Главная » Книги

Водовозова Елизавета Николаевна - На заре жизни. Том первый, Страница 9

Водовозова Елизавета Николаевна - На заре жизни. Том первый


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25

едующих: "Я - столбовой дворянин!", "Это не позволяет мне мое дворянское достоинство!.." Однако это дворянское достоинство не мешало им браниться самым площадным образом.
   Там, где мелкопоместные жили в близком соседстве один от другого, они вечно ссорились между собой, взводили друг на друга ужасающие обвинения, подавали друг на друга жалобы властям. Когда бы вы ни проходили по грязной улице, застроенной их домами, всегда раздавались их крики, угрозы друг другу, брань, слезы. К вечной, никогда не прекращавшейся грызне между соседями более всего поводов подавали потравы. При близком соседстве одного мелкопоместного с другим чуть не ежедневно случалось, что корова, лошадь или свинья заходила в чужое поле, луг или огород. Животных, осмелившихся посягнуть на чужое добро, били, калечили и загоняли в хлева. При этом немедленно загоралась перебранка, очень часто кончавшаяся потасовкой, а затем и тяжбою.
   Много дрязг происходило и из-за собак: в каждом семействе держали собаку, а были и такие, у которых их было по нескольку; их плохо кормили, и голодные собаки то и дело таскали что-нибудь в чужом дворе, кусали детей. Впрочем, ссорились из-за всякого пустяка. Нередко среди улицы происходили жесточайшие драки: я сама была свидетельницей одной из них в 1855 году. Две соседки, особенно сильно враждовавшие между собой из-за детей, ошпарили кипятком одна другую. Обе они кричали так, что все соседи начали выбегать на улицу и ну бросать друг в друга камнями, обрубками, а затем сцепились и начали давать друг другу пинки, таскать за волосы, царапать лицо. Ужасающий крик, вопли, брань дерущихся и все усиливающийся лай собак привлекали на улицу все более народа. К двум враждовавшим сторонам прибежали их дети, Родственники и крепостные, уже вооруженные дубинами, ухватами, сковородами. Драка сразу приняла свирепый характер, - это уже были два враждебных отряда; они бросились молотить один другого дубинами, ухватами, сковородами; некоторые, сцепившись, таскали один другого за волосы, кусали. И вдруг вся эта дерущаяся масса людей стала представлять какой-то живой ворошившийся клубок. Здесь и там валялись клоки вырванных волос, разорванные платки, упавшие без чувств женщины, мелькали лужи крови. Это побоище окончилось бы очень печально, если бы двое стариков из дворян не поторопили своих крепостных натаскать из колодца воды и не начали обливать ею сражающихся.
   Мысль, что работа - позор для дворянина, удел только рабов, составляла единственный принцип, который непоколебимо проходил через всю жизнь мелкопоместных и передавался из поколения в поколение. Прямым последствием этого принципа было их убеждение, что крепостные слишком мало работают; они всем жаловались на это, находили, что сделать их более трудолюбивыми может только плеть и розга. Мелкопоместные завидовали своим более счастливым собратьям, и не только потому, что те независимы и материально обеспечены, но и потому, что последние всласть могли драть своих крепостных. "Какой вы счастливый, Михаил Петрович, - говорил однажды мелкопоместный богатому помещику, который рассказал о том, как он только что велел выпороть поголовно всех крестьян одной своей деревеньки, - выпорете этих идолов, - хоть душу отведете. А ведь у меня один уже "в бегах", осталось всего четверо, и пороть-то боюсь, чтобы все не разбежались..."
   Громадное большинство зажиточных помещиков презрительно относилось к мелкопоместным. Это презрение вызывалось, конечно, прежде всего тем, что мелкопоместные были бедняки. В те времена богатство, хотя бы открыто нажитое взятками, ловким мошенничеством, вымогательством, вызывало всеобщее уважение и трепет перед богачом, как перед человеком сильным, с которым каждый должен- считаться. Презирали мелкопоместных и за то, что внешность их была крайне жалкая, что они не могли и не умели импонировать кому бы то ни было. Мелкопоместные были еще менее образованны, чем остальные помещики, не умели они ни держать себя в гостиной, ни разговаривать в обществе, отличались дикими, грубыми, а подчас и комичными манерами, одеты были в какие-то допотопные кафтаны. Иной богатый дворянин принимал у себя мелкопоместного лишь тогда, когда его одолевала тоска одиночества. Мелкопоместный входил в кабинет, садился на кончик стула, с которого вскакивал, когда являлся гость позначительнее его. Если же он этого не делал, хозяин совершенно просто замечал ему: "Что же ты, братец, точно гость расселся!.."
   Когда бедные дворянчики в именины и другие торжественные дни приходили поздравлять своих более счастливых соседей, те в большинстве случаев не сажали их за общий стол, а приказывали им дать поесть в какой-нибудь боковушке или детской; посадить же обедать такого дворянина в людской никто не решался, да и сам он не позволил бы унизить себя до такой степени. А между тем даже фамилиями мелкопоместных богатые помещики пользовались, чтобы напомнить им об их ничтожестве, выразить свое полное презрение. Их жен звали только по батюшке: Марью Петровну - Петровной, Анну Ивановну - Ивановной, а фамилии их мужей давали повод для пошлых шуток, острот и зубоскальства. Мелкопоместного дворянина по фамилии Чижова все называли "Чижом", и, когда он входил, ему кричали: "А, Чиж, здравствуй!.. Садись! Ну, чижик, чижик, где ты был?" Мелкопоместного Стрекалова, занимавшегося за ничтожную мзду писанием прошений, жалоб и хлопотами в суде, прозвали "Стрикулистом". Его встречали в таком роде: "Ну, что, Стрикулист,- много рыбы выудил в мутной воде?" Решетовскому дали кличку "Решето": "Да что с тобой разговаривать!.. Ведь недаром ты Решетом прозываешься! Разве в твоей голове задержится что-нибудь?" Мелкопоместные всю жизнь ходили с этими прозвищами и кличками, и многие из зажиточных помещиков думали, что это их настоящие фамилии.
   Конечно, и между мелкопоместными попадались люди, которые, несмотря на свою бедность, никому не позволяли вышучивать себя, но такие не посещали богатых помещиков. В то время редко кто из них отличался благородным самолюбием. У большинства хотя и были наготове слова о чести и достоинстве столбового дворянина, но их жизнь и поступки не соответствовали этому. Громадное большинство их объезжало богатых соседей, выпрашивая "сенца и овсеца", стремилось попасть к ним в торжественные дни именин и рождений, когда наезжало много гостей. Хотя мелкопоместные прекрасно знали, что в такие дни они не попадут за общий стол, что после обеда им придется сидеть где-нибудь в уголку гостиной, но соблазн приехать в такой день к богатым людям был для них очень велик. Мелкопоместные дворяне круглый год жили в тесных каморках с своими семьями. Коротая весь свой век в медвежьих уголках, куда не проникало никакое движение мысли, общаясь только с такими же умственно и нравственно убогими людьми, как они сами, разнообразя свое безделье лишь драками, ссорами и картами, они стремились хотя изредка посмотреть на других людей, узнать, что делается на белом свете, взглянуть на туалеты, отведать более вкусного кушанья, чем дома.
   Богатые дворяне если и сажали иногда за общий стол мелкопоместных, то в большинстве случаев лишь тех из них, которые могли и умели играть роль шутов. Мало того, тот, кто хорошо выполнял эту роль, мог рассчитывать при "объезде" получить от помещика лишний четверик ржи и овса. К такому хозяин обращался так, как вожаки к ученому медведю. Когда за обедом не хватало материала для разговора (каждый хозяин мечтал, чтобы его гости долго вспоминали о том, как его именины прошли весело и шумно), он говорил мелкопоместному: "А ну-ка, Селезень (так звали мелкопоместного Селезнева), расскажи-ка нам, как ты с царем селедку ел..."
   - А вот, ей-богу же, ел! - начинал свое повествование Селезнев. - И как все это чудно случилось! Живу это я в Питере по делу, прохожу как-то мимо дворца, смотрю, а в вель-этаже (раздается всеобщий хохот гостей) у открытого окна стоит какой-то господин. Глянул я это на него, а у меня и ноги подкосились... Царь, да и только, - с полностью3, как его на портретах изображают. Еще раз глянул, а он-то, царь-батюшка, меня ручкой манит. Что же мне было делать? Повернул к его подъезду... Везде солдаты стоят... "Так и так, мол, сам батюшка царь изволил ручкой поманить... Быть-то мне теперь как же?" - "Самым что ни на есть важным генералам все досконально доложить об этом надо...- отвечают мне. - А пока что входите в переднюю..." Вошел, да как глянул!.. И боже мой - ничего, что передняя, а вся в зеркалах. Ну, хорошо... Стою это я ни жив ни мертв... Вдруг камельдинер (опять хохот) следующую дверь отворяет, а ко мне-то видимо-невидимо генералов в звездах приближается. А один из них, значит, самый набольший, говорит мне: "Видно, вы из самой что ни на есть глухой провинции? Разве можно так просто видеть государя императора? Всякий бы так захотел! Прежде, говорит, нужно испросить..." Вот уж тут запамятовал, какое-то мудреное слово обронил - не то "конференция", не то "аудиенция". Я ему почтительно поклонился. Слов нет, очень почтительно, но знаете, этак, с достоинством, как подобает русскому столбовому дворянину, значит, не очень-то низко; "Ваше высокое превосходительство! Знать ничего не знаю и ведать ничего не ведаю! Но ежели сам царь-батюшка изволили поманить меня собственной ручкой, как же должен я в таком случае поступить?" Завертелись мои генералы... зашушукались... Один-то и говорит: "Идите!" Пошел: впереди-то меня, позади, по бокам - все генералы. Грудь-то у каждого из них звездами и орденами увешана. Ну, а насчет покоев, по которым проходили, так, боже мой, что там только такое: одна комната вся утыкана бриллиантами, другая вся в золоте... да у меня-то и в голове все замутилось, - под конец-то я уж и разобрать ничего не мог. Пришли. А царь-то встал с кресла да так грозно окрикнул: "Какой такой человек будешь, откуда и зачем?" - "Так и так, говорю, ваше императорское величество... Селезнев! С<мо-ленс>кий столбовой дворянин..." - "А, это дело другое!- сказал царь. - Ну, садись... гостем будешь... завтракать вместе будем". И, господи боже мой, что тут только было! Ну, а уж селедка лучше всяких бламанжеев, так во рту и таяла.
   Этот рассказ Селезнева я не раз слышала в детстве, а когда возвратилась домой через семь лет, уже после освобождения крестьян, опять услыхала его на именинах у одного помещика.
   К нам в дом часто хаживала одна мелкопоместная Дворянка, Макрина Емельяновна Прокофьева. Она жила совершенно отдельно от остальных мелкопоместных и была самой ближайшей нашей соседкой, в версте от нашего дома. В то время, когда мы знавали ее, ей было лет за сорок, но по виду ей можно было дать гораздо больше. Проживала она в своей деревеньке с единственной своей дочерью Женей - девочкою лет четырнадцати - пятнадцати. Земли у Прокофьевых было очень мало, но, несмотря на их малоземелье и тяжелое материальное положение, у них был фруктовый сад, в то время сильно запущенный, но по количеству и разнообразию фруктовых деревьев и ягодных кустов считавшийся лучшим в нашей местности. Был у Прокофьевой и огород, и скотный двор с несколькими головами домашнего скота, и домашняя птица, и две-три лошаденки. Ее дом в шесть-семь комнат был разделен на две половины: одна из них, вероятно более ранней стройки, в то время, когда мы бывали у нее, почти совсем развалилась, и в ней держали картофель и какой-то хлам, а в жилой половине была кухня и две комнаты, в которых и ютились мать с дочерью. В этом доме, видимо, прежде жили лучше и с большими удобствами: в спальне стояли две огромные деревянные двуспальные кровати; на каждой из них могло легко поместиться несколько человек как вдоль, так и поперек. Вместе с горою перин и подушек эти кровати представляли такое высокое ложе, что попасть на него можно было только с помощью табуретки. По всему видно было, что эти основательные кровати когда-то покоили две брачные пары, а теперь одна из них служила ложем для матери, другая - для дочери. Они занимали всю комнату, кроме маленького уголка, в котором стояла скамейка с простым глиняным кувшином и чашкою для умывания. В другой комнате были стулья и диван из карельской березы, но мебель эта уже давным-давно пришла в совершенную ветхость: по углам она была скреплена оловянными планочками, забитыми простыми гвоздями. Посреди комнаты стоял некрашеный стол, такой же, как у крестьян. К одной из стен был придвинут музыкальный инструмент - не то старинное фортепьяно, не то клавесины. Вероятно, в давнопрошедшие времена он был покрашен в темно-желтый цвет, так как весь был в бурых пятнах различных оттенков. Его оригинальность состояла в том, что, когда летом порывы ветра врывались в открытые окна, его струны дребезжали и издавали какой-то хриплый звук, а в зимние морозы иногда раздавался такой треск, что все сидящие в комнате невольно вздрагивали.
   В хозяйстве Макрины (так за глаза ее называли все, а многие и в глаза) более всего чувствовался недостаток в рабочих руках. У нее всего-навсе было двое крепостных - муж и жена, уже не молодые и бездетные: Терентий, которого звали Терешкой, и Евфимия - фишка.
   Хотя Макрина отдавала исполу скосить лужок около усадьбы и обработать небольшую полоску своей земли, но все-таки на руках Терешки и Фишки оставалось еще много работы. Оба они трудились не покладая рук, помогая друг другу во всем. Хотя сад не поддерживался как следует, тем не менее он отнимал у них много времени. Работою в нем никак нельзя было пренебрегать: сена и зернового хлеба, получаемых Макриною за свою землю, недостаточно было для того, чтобы удовлетворить все нужды двух барынь, двух крепостных людей и домашних животных. Вишни, яблоки, груши, крыжовник, сливы и различные ягоды из своего сада Макрина продавала, но еще чаще выменивала у помещиков на рожь, ячмень, овес, сено и солому. Она снабжала их также ягодными кустами, за которыми к ней посылали иногда издалека. Но, кроме сада, Терешка и Фишка должны были управляться и с огородом, и с домашнею скотиною, и с птицею. Но если бы Макрина с дочерью делали все сами в доме, ее двое крепостных при их неутомимой деятельности могли бы еще справиться с хозяйством, но дело в том, что барыня обременяла их и домашними услугами. Терешка был в одно и то же время кучером, рассыльным, столяром, печником, скотником и садовником. Что касается Фишки, то ее обязанности были просто неисчислимы: кроме работы с мужем в саду, огороде и на скотном, она доила коров, вела молочное хозяйство, была прачкою, судомойкою, кухаркою, горничною, и при этом еще ее то и дело отрывали от ее занятий.
   Будучи совсем необразованною, даже малограмотною, Макрина была преисполнена дворянскою спесью, барством и гонором, столь свойственными мелкопоместным дворянам. При каждом своем слове, при каждом поступке она думала только об одном: как бы не уронить своего дворянского достоинства, как бы ее двое крепостных не посмели сказать что-нибудь ей или ее Женечке такое, что могло бы оскорбить их, как столбовых дворянок. Но ее крепостные, зная свое значение, не обращали на это ни малейшего внимания и ежедневно наносили чувствительные уколы ее самолюбию и гордости.
   Они совсем не боялись своей помещицы, ни в грош не ставили ее, за глаза называли ее "чертовой куклой", а при обращении с нею грубили ей на каждом шагу, иначе не разговаривая, как в грубовато-фамильярном тоне. Все это приводило в бешенство Макрину.
   - Фишка! - раздавался ее крик из окна комнаты.- Отыщи барышнин клубок!
   - Барышня! - было ей ответом, - ходи... ходи скорей коров доить, так я под твоим носом клубок тебе разыщу.
   Этого Макрина не могла стерпеть и бежала на скотный, чтобы влепить пощечину грубиянке. Но та прекрасно знала все норовы, обычаи и подходы своей госпожи. Высокая, сильная и здоровая, она легко и спокойно отстраняла рукой свою помещицу, женщину толстенькую, кругленькую, крошечного роста, и говорила что-нибудь в таком роде: "Не... не... не трожь, зубы весь день сверлили, а ежли еще что, - завалюсь и не встану, усю работу сама справляй: небось насидишься не емши не пимши". Но у Макрины сердце расходилось: она бегала кругом Фишки, продолжая кричать на нее и топать ногами, осыпала ее ругательствами, а та в это время преспокойно продолжала начатое дело. Но вот Фишка нагнулась, чтобы поднять споткнувшегося цыпленка; барыня быстро подбежала к ней сзади и ударила ее кулаком в спину.
   - Ну,, ладно... Сорвала сердце, и буде! - говорила Фишка, точно не она получила пинка. - Таперича, Христа ради, ходи ты у горницу... Чаво тут зря болтаешься, робить мешаешь?
   Ее муж злил помещицу еще пуще. "Терешка! Иди сейчас в горницу, - стол завалился, надо чинить!.." - "Эва на! Конь взопрел... надо живой рукой отпрягать, а ты к ей за пустым делом сломя голову беги!.." И он не трогался с места, продолжая распрягать лошадь. "Как ты смеешь со мной рассуждать?" - "Я же дело справляю... кончу, ну, значит, и приду с пустяками возиться..."
   Если бы эти крепостные не стояли так твердо на своем, если бы, несмотря на ругань и угрозы, они не старались прежде всего покончить начатое дело по хозяйству, Макрина совсем погибла бы.
   Членов моего семейства сильно интересовал вопрос, каким образом Терешка и Фишка, которых довольно часто становой драл на конюшне за их дерзости помещице, нисколько не боялись ее. О причине этого матушка как-то стала расспрашивать станового, с семейством которого она водила дружбу и который очень недолго занимал свою должность в нашей местности. Он сначала уклонялся от объяснения, говоря, что "эта тайна должна умереть вместе с ним", но наконец не выдержал и под величайшим секретом объяснил ей курьезную роль, которую он играл в делах Макрины.
   Однажды Макрина стала просить станового, чтобы он, когда это ей было нужно, порол двух ее крепостных. Он наотрез отказался от этого, говоря, что подолгу службы и без того обременен подобными занятиями. Когда возникало какое-нибудь дело о сопротивлении помещичьей власти, наезжал земский суд или становой, и производилась экзекуция, в обыкновенных же случаях помещики устраивали ее собственными средствами, но Макрина находила для себя это невозможным. "У меня и Фишку выпороть сил не хватает, а как же справиться мне с Терешкой? Он не задумается выкинуть какую-нибудь гадость! Ведь я столбовая дворянка!"
   Ввиду того что в нашей местности в ту пору только у одной Макрины можно было достать всевозможные ягодные кусты и пользоваться фруктами, он предложил ей такую сделку: за порку одного из ее крепостных он должен получать ягодный куст по выбору или известное количество слив, вишен и яблок; когда же приходилось зараз пороть мужа и жену, вознаграждение удваивалось.
   Нарочно к ней за поркою становой не ездил, но когда по делам службы ему приходилось проезжать мимо ее усадьбы и он чувствовал потребность закусить, он останавливался у ее крыльца и кричал, чтобы Фишка скорее готовила ему яичницу, тащила творог и горлач (горшок) с молоком. Порке чаще всего подвергался Черешка, а если в то же время приходилось расправляться и с Фишкою, то становой приказывал ее мужу являться первым на экзекуцию: Фишка должна была раньше приготовить ему все, что требовалось для закуски. Затем он при Макрине, которая при этом стояла на крыльце, расположенном против сарая, вталкивал в него Терешку. "Служба моя была собачья, - говорил становой, - пороть мне приходилось часто, но это не доставляло мне ни малейшего удовольствия. С чего мне, думаю, пороть людей madame Макрины? Ведь если вместо них ей дать другую пару крепостных, она бы давно по миру пошла. Вот я толкну, бывало, Терешку в сарай, припру дверь, только небольшую щелку оставлю, сам-то растянусь на сене, а Терешка рожу свою к щелке приложит и кричит благим матом: "Ой... ой... ой... ой-ей-ешеньки... смертушка моя пришла!.." А я, лежа-то на сене, кричу на него да ругательски ругаю, как полагается при подобных случаях... Вот и вся порка!"
   Такую же экзекуцию он производил и над Фишкой. Между прочим, становой признавался, что к этой оригинальной комедии он прибегал и потому, что как-никак, но ведь Терешка же должен был выкапывать ему кусты, которые полагались ему, как вознаграждение за его порку, - он и боялся, что, если по-настоящему будет производить над ним экзекуцию, тот и преподнесет ему кусты с порванными корнями, которые не приживутся, а Фишка, пожалуй, гнилых фруктов наложит, а потом и разбирайся с ними!.. К тому же Фишка и закуску ему приготовляла, и частенько вместо горлача молока, которое она обязана была ему подавать, ставила перед ним сливки. Едва ли бы она это делала, если бы он ее порол по-настоящему.
   При этом становой передавал множество потешных инцидентов. Когда он однажды заехал для экзекуции, Макрина стала умолять его, чтобы он после порки заставил Терешку поцеловать ей руку, поблагодарить ее за науку и чтобы он, Терешка, пообещал ей, что не будет больше грубить. Становой охотно согласился на это и, когда вошел с Терешкой в сарай для обычной экзекуции, то заявил ему о желании Макрины. "Не, барин, не пойду... Лучше отдери по-настоящему..." - "Как, говорю, не пойдешь! Ах ты такой-сякой!.. Это я тебя избаловал! Ты, кажется, забыл, что крепостной и, как прочие, обязан целовать руку своей помещицы..." Он отвечал на это, что у настоящей барыни он не прочь поцеловать руку. "А Макрина разве настоящая? Дурашка какая-то. Своей пользы а нинишеньки не смыслит! Ежели нам с женкой слухать ейных распоряженьев, так ей с дочкой жрать нечего буде... да и мы с голоду подохнем. А ежели мы с женкой будем с ей, как с настоящей барыней, проклажаться, так она зачнет пуще дурить!.. Усе хозяйство на нет сведет!"
   "Конечно, его за эти рассуждения по-тогдашнему следовало бы отодрать как Сидорову козу, но не было времени возиться мне с ним, и хотя мне часто приходилось производить экзекуции, но я как-то всегда этим расстраивал себе нервы. Вышли мы с ним из сарая, а Макрина, по обыкновению, на крылечке стоит. Я оборачиваюсь к Терешке и кричу на него: "Пошел барыню за науку благодарить! Сейчас руку целуй!" А он ни с места. "А, так-то? Ну, пошел опять в сарай!" Опять проделали ту же комедию... Возвращаемся... А тут, спасибо, выручила сама Макрина. "Что же это, говорит, видно, он ваших розог не боится?.. Должно быть, вы ему лёгоньких всыпаете?" - "Что ж, говорю, извольте обревизовать! Ваша соседка после порки всегда ревизует спины крепостных!.. Правда, она не столбовая дворянка..." - "Что вы, что вы! - в ужас приходит Макрина,- чтобы я да себя из-за хама так потеряла?"
   Матушка в своем обращении с помещиками и их женами никого из них не выделяла за богатство, не имела привычки обращаться с богатыми более почетно, чем с бедняками, а издевательство над мелкопоместными ее возмущало до глубины души. Это отчасти можно объяснить тем, что она по нравственному и умственному развитию стояла выше многих окружающих ее помещиков и их жен, отчасти и тем, что по собственному опыту она постигла всю превратность фортуны. Ей более всего импонировали люди с образованием, с природным умом и в то же время деловитые. К своей соседке Макрине она начала относиться так же вежливо, как и ко всем остальным, величала ее не иначе, как Макрина Емельяновна, провожала ее в переднюю и т. п. Но когда матушка постигла все ее нравственное и умственное убожество, она сразу перешла с нею на "ты" и уже называла ее только по имени. Однажды Макрина пришла к нам во время обеда, няня вскочила с своего места, чтобы выйти из-за стола, как это она делала всегда, когда к нам приезжали гости. "Это еще что за фокусы? - закричала на нее матушка. - Мы с Макриной не очень большие помещицы! Сидишь за обедом со мной, авось и при Макрине тебе не грех посидеть".
   Обладая типичными качествами ума и сердца своих мелкопоместных собратьев, Макрина в то же время сильно отличалась от них: она никогда не объезжала зажиточных помещиков с просьбой "овсеца и сенца" и не только не посещала их в дни торжественных обедов, но совсем не вела с ними знакомства. Правда, ее кара-фашка иногда останавливалась у крыльца того или другого помещика, но она приезжала к ним только по делам своего сада. Наш дом был исключением из этого правила, и нас, в конце концов, Макрина посещала очень часто, но, как потом оказалось, под влиянием своей дочери, в которой члены моей семьи пробуждали большой интерес и симпатию. Моя старшая сестра Нюта была ее ровесницею, и к тому же до нашего переселения в деревню Женечка не имела ни подруг, ни знакомых, почти никого не видала, кроме своей матери и крестьян.
   - Как это ты, Макрина, ничему не учишь Женю? Ведь Терешка и Фишка не вечные, умрут же они когда-нибудь!.. Умрешь и ты раньше дочери, - что же тогда будет она делать? Ведь она даже едва читает по-русски и совсем не умеет писать! Вместо того чтобы копить для нее сундук с тряпьем, ты могла бы дать ей хотя скромное образование! При старании могла бы приспособить ее и для гувернантства.
   - Нешто столбовой дворянке пристало по гувернанткам таскаться?..
   - Я, милая моя, столбовая по мужу и по отцу. (Язвительный намек на то, что у Макрины в родстве не все столбовые дворяне.) А вот у меня Нюта обшивает всю семью, стряпает, прибирает, а Саша будет гувернанткой... И я буду гордиться тем, что мои дети, образованные люди, своим трудом семье помогают, сами хлеб себе добывают...
   - Уж простите, Александра Степановна, что я осмелюсь вам сказать... Вы, конечно, ученая, а я неученая, а я все бы не хотела, чтобы суседи так меня высмеивали, как вас... Все просмеивают вас за то, что вы на свое дворянство плюете" а я никогда об этом не забываю и забывать не намерена.
   - Ах, Макрина, Макрина! Вот эту-то барскую спесь ты и в Женю вбиваешь! А что нам с тобой эта дворянская честь, когда нечего есть? И зачем она для твоей Жени, когда ее от мужички не отличишь?
   В эту минуту Женя, вся вспыхнув, вскочила с своего места, подбежала к матушке и, сконфуженно прижимая руки к груди, заговорила:
   - Будьте столь добры, Александра Степановна! Не гневайтесь на мою маменьку... Как оне необразованные, так, значит, не могут по-настоящему вам ответить.
   - Я не сержусь, Женюша. Мне только жалко тебя! Я все думаю, что ты будешь делать, когда ни матери, ни крепостных у тебя не останется, - ласково успокаивала ее матушка. - А тебе, Макрина, я вот что скажу: меня осуждают, говоришь ты, - очень возможно... Но что нам с тобой до других? Нам впору думать с тобой о том, как бы детей своих на ноги поставить, чтобы они, не получив от нас приданого, могли себе кусок хлеба добыть.
   Женя опять вскочила с своего места, встала перед матушкой и со слезами, градом катящимися по ее худеньким щекам, поклонившись матушке в пояс, начала опять говорить:
   - Вы все истинную правду говорите, Александра Степановна! Потому как я вас очень почитаю... так как вы очень ученая дама... будьте благодетельницею! Посоветуйте, что мне делать, как мне быть? Сама вижу, что маменька не на ту точку меня ставят... Вот я при них... при моей маменьке скажу вам: кажинный день я говорю им, что не надо Фишку и Терешку от работы отрывать, что я завсегда все сама могу сделать... Так они, маменька моя-с, ни боже мой этого не допускают! Из-за одного этого промеж нас кажинный день ссоры да покоры. С ласкою им говорю: маменька миленькая, посмотрите на Нюточку: девицы оне ученые, не мне чета, а все сами делают. Что нам с вами в том, что их суседи осуждают? Осуждают, а сами-то к ним на поклон бегут, а к нам с вами ни одна собака не заглядывает!
   - Как ты смеешь супротив матери? Этого от тебя я еще не слыхивала, всегда была барышней приличной... Мать почитала, при чужих не срамила...
   - Да разве, маменька, я из вашей воли выхожу? Разве я вам грубым словом когда поперечила? А как Александра Степановна изволят быть ко мне очень милостивы, то могу же я у них совета просить! Ведь я не малолетка, - нужно же мне о себе подумать! Разрази меня бог на этом месте, если я вашей смерти ищу! Я так этого боюсь, что не приведи бог! Только вы же сами подумайте, что я без вас буду делать? Из-за бедности ведь ни один тюмещик замуж меня не возьмет. А бедному чиновнику я ведь и в хозяйстве не помощница, ведь вы ни до чего касаться не позволяете. Пусть как Александра Степановна присоветуют, чтобы со мной все так и было!.. Не будьте вы, маменька миленькая, помехой моему счастью...
   - Помехой тебе я ни в чем не буду, а забывать дворянское достоинство тебе не позволю.
   Но Женя разошлась. Она то и дело срывалась с места, отвешивала глубокие поясные поклоны перед матушкой и говорила, точно боясь, что она не найдет другого случая высказать свои мысли:
   - Уж вы не оставляйте меня своим наставлением, Александра Степановна! Только в вашем доме я и свет-то увидела, и уж вы, Нюточка, не брезгуйте мною, что я не ученая!
   " Ее успокаивали с той и с другой стороны, придумывали, как устроить ее обучение; наконец матушка решила, что Нюта будет заниматься с Женею, но, ввиду того что сестра почти целый день занята то с братом, то шитьем, то по хозяйству, Женя должна приходить к ней по вечерам, а днем только в праздники. Кроме того, матушка уговорила Макрину, чтобы она отпускала к нам Женю в те дни, когда священник занимался с моим братом Зарею. Хотя мой брат был на лет пять-шесть моложе Жени, но, конечно, он далеко опередил ее и в грамотности, и в арифметике, и в законе божием. Матушка бралась переговорить со священником о новой ученице, но настаивала, чтобы Макрина и от себя добавляла бы ему за лишний труд: то подарила бы в праздник пуд масла, то отправила бы ему иногда ягод, фруктов или что-нибудь из живности. Женя была в восторге, что будет учиться, и несколько раз вскакивала с своего места, чтобы поцеловать руку моей матери. Но вдруг она опять заволновалась и заерзала на стуле.
   - Да что ты хочешь сказать, Женя? - спрашивали ее матушка и Нюта.
   - Уж как бы мне хотелось... научиться хоть нескольким французским словам! Маменька-с все говорят мне - "дворянка да дворянка"! Так вот бы, значит, какое ни на есть отличие от мужички и было...
   - Ну, милая моя,-отвечала ей матушка. - С радостью взялась бы тебя французскому языку учить, но времени у меня не хватает. Это ужо летом, когда к нам Саша приедет. А теперь тебя хотя бы русской грамоте выучить.
   - И глупая же ты какая! - проговорила Макрина.- Ведь французским-то словам я сама могу тебя научить.
   Все в изумлении обратились в ее сторону.
   - Что же вы так на меня смотрите? Будто не верите... Ведь покойный-то папенька мой очень многим французским словам меня научили! Вот, как перед богом, очень много этих слов я знавала! Конечно, теперь, поди, много забыла! А вот погодите-ка... припомню... Ну, вот; "коман-ву"... Ах ты, господи, а ведь и взаправду забыла!..
   Но ответом на это был такой неудержимый, дружный хохот матушки, Нюты и даже Зари, что Макрина несколько оторопела, но не сдалась.
   - Да уж вы, Александра Степановна, поди, полагаете, что я вроде как бы мужичка... Не хвастаюсь, мало учена, но все же покойный папенька кой-чему обучали, и даже такому, чтобы я, значит, могла гостей занимать. Хоть я музыке не обучалась, по нотам не понимаю, но с рук и с голоса батюшка нескольким песням меня научили... И многие очень даже одобряли.
   - Что же, спой что-нибудь, пожалуйста, - просила ее матушка. И мы все направились в зал, где стояло наше фортепьяно. Макрина торжественно уселась за него. Высоко и неуклюже поднимая и опуская пальцы рук на клавиши, жеманясь и до отчаянности смешно, хрипло и точно передразнивая кого-то, пропела "Черную шаль", "По улице мостовой", "Паричок" - одним словом, несколько романсов и песней, которые были тогда в ходу у барышень. При первых же звуках ее голоса Заря стал так фыркать, что Нюта схватила его за руку и вытолкала в переднюю. Сама она смотрела в сторону и закрывалась платком, чтобы не выдать душившего ее хохота, а матушка, увидев красное, сконфуженное лицо Жени, отошла к окну и вся тряслась от смеха. Только одна Макрина была так увлечена и поглощена собственным пением, что ничего не видела и не слышала, что делалось вокруг. Когда, кончив весь свой репертуар, она обернулась к матушке со словами: "Все же хоть немножко да могу что-нибудь!.. А сколько разов начинала я ее учить, да ведь она не хочет",- говорила она, указывая на дочь. В эту минуту матушка уже оправилась от душившего ее смеха и, подходя к певице, решительно заявила:
   - Вот что, Макрина; если ты любишь дочку, не учи ты ее ни французским словам, ни этим песням.
   - Да отчего же? Покойный папенька не могли меня дурному обучить!
   - Видишь ли... Может быть, сто лет назад это было и не смешно, а теперь, я прямо скажу, Женю твою за такое пение и за такой французский язык просто просмеют. Лучше в обществе молчать, чем такие фокусы выкидывать.
   Мало-помалу Женя сделалась членом нашей семьи: она только ночевала дома, да и то не всегда. Макрина очень огорчалась, но Женя в конце концов сумела заставить ее примириться с этим и продолжала заниматься очень усердно. Хотя ей и не удалось научиться французскому языку, но даже элементарное образование, которое она получала, чтение и общение с более или менее образованными людьми так изменили ее манеру говорить и держать себя, что она уже через несколько месяцев была просто неузнаваема. Она полюбила членов моей семьи, как родных, а перед моею матерью просто благоговела.
   Через несколько лет Макрина внезапно умерла. "Это было в тот период жизни моей семьи, впрочем очень непродолжительный, когда моя мать жила совершенно одна, так как мы, ее дети, были в разных концах России. И вот в это-то время матушка стала жить с Женею. Они как-то отправились вместе в город, где в одном знакомом семействе Женя встретила Жукова - молодого чиновника, занимавшего очень скромное место - и вышла за него замуж.
   Семейство молодых Жуковых быстро увеличивалось, а жалованье отца семейства возрастало очень медленно. Эту семью поддерживало только то, что зимою Терешка и Фишка, оставшиеся единственными хозяевами жалкой усадьбы Жени, отечески заботились о своей молодой барыне: зимою доставляли ей кое-какую провизию, а летом она переезжала с детьми в свою деревню и проводила в ней несколько месяцев. Но в год освобождения крестьян Терешка умер. Женя отдала за ничтожную аренду свой сад и крошечный кусок земли, выговорив себе право жить в своем доме. летом, и взяла к себе в няньки Фишку, которою не могла нахвалиться,- такой она оказалась заботливой, преданной и любящей детей.
   В двух верстах от нашего имения проживал в своей усадьбе мой родной дядя, брат покойного отца, Максим Григорьевич Цевловский, которого моя семья называла "дядя Макс". Он прославился своим отчаянным женоненавистничеством. Но он не всегда был таким: до печального инцидента, перевернувшего всю его жизнь и изменившего его характер, он имел большую склонность к щегольству и мотовству. Он постоянно жил в Петербурге и только летом, да и то ненадолго, приезжал в свое имение, отчасти чтобы отдохнуть от рассеянной жизни в столице, но прежде всего чтобы устроить свои дела по имению, отдать на сруб часть своего леса (в его имении было несколько превосходных лесов), продать хлеб и несколько человек крепостных, - одним словом, запастись деньгами.
   По рассказам моей матери, трудно даже представить, с каким нетерпением в наших краях ожидали приезда Максима Григорьевича. В семействах, где были девушки-невесты, дома приводили в порядок, вешали на окна чистые занавески, а барышни обновляли свои туалеты. Хотя беспутное и разорительное хозяйничанье Максима Григорьевича было у всех на глазах, хотя он владел весьма небольшим имением, которое с каждым годом приходило все в больший упадок, а число крепостных душ постоянно уменьшалось, но барышни пускали в ход всевозможные хитрости и уловки, чтобы только женить его на себе, и их родители тоже были не прочь породниться с блестящим по внешности человеком.
   Мне говорили, что в то время, когда я еще не знала его, он имел весьма представительную наружность, был ловким танцором, прекрасно говорил по-французски, всегда одевался по моде. И вдруг этот светский лев безумно влюбился в Варю - крепостную одного помещика. Она была, однако, грамотной, с изящными манерами и, исполняя обязанности горничной при дочери помещика, кое-чему научилась у своей барышни. Максим Григорьевич купил Варю, увез ее в свой маленький деревенский домик, который к этому времени уже пришел в ветхость, и стал жить с нею как с женою, обожал ее, выполнял все ее прихоти, хотя доходы его уже были более чем скромные, но не пожелал жениться на ней даже и тогда, когда у них родилась дочь. Единственно, чего могла добиться от него молодая женщина, это то, чтобы он дал ей и ее дочери волю, после чего она, однако, некоторое время еще прожила с Цевловским.
   У них крайне редко бывали гости, а сами они совсем почти никуда не показывались, только Варя раза два в год, и всегда одна, ездила в имение своего прежнего помещика, где у нее были родные. И вдруг, однажды, Максим Григорьевич, уехав на неделю-другую в город, после своего возвращения домой не застал ни своей маленькой дочери, ни Вари. Письмо, которое она оставила ему, начиналось с упрека за то, что, несмотря на ее просьбу дать свое имя ей и дочери, он не сделал этого, следовательно, стыдился быть мужем крепостной. Из этого она делала вывод, что он никогда не любил ее. Вследствие этого, по ее словам, она и предпочла уйти к человеку, с которым будет повенчана уже в ту минуту, когда он прочтет эти строки.
   Это так поразило дядюшку, что у него сделался удар. Правда, через некоторое время он несколько оправился, но встал с постели дряхлым стариком. Свое негодование на бывшую любовницу он постоянно выражал моим родителям. Он негодовал более всего на то, что он, по его мнению, поступал так благородно с "тварью", а она заплатила ему вероломством. Свое благородство по отношению к ней он усматривал в том, что дал ей волю, что она была полной хозяйкой в его доме; но жениться на ней он не мог, так как не потерял еще головы настолько, чтобы сделать такой позорный для дворянского достоинства "мезальянс".
   Однажды дядя прислал к матушке верхового с просьбою немедленно навестить его. Как только она вошла к нему, он приказал внести случайно найденный сундук; по словам прислуги, в нем хранились вещи Вари. Дядя просил матушку при нем перебирать и пересматривать все, что осталось после "твари". Матушке не удалось отговорить его от этого предприятия: замок по его приказанию был немедленно сломан, и он зорко следил за каждой мелочью, которую матушка вынимала. В сундуке оказалось старое тряпье и среди него небольшая пачка писем теперешнего любовника или мужа Вари, который, видимо, никогда не прекращал с нею сношений и -писал ей еще в первый год ее сожительства с дядею. В одном из писем "он" говорит, что верит в ее любовь к нему и понимает, что ее сожительство с "старым негодяем" было вызвано крайнею необходимостью, уверяет ее в неизменной любви и благодарит за то, что она, несмотря на предложение "старого хрыча" жениться на ней, отказалась от "этой чести". Это последнее уже, несомненно, было с ее стороны хвастовством и ложью.
   Читая это письмо, рассказывала матушка, дядя от злобы престо рычал, как зверь, а затем с ним сделался припадок, во время которого судороги сводили его члены, перекашивали лицо и всего его било и ломало.
   Совсем оправиться после нового припадка дядя уже не мог до самой смерти и никогда больше не выходил из дому. Он не всегда мог даже прохаживаться по комнатам и большую часть дня проводил в кресле у окна.
   После описанных событий Максим Григорьевич сделался отчаянным женоненавистником и, кроме моей матери, не дозволял переступать ни одной женщине порог своего дома. Нас, родных племянниц, он тоже долго не пускал к себе, но брата моего Зарю, который был в то же время и его крестником, он чрезвычайно любил и даже делал матушке сцены, что она редко отпускает его к нему.
   Максим Григорьевич был до невероятности счастлив, когда к нему приезжал Заря, с которым он играл в "дурачки" и в лото, вел бесконечные разговоры о подлости женщин (моему брату в то время не было еще и десяти лет), и это помогало одряхлевшему и опустившемуся старику коротать время. Мой братишка тоже рвался к дяде; в такие дни он меньше занимался, а этим он особенно дорожил, мог рассуждать с ним, как взрослый со взрослым, и к тому же ел много сладкого, чего был лишен дома.
   Мы, дети моей матери, считались единственными законными наследниками имения дяди, но Заря убеждал нас - сестер, - что мы не получим этого наследства, так как дядя ненавидит "бабье", и что только он один сделается его единственным наследником. Трепки матушки, когда ей удавалось перехватить подобные рассуждения, не помогали, и он продолжал переносить нам слова дяди, исполненные ненависти и презрения к женскому полу вообще.
   Как были бы возмущены современные родители, если бы услышали, что их дети обсуждают, кто из них какое наследство получит, у кого оно будет больше и почему, - а в то время подобные разговоры были обыденным явлением среди помещичьих детей. При жалком умственном и нравственном воспитании, при отсутствии книг для детского чтения такие рассуждения детей между собою были вполне естественны: они лишь повторяли то, что слышали от старших. И это, несомненно, пятнало чистую детскую душу. Только могучая волна идей 60-х годов вытравила эту грязь из души людей, страстно увлекавшихся ими и отдавших себя на их служение. Так было и с моим братом Зарею: несмотря на его вечные рассуждения о наследстве, о разделе имения с старшим братом, он, когда пришел в возраст, оказался на редкость бескорыстным человеком.
   Однажды дядя попросил матушку привезти к нему нас, его родных племянниц. При его женоненавистничестве это крайне ее удивило. Однако она не хотела расспрашивать его о причине такого внезапного желания, чтобы не раздражать больного старика, высказала только сожаление, что он не увидит Саши. При этом она рассказала ему о ее страсти к учению, о ее тоске при мысли, что она будет лишена образования. Дядя возразил, что он удивляется, как матушка при своем здравом уме не может понять того, что, поддерживая я Саше ее стремление к учению, она совершает относительно нее великое преступление. Каждая женщина, по его мнению, - божеское проклятие: подла, низка, грязна по натуре, но женщина с образованием, да еще с умом, - уже настоящая язва для окружающих.
   Хотя моей матери несомненно были противны подобные взгляды и рассуждения, но, по ее словам, не желая больного и несчастного старика предоставлять полному одиночеству и отсутствию какого бы то ни было развлечения, она объявила, что я с Нютою и нянею должны отправиться к дяде.
   - Ах ты господи!.. - говорила няня в большом беспокойстве от предстоящего визита, когда мы уже подъезжали к дому дяди. - Ручку-то целуйте... ручку не забудьте... - Больше она уже, видимо, не могла придумать никаких других наставлений.
   Но каково же было наше изумление, когда дядюшка встретил нас более чем радушно. Однако в первую минуту он меня неприятно поразил своим видом; это был высохший живой скелет, с редкими волосами, с трясущейся головой и трясущимися руками, с глубокими морщинами по всему лицу, но что особенно производило отвратительное впечатление - это его застывшая саркастическая улыбка в углах его тонких губ. Только что мы успели поздороваться с ним, как лакей стал подавать кушанья: Няня хотела было встать за моим стулом, но он не допустил этого, говоря: "Сегодня у меня обед с дамами... Да ведь ты и дома сидишь с своими господами!.."
   Няня, по обыкновению, начала говорить о том, как "его покойный братец, а ее благодетель, не по заслугам возвеличил ее...". Дядя заметил на это, что его брат Николай и его жена, должно быть, необыкновенные люди, так как могли счастливо прожить двадцать лет в супружестве и сумели добыть такую верную слугу, как няня.
   Нам подавали много блюд, до которых дядя почти не дотрогивался; особенно обильно угощали нас сладким. Когда мы уже перестали жевать и грызть, лакей поставил на стол поднос, весь заваленный кусками материй и различными коробочками. Дядя, как нам потом рассказывали, уже давно скупал у странствующих торговцев все, что было получше. И вот теперь он засыпал подарками нас троих, при этом он внимательно смотрел то на меня, то на сестру. Няня и Нюта принимали подарки с благодарностью, но сдержанно, а я с каждым новым подношением приходила все в больший восторг: при каждом подарке я бросалась обнимать и целовать дядю, а получив кусок материи, подбегала то к сестре, то к няне и, захлебываясь от радости, говорила о том, какое у меня теперь будет красивенькое платье... Но вот дядя опять усадил нас за стол и пододвинул к Нюте футляр с золотыми серьгами, а ко мне коробку, в которой лежали разноцветные бусы, блестящие колечки (конечно, из самоварного золота), цветные ленты и т. п. Он приказал няне навесить на меня все подарки и подвести к зеркалу. Когда я увидела себя в бусах и лентах, я пришла в неистовый восторг: скакала, визжала, то и дело бросалась целовать дядю.
   Во второй наш визит обед был такой же обильный яствами и сладостями, но я ела кое-как, поджидая с нетерпением лакея с подносом, и удивлялась, что он так долго не несет подарки. Наконец я не выдержала и спросила об этом. Дядя расхохотался и отвечал, что теперь будут "кресты": в то время так говорили, когда за обедом уже нечего было больше ожидать. Вероятно, я скорчила при этом постную физиономию, так как дядя, гладя меня по голове, спросил: "Ну, скажи-ка по правде - ведь когда ты увидала дядю в первый раз, ты очень испугалась старого "кащея", а ленточки да колечки заставили тебя позабыть, что у тебя дядя

Категория: Книги | Добавил: Armush (29.11.2012)
Просмотров: 487 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа