fy"> - Слушайте, как же матрац?
- Жалуйтесь...
- Да что вы тут все, черт вас заешь: жалуйтесь да жалуйтесь...
- А так и есть,- молвил со змеиной кротостью Авенир,- назвались курортом, напустили народу приезжего, а сготовить всего не сумели. На себя пенять надо - мы што?
Старик злорадствовал, но отпирался недолго: матрац нашли. Больше того. Когда мы друг дружку признали "де-факто" - нашлась и подушка и даже пара стульев: великое дело эта дипломатия!
Афон - молодой курорт, только в этом году оперяться стал. Житье в номерах - удобное, тихое и покойное. Окна распахнуты прямо в море. Море целый день и целую ночь шумит неуемным гулом, гонит в сон.
Все бы ладно, только с монахами в точку разом никак не попасть. Работают они словно бы и много, заняты накругло целый день, а все как-то нехотя, нудно это у них получается, легкости, радости нет в труде, словно и не дело делают - мочало жуют.
- Слушай,- говорю я раз Полиевкту,- как бы мне это звать ладнее тебя: товарищем звать - обидишься поди, отцом назвать - мне не с руки.
- Ни мне, ни тебе! - ответил монах.- Зови Полиевктом!
- А грубовато словно выходит? А?
- Ништо... Только "товарищем" звать не надо - какой я есть товарищ?
Я поглядел ему сочувственно в серое лицо и в самом деле понял, что звать монаха товарищем - что селезня волом.
- Так вот бы что,- говорю ему,- жил я тут четыре дня, мусору, пыли - ба! Номер убрать бы пора.
- Не буду,- мрачно резнул Полиевкт.
- Как же, совсем не будешь?
- Совсем не буду,- оттяпнул монах.- Уедешь, тогда уберу.
- Да мне-то тогда на что?
- Ну-к что ж: вон веник в углу.
И он указательно пальцем ткнул в угол коридора.
Впрочем, у нас с Полиевктом отношения были на ять - нас подружил лукавый случай. Стою я у двери его комнатки, заглянул в нутро, говорю:
- А хорошо, брат, в келье твоей, Полиевкт.
- Не больно хорошо,- криво усмехнулся.
- А что?
- Икон много.
Он, видимо, ждал удара от слов моих, и то мое оскорбленье доставило б монаху неизъяснимую боль и наслажденье: "Терзай, мол, мучь, а я вот - терплю!"
Но я сказал другое:
- Что ж иконы: коли веришь - держи, а я вот не верю - на што мне они, даром не надо.
Как лист на ветру, встрепенулся монах, радость пробилась в глазах:
- Это ты хорошо сказал,- похвалил он громко мои слова. Помолчал, махнул рукой и, в дверь уходя, еще раз повторил: - Оч-чень ты хорошо сказал: на что они тебе?
С тех пор Полиевкт был со мною ласков и прост в обращении. Он мне кое-что рассказал и о старых годах Афона, он мне поведал о том, как спутался разум монаший в этой нежданной диковинной жизни.
- Что же, и мы в свои годы жили, потрудились,- вел рассказ Полиевкт,- мы даром хлеб не ели, но вся та жизнь - с краев и до дна - была иная. А теперь живешь - не живешь, будто захожий путник в чужом дому... Вроде, оно выходит, муравейник здесь разорен, и на том месте сарай построен. Муравьи, что дым в облака - пропали. А десятка два жить тут осталось, в сарай сползли. Живут - не живут, и что им сарай пустой: сарай не муравейник. Так и мы - жизни той не воротишь, а в эту жизнь - чужие мы...
Много в миру чужого народу теперь живет. Съежился он, иззябся от крепких морозов жизни, темной пеленой глаза ему заволокло, куда идти - не видит и не знает.
Ну что же, так в мире испокон заведено: кто путь свой до предела изойдет - тому в беспутице туманной пропадать.
В Афоне народу мало. Тишина кругом - первобытная. Красота в горах - несравнимая,- такой красоты не встретишь нигде по берегу Черного моря. В Афоне, в центре совхоза, на площади - шегутится торговля: тут кооперативные лавки, тут и базарчик, торгующий ходкой снедью. Возле базара, у моря - лавчушка ютится в бывшей часовне, и в просветах стен, где черно от древних икон, гордо и бодро зовут за собой слова про абхазскую волю, про радостный труд, призывы читать "Зарю Востока", а рядом - смешная густая афиша, ее мастерили сплеча - афиша зовет на праздник:
"Состоицца буфэт... торгует лафка... Будит большая дикломация..."
Видимо, как диктовал себе в мыслях писака-горец, как шевелил словами,- так и врезал их в афишу, мало робея перед скучной грамматикой.
И вот подошло торжество. С гор собрался народ. В клубе шел туземный спектакль. Резвились на воле туземные игры. Медлительные, важные абхазцы чинно прохаживались берегом, толпились на базарной площади, толкались по аллеям. Женщин мало - почти не видать,- одеты в черное, словно в трауре. Абхазцы смуглы и стройны. Одеты в серые плотные рубашки, тонко, в рюмку стянуты ремнями, ремни повиты серебряным узором; штаны заправлены глухо в легкие сапожки, у других завиты в цветные обмотки. На головах искусно смотаны и за плечи ловко, легко перекинуты мохнатые серые башлыки. У пояса острый зоркий кинжал, за поясом черный зловещий револьвер. Гулянье сжалось на узких зеленых прудах, у самого берега моря; рассыпались малые кучки по склонам горы, в кипарисных аллеях, заползли по крутому шоссе, по тропинкам туда, где стоит монастырь, где гигантские тянутся ввысь корпуса для наезжих больных - это бывшие кельи-норы монашьи и жилье высоких особ, монастырских чинов.
Праздники любят бутыли вина, южные праздники любят вино в бочонках. Северный пьяница хмелен стаканами, горец ведром только щекочет свой хмель: горцу вино что крестьянину квас. И ныне, на празднестве, попито много, но хмель не берет, только в туманах пропали глаза. Негромкие кучки сидят по траве, под звон инструментов - и звонких и грустных, как горные речки, что путь пробивают в чащах,- горцы поют любимые песни. И песни те столь же прекрасны и стройны, как этот зеленый покров на горах, как этот сиреневый неба простор, как сам монастырь, белогривый красавец, что сказочным скоком мчался в горах и вдруг во мгновенье остыл в скаку и замер навеки над сонным бескрайним покоем. Тихо по склонам, тихо и в море - море сковал глубокий штиль.
Высохли хрустко на жарком морском берегу густые зеленые мхи - их со дна во время прибоя гонит на берег волна.
Высохли алые, черно-смолевые, желтые, белые камешки пляжа - их не достанет море, когда успокоит его в летаргической зыби тяжелый штиль. Тишь кругом. И говор людской, и горные песни, и спящее море в песне баючной - тонко звенят умирающим рокотом. На серебряную нежную морскую грудь, на тулупы зеленые вечных лесов, по горам, по влажному низовью - мягко и плавно, как птица в гнездо, опускаются в звонах и шелестах вечерние сумерки.
На заре, морозким холодком, любо взбираться на Иверскую гору. Иверская вышка - владычица кругом, царит она. над афонским простором.
Крут и труден путь - легок отдых на вершине. Иверскую вершину венчает древняя башня - седая старина от римских веков. Бродим мы в развалинах храма, щупаем, шарим замшелые стены, дышим далеким быльем, уходим памятью к тем временам, о которых остались одни вековые преданья. Вот и проталины серого камня - здесь крылись когда-то иконы, вот башня, где воины жили, подвал, где хранилось оружие, а вот - за стеклом - повалена груда костей. И над теми костями краткая запись:
Любовию просим Вас -
Посмотрите вы на нас:
Мы были как вы,
И вы будете как мы.
Эти надписи сделали, верно, монахи, этим словам недолог век. Но дышат глубочайшей стариной каменные плиты, гигантские камни осевших стен, колонны и вышки, откуда бессонный глаз схватывал зорко окрестности. В этой глуши семнадцать лет живет отшельник монах Сомон. Живет один-со своими молитвами, кормится овощью да изредка спускается с гор к греческим поселкам, добывает там кукурузу, печет из нее лепешки. Жили с ним раньше другие монахи, ушли - остался Сомон один. Когда приходят к развалинам крепости, к древнему храму путники, Сомон их водит по мертвым владеньям, повествует смиренно святые и безгрешные сказки. Потом на огне сготовит чай, накормит путников кукурузными лепешками. В свободные от молитв часы он ходит по окрестным лесам, собирает ягоды, грибы. Во время походов встречался не раз с медведями, ланями, видел волков, диких коз, кабанов - встречи сходили счастливо, зверь уходил прочь.
- А как же,- говорим,- коли хворать приходилось: как одному тогда?
- Хворать? А я никогда не хворал: семнадцать годов тут живу и болезней не знаю. Разве что утром недужно - так к вечеру встал, в этом и вся болезнь. Тут воздух чистый и легкий - с чего мне хворать?
Сомону полсотни лет. Он крепок и свеж, как буковый кряж,- видно, что веку хватит ему на целую сотню. Теперь затеял Сомон новое дело-рубит в лесу кизил, строгает тонкие палки, эти палки он продает приходящим путникам. На кизиловое дело Сомо-на толкнул горестный случай: на гору вдруг взобрались два ловкача, открыли там близ развалин пьяный притон, сами взялись водить приходящих по храму, в развалинах башни - и спьяна городят бог знает что о древних римских веках.
Шинкарщики сбили Сомону работу, отняли последнюю мзду, что он добывал на чаю, на россказнях вольных о древних веках,- так зачался для Сомона новый, кизиловый век.
Мы забрались на башенную вышку - там открывался бескрайный простор, взор терял горизонты.
Чернели, серели, синели горные хребты, за ними, не видима взору, крылась хлебная Кубань; по берегу морскому млечными точками мережат дальние города; в погожие дни, рассказывал Сомон, видны Сухум и Батум, из кружев зеленых чуть проступает бледная тень Трапезунда.
Леса и леса, кругом леса, склеились они по мохнатым горам в густую зеленую пену. Море словно смолой залито - черным и тяжким грузом припало к земле. Не оценит глаз простора кругом: небо, море, горы и леса - крепко слились без концов и начал. Дремлет природа, как в сказке богатырь, нижет сквозь сон невнятную речь, ровно и легко дышит крутой, высокой грудью.
[1925]
Морские берега.- Написано в 1925 году. За исключением "Мацесты", все очерки имеют авторскую датировку: "Отдых" - 16 августа 1925 г., "Адлер" - 3 сентября 1925 г., "Гагры" - 6 сентября 1925 г., "Батум" - 18 сентября 1925 г., "Новый Афон" - 21 сентября 1925 г. Некоторые из них вскоре после написания публиковались в газете "Известия": "На отдых (Путевые наброски). 1. В вагоне" - 1925, No 191, 23 августа; "На отдых (Путевые наброски). 2. Через Украину, Дон и Кубань" - 1925, No 195, 28 августа; "Мацеста" - 1925, No 214, 19 сентября; "Адлер" - 1925, No 234, 13 октября. В том же году в No 10 журнала "Октябрь" напечатан очерк "Новый Афон". Полностью цикл очерков, переработанный и подготовленный автором (в частности, им были изменены названия и содержание некоторых из них), был опубликован издательством "Молодая гвардия" в 1926 году.
Очерки созданы после пребывания Фурманова на юге, на Кавказском побережье, летом 1925 года (июнь - июль). Как всегда, писатель не расставался с дневником и заносил в него свои свежие впечатления. Работая над очерками, Фурманов делает основательный отбор фактов, чтобы выявить наиболее существенное в изображаемых явлениях. На первый план он выдвигает приметы нового, людей труда. Очерки Фурманов обрабатывал особенно старательно, неоднократно их исправлял. "Я на этих очерках пробовал себя,- заявляет писатель.- И увидел, что могу, что ушел вперед, вырос" {Архив ИМЛИ, П-62, 1581.}.
А. М. Горький, прочитав книгу "Морские берега", присланную ему в Сорренто А. Н. Фурмановой, дал очеркам высокую оценку.
"Сердечно благодарю Вас за присланную книжку,- писал он жене писателя 23 апреля 1926 года.- Она заметно отличается от первых книг Вашего друга и мужа; отличается и простотою фразы, и экономией слов, и точным знанием границ того, что автор хочет рассказать читателю" {М. Горький, Собр. соч. в 30 томах, т. 29, Гослитиздат, М. 1955, стр. 463.}.
Печатается по тексту издания "Молодая гвардия" (1926).