ы к совершившемуся факту брака царицы. Когда, задыхаясь, возвращается она к порогу улья, то вокруг нее образуется несколько групп работниц, которые и сопровождают свою повелительницу под свод родного крова, куда солнце, этот герой всех торжеств пчел, изливает лишь робкие лучи и обливает светом и тенью восковые стенки сотов с их медовыми драпировками. Да и сама новобрачная волнуется не более, чем ее подданные. В узком мозгу практичной и жестокой царицы совсем нет места для разнообразных душевных движений. Она озабочена лишь тем, чтобы отделаться поскорее от оставленного ее супругом сувенира, мешающего ей свободно передвигаться по улью. Она усаживается на порожке и тщательно вырывает ненужные части. В этот же момент работницы подхватывают их и забрасывают далеко от улья. Дело в том, что супруг царицы отдал ей все, что имел, и даже больше, чем ей было нужно. Она сохраняет в своем сперматеке только семенную жидкость, в которой плавают тысячи зародышей; эти-то зародыши будут появляться один за одним, до самой смерти царицы, в момент выхождения яиц, и тут-то совершается во мраке ее тела то таинственное соединение мужского и женского элемента, от которого происходят работницы. Путем странного уклонения
от общего правила, здесь самка дает плоду начало мужское, а самец - женское. Спустя два дня после оплодотворения царица кладет свои первые яички, и с этой минуты она становится предметом самого заботливого ухода со стороны ее подданных. Тут-то, владея двойным полом, заключая в себе неистощимый запас мужского начала, царица начинает вести предназначенную ей жизнь: она не покидает более улья и не видит более света, за единственно возможным исключением - вылетом роя. Ее плодородие прекращается лишь незадолго до ее смерти.
VI
Вот чудесная свадьба, одна из самых фееричных, какие только можно вообразить: облитая лазурью и полная трагизма, увлеченная порывом страсти за пределы мысли о сохранении жизни, она является в одно и то же время молниеносной и вечной, единой и блестящей, сокрытой от взоров и бесконечной. Вот поразительная степень экстаза, где смерть показывается посреди яснейшей и прекраснейшей обстановки, какая только может существовать в нашем мире; среди беспредельного девственного пространства и упоительной прозрачности неба запечатлевает она миг счастья, очищает среди безоблачного сияния дня этот миг от того несколько вульгарного элемента, который всегда примешивается к любви, увековечивает поцелуй, и, довольствуясь на этот раз небольшой данью, берет на себя с почти материнской нежностью заботу соединения воедино, в одном и том же теле, на долгое будущее, двух маленьких хрупких жизней.
Действительная истина лишена этой поэзии, зато она имеет другую, более трудную для нашего понимания теперь, но которую, быть может, мы поймем и полюбим позже. Природа не утруждала себя созданием для этих двух, как бы сказал Паскаль, "сокращенных атомов", великолепной свадьбы или идеальной минуты любви. Она имела в виду, как мы уже говорили, только усовершенствование вида. И для этой-то цели половой орган самца создан ею таким образом, что функционировать он может только в беспредельной выси пространства. Раздутие дыхательных путей, достижимое только при долгом полете, является предварительным условием возможности полового отправления для самца. Наполненные воздухом пузыри отталкивают тогда назад нижнюю часть брюшка и тем открывают для самца возможность полового акта. В этом и состоит весь физиологический секрет свадьбы пчелы, - секрет довольно-таки вульгарный для одних, почти досадный для других, ибо он лишает поэзии изумительную картину полета влюбленных и восхитительного путешествия их во время этой великолепной свадьбы.
VII
"А мы, - вопрошает поэт, - должны ли мы будем всегда находить поэзию лишь по ту сторону истины?"
Да, всегда, везде и всюду будем находить мы поэзию не по ту сторону истины, ибо это невозможно, так как мы не знаем, где именно она обретается, а по сторону тех ничтожных повседневных истин, которые мелькают перед нами. Если, благодаря какой бы то ни было причине, - будь то случай, воспоминание, иллюзия, страсть, это все равно, - какой-либо предмет покажется нам лучше, чем он кажется другим, то да будет для нас всего дороже именно эта причина. Может быть, мы ошибаемся; так что же? Ошибка не мешает тому, чтобы тот момент, в который данный предмет казался нам наипрекраснейшим, и был тем самым моментом, когда мы были наиболее способны оценить его истинное достоинство. Красота, которой мы его наделяем, научает нас распознавать его действительную красоту и величие, открыть которые нелегко, ибо они находятся в определенных отношениях к законам и общим, вечным силам природы. Порожденное, быть может и иллюзией, восхищение не пропадет даром и рано или поздно приведет к истине.
Благодаря словам, чувствам и сердечному жару, развитым древними фальшивыми идеалами, собирает человечество ныне истины, которые, быть может, не родились бы совсем или не нашли бы благоприятной среды для своего роста, если бы эти священные иллюзии не приучили нас к себе, не разогрели нашего сердца, не приготовили нашего разума для восприятия истин. Счастлив тот, кто не нуждается в иллюзиях, чтобы видеть и без них все величие зрелища? Других же только иллюзия и научает видеть, любоваться и радоваться. И как бы высоко они ни взглянули, они никогда не взглянут слишком высоко. По мере приближения к истине она поднимается все выше и выше; чем больше ею восхищаешься, тем ближе к ней приближаешься. И как бы высоко они ни воспарили духом, их упоение никогда не встретит пустоты, не очутится выше вечной и непознаваемой истины, остающейся везде и всюду, подобно бездейственной красоте.
VIII
Означает ли это, что мы срослись с ложью, с поэзией произвольной и нереальной и что, за неимением лучшего, мы можем чувствовать упоение только в фальсифицированной истине? Означает ли это, что в рассматриваемом нами примере, - незначительном самом по себе, но являющемся представителем тысячи подобных и показателем нашего отношения к разным порядкам истин, - означает ли это, что в данном примере мы должны были закрывать глаза на физиологическое объяснение явления, дабы не утратить восторга пред картиною брачного полета пчел, который, - каковы бы ни были его причины, - представляет собой одно из наиболее лирических выражений бескорыстной, непреоборимой и подчиняющей себе все сущее, силы, именуемой любовью? Нет, это было бы слишком по-ребячески, слишком невозможно при наличности тех прекрасных привычек, которые ныне усвоили все мыслящие умы. Данное явление имеет своей причиной особое устройство половых органов трутня. Мы должны принять это объяснение, ибо оно неоспоримо. Но если мы удовольствуемся одним лишь этим объяснением; если мы не увидим здесь ничего, кроме физиологического акта; если мы выведем отсюда заключение, что всякая мысль, парящая много выше прозаического объяснения явлений, не отвечает истине, и что истина находится всегда в том или ином факте материального свойства; если мы не постараемся поискать объяснения явления в гипотезах гораздо более широких, чем те, рухнуть которые заставляет физиологическое объяснение явлений, в загадочной тайне, например, перекрестного оплодотворения, в вечности жизни и вида, в плане природы; если мы не сделаем всего этого, не постараемся вывести из исследованных фактов заключения о вечной красоте и величии, покоящихся в непознаваемом, - то я почти готов взять на себя смелость утверждать, что при всех наших физиологических познаниях мы будем дальше от истины, нежели те, кто видит, закрывши глаза на все остальное, в чудесных свадьбах пчел одну лишь их поэтическую сторону.
IX
"У нас нет еще истины, - сказал мне как-то один великий современный физиолог, гуляя со мной по полю, - у нас нет еще истины, но у нас есть три подобия истины. Каждый делает свой выбор или, лучше сказать, подчиняется этому выбору. Выбор, которому он подчиняется или которого бессознательно придерживается, и определяет собою форму и направление всего, проникающего в его сознание. Встреченный нами друг, приближающаяся к нам с улыбкой на устах женщина, раскрывающая наше сердце любовь и замыкающая его печаль и смерть, сентябрьское небо, роскошный, пышный сад, в котором мы находим, как в "Psyche" Корнеля, покоящиеся на золотых подпорках зеленые колыбельки, пасущееся стадо и спящего пастуха, деревенские дома и расстилающееся за лесами море, - все это изменяется, увеличивается или уменьшается, украшается или искажается раньше, чем быть воспринятым нами по ничтожному сигналу, подаваемому нашим выбором. В этом мы должны уметь разбираться. Находясь на склоне жизни, проведенной в поисках частичных истин и физических причин явлений, я начинаю теперь ценить не отклонение от этих причин, нет, но нечто им предшествующее и, в особенности, их несколько превосходящее".
Мы достигли вершины плато в местности Caux в Нормандии, которое не только так же роскошно, как английский парк, но еще прекраснее его по своей естественности и беспредельности. Это одно из тех редких местечек на земном шаре, где сельский простор проявляется во всей своей здоровой и чистой свежести. Еще немного к северу - и стране грозит бесплодие, немного к югу - ее жжет и истощает жаркое солнце. В конце спускающейся до самого берега моря равнины крестьяне ставили скирду сена. "Посмотрите, - сказал мне старик, - как хороши они отсюда. Они воздвигают ту простую, но столь важную в этом мире вещь, которая больше всего остального имеет право быть названной счастливым и неизменным памятником возрождающейся человеческой жизни. Это - скирда сена. Возгласы крестьян кажутся издали в вечернем воздухе песнями без слов, вторящими благородной песне листьев, колышущихся над вашими головами. Небо над ними столь чудно, что можно подумать, будто какие-то добрые духи с огненными пальмовыми ветвями в руках сгребли весь свет в скирде, дабы светить подольше над работой тружеников. И кажется, будто след от этих пальмовых ветвей остался до сих пор в небе. Взгляните на скромную церковь среди куполообразных лип на мягком газоне кладбища, возвышающуюся над ними и как бы охраняющую их. Они гармонично воздвигают свой памятник жизни над памятниками своих покойников, которые делали то же и не являются для своих родственников несуществующими. Возьмите весь ансамбль картины: в ней нет тех особенных характерных черт, которые мы находим в Англии, Провансе и Голландии. Эта картина огромна, но она слишком банальна для символизирования естественной и счастливой жизни. Посмотрите, каким ритмическим становится существование человека в его движениях, направленных к одной лишь пользе. Взгляните на крестьянина, ведущего лошадь, на весь корпус того, кто подает вилами снопы, на женщин, склонившихся над нивой, на играющих детей... Для увеличения красот природы они не сдвинули с места ни одного камня, ни одной горсти земли, не сделали лишнего шага, не посадили лишнего дерева, не посеяли лишнего цветочка. Все, что мы здесь видим, является косвенным результатом единственной цели: стремления человека отвоевать у природы мгновением пролетающую жизнь. Однако же те из нас, которые задавались исключительно целью представить себе и создать картину мира, глубоких дум и красоту природы, не нашли ничего более совершенного, чем этот вид. И они изображают его всегда, когда хотят дать нам представление о красоте и счастье. Вот вам первое подобие того, что некоторые называют истиной.
Подойдем поближе! Слышите ли вы звуки песни, которая так мелодично вторит шепоту листьев этих огромных деревьев? Сама песня состоит из самых грубых слов и выражений. Всякий взрыв смеха вызван здесь какой-нибудь непристойностью мужчины или женщины или злой насмешкой в адрес слабых: горбуна, изнемогающего под своей непосильной ношей калеки, которого они же сшибли с ног, или идиота - вечной мишени для издевательства. Я наблюдаю этих людей уже в течение многих лет. Мы - в Нормандии, где почва так плодородна, что не требует больших трудов. У этой скирды собрались люди более зажиточные, чем остальные крестьяне, с образами которых мы ассоциируем подобную картину. В результате большинство мужчин и женщин здесь алкоголики. Другой яд, называть который я не нахожу здесь уместным, еще более разъедает их организмы. Этому яду и алкоголизму обязаны своим видом дети, которых вы видите. Вот карлик, вот золотушный, вот кривоногий, вот ребенок с заячьей губой, а вот, наконец, и гидроцефал. Здесь мужчины, женщины, старые и молодые имеют все свойственные крестьянству пороки. Они жестоки, лицемерны, лживы, жадны, злоязычны, завистливы, склонны к недозволенному барышничеству, к кривотолкам и к грубой лести пред сильнейшим. Нужда их объединяет и принуждает к взаимопомощи, но сокровенное желание у всех одно и то же: вредить друг другу в той степени, в какой только это возможно, не навлекая на себя опасности. Несчастие ближнего составляет единственную искреннюю радость деревни. Случись несчастие с одним из них, это надолго будет излюбленной темой для разговора у других. Всякий следит за каждым шагом другого и завидует ему, презирает и ненавидит его. Если они бедны, то они ненавидят своих хозяев за их жестокость и скупость глубокой и скрытой ненавистью; но если у них, в свою очередь, есть свои слуги, они пользуются примером своих хозяев и превосходят их в жестокости и алчности.
Я мог бы дать вам подробное представление низости, обмана, несправедливости, тирании, которые скрываются за этой поэтической картиной мирного труда. Не воображайте, что вид этого чудного неба, этого моря, расстилающегося позади церкви и сливающегося с другим небом, еще более далеким, покрывающим земной шар, как огромное зеркало сознания и мудрости, - даже не думайте, чтобы все это возвышало и развивало их кругозор. Они на все это даже не смотрят. Ничто не трогает их, ничто не руководит ими, кроме трех или четырех мелких чувств: это страх перед голодом, силой, рутиной и законом; в смертный же час ими овладевает страх перед ужасами ада. Чтобы видеть, каковы они, надо их рассматривать поодиночке. Посмотрите на этого великана, обладающего таким добродушным лицом и так ловко подбрасывающего снопы. Прошлым летом его товарищи в пьяной ссоре сломали ему правую руку. Повреждение было опасное и сложное, но я его вылечил. Долго пришлось мне с ним возиться. Я помогал ему деньгами до тех пор, пока он не был в состоянии снова приняться за работу. Он приходил ко мне каждый день. А потом он стал рассказывать, что застал меня в объятиях сестры моей жены и что мать моя пьет запоем. Он не зол и не желает мне зла, напротив, посмотрите, какою искреннею улыбкою освещается его лицо при виде меня. И заметьте, к злословию его побуждала не классовая ненависть: крестьянин не может ненавидеть богатого - он слишком почитает богатство. Но я думаю, что это произошло оттого, что мой наивный крестьянин не мог постигнуть, отчего я вожусь с ним без всякой для себя выгоды. Он подозревал, что тут была какая-то скрытая цель, и не хотел быть моей жертвою. И не он один делает так; и до него это делалось как бедняком, так и богачом, да еще похуже. Ему и в голову не приходила мысль, что он лжет, распространяя эти ложные слухи; он просто повиновался какому-то смутно сознаваемому закону, повелевавшему его нравственностью. Он бессознательно и как бы против воли подчинялся всемогущему приказанию, общему чувству недоброжелательства. Но к чему накладывать последние штрихи на картину, хорошо знакомую всем, прожившим в деревне несколько лет. Вот второе подобие того, что некоторые называют истиной. Это - истина необходимой прозы жизни. Без сомнения, она основана на самых точных фактах, на фактах, единственно доступных наблюдению и проверке человека".
X
"Сядем на снопы, - продолжал он, - и поглядим еще. Не будем умышленно устранять фактов, даже самых маленьких, из которых соткана действительность. Пусть они сами собой исчезают в пространстве. Они стоят высокой стеной пред нами и заслоняют все от наших взоров; тем не менее мы знаем, что за ними стоит огромная и чрезвычайно интересная сила, которая поддерживает целое. И разве она только поддерживает, а не возвышает его? Наблюдаемые нами здесь люди уже не совсем те дикие звери, о которых говорит Лабрюйер: "Они обладают как бы членораздельною речью, удаляются на ночь в свои логовища, питаются черным хлебом, водою и кореньями..."
Вы скажете мне, что эта порода не так сильна и крепка, - верю. Алкоголь и другие бичи составляют препятствия, которые человечеству надлежит преодолеть; может быть, это - испытания, из которых некоторые из наших органов, например наша нервная система, могут извлечь пользу, ибо мы постоянно видим, что из преодолеваемых жизнью бед она извлекает благо. К тому же какое-нибудь пустячное открытие может нейтрализовать эти беды. Но это обстоятельство не должно заставить нас ограничивать наш кругозор. Эти люди уже мыслят и чувствуют, тогда как те, о которых рассказывает Лабрюйер, не были еще к тому способны". "Но тогда, - пробормотал я, - я предпочту простое и находящееся в совершенно первобытном виде животное отвратительному полуживотному". - "Вы говорите так на основании первого подобия истины, - истины поэтов; но не будем смешивать его с тем подобием истины, о котором у нас теперь идет речь. Мысли и чувства наших крестьян, если угодно, мелки и низменны, но мелкое и низменное все же лучше, чем ничего. У них в обращении лишь такие мысли, которые могут им повредить и содействовать окутывающей их тьме, но это часто происходит в природе. Ее дары прежде всего идут во зло, ими ухудшается то, что она, по-видимому, хотела улучшить. Но в конечном счете из всего этого зла получается известная доля добра. Впрочем, я вовсе не стремлюсь доказать существование прогресса, который в зависимости от той точки зрения, с которой мы будем его рассматривать, может показаться либо огромным, либо крайне ничтожным. Сделать положение человека менее зависимым, менее тягостным - проблема громадная, быть может, самая идеальная наша цель; но, оторвавшись на минуту от материальных последствий, которые являются результатом степени просвещенности людей, мы увидим, что расстояние между тем, кто идет во главе прогресса, и тем, кто слепо тащится позади, весьма незначительно. Среди этих деревенских парней, в голове которых бродят теперь лишь одни бесформенные идеи, встречаются и такие, которые носят в себе возможность достигнуть через короткое время той степени сознания, на которой стоим мы с вами. Часто поражаешься незначительности расстояния, отделяющего так называемое полное невежество этих людей от так называемой высшей степени нашего сознания".
К тому же, из чего состоит наше сознание, которым мы так гордимся? Из гораздо большего количества мрака, чем света, гораздо более благоприобретенного невежества, чем знания, из гораздо большей массы таких вещей, познать которые мы должны отказаться, чем из таких, которые мы уже познали. Тем не менее в сознании заключается все наше достоинство, наше истинное величие, и, вероятно, оно составляет самый поразительный феномен в мире. Оно позволяет нам смотреть в глаза неведомому принципу и говорить ему: "Я тебя не знаю, но что-то, во мне находящееся, уже начинает тебя постигать. Ты, может быть, меня уничтожишь, но если ты это сделаешь не с целью создать из моих останков нечто лучшее, чем я, то ты окажешься хуже меня, и молчание, последующее после смерти расы, к которой я принадлежу, докажет тебе, что ты осужден. Если же для тебя безразличен справедливый суд, то чего стоит твоя тайна? Мы и стараться не будем проникнуть в нее, ибо она безумна и позорна. Ты сотворил случайно существо, для сознательного создания которого у тебя не было надлежащих качеств. Его счастье, что так же случайно тебе удалось подавить его раньше, чем оно успело познать всю глубину твоей бессознательности, и двойное счастье, что он не пережил всей бесконечной серии твоих чудовищных опытов. Этому существу нечего делать в том мире, где его интеллекту не отвечает интеллект вечный, где его стремление к лучшему не может привести ни к какому реальному благу.
Еще раз повторяю: нет необходимости в прогрессе для очарования нас представляющимся зрелищем. Достаточно уже одной энигмы, ибо эта энигма сама по себе огромна и светит таким же загадочным светом в этих крестьянах, как и в нас самих. Она проявляется всюду, как только следуешь за жизнью вплоть до ее всемогущего принципа. Название этого принципа мы изменяем из века в век. Были и такие века, которые давали принципу жизни наименования точные и утешительные, но потом признали и эту точность, и эту утешительность иллюзорными. Но как бы его ни называли: Богом, Провидением, Природой, Случаем, Жизнью, Судьбою, - тайна остается по-прежнему тайной; опыт тысячелетий научил нас лишь придавать принципу жизни наименование более растяжимое, более нам близкое, более гибкое, более отвечающее нашим упованиям и более покрывающее неожиданности. Я говорю о названии, которое он носит ныне, и вот почему принцип жизни никогда не казался более великим, чем теперь. Вот вам одна из форм третьего подобия истины; эта форма истины и есть последняя истина".
Часть VI
Истребление самцов
I
Если небо остается ясным, а погода теплой, если цветы по-прежнему изобилуют цветочной пылью и нектаром, то пчелы-работницы после оплодотворения царицы, как бы по снисхождению или по забывчивости, а может быть, просто в силу чрезмерной предусмотрительности, еще терпят в течение некоторого времени тягостное и разорительное пребывание самцов. Последние же ведут себя в улье так, как вели себя некогда искатели руки Пенелопы в доме Улисса. Эти почетные любовники, расточительные и бесцеремонные, ведут самый праздный образ жизни, бражничая и пируя. Сытые толстые трутни загораживают аллеи и проходы, мешая работам пчел. Они толкаются, и их толкают. Это какие-то ошеломленные существа, напыщенные незлобным презрением ко всему, но зато, в свою очередь, презираемые другими сознательно и за дело. Они не ведают накопляющегося против них ожесточения и той участи, которая их ожидает. Они выбирают себе на ночь самые теплые уголки в своем улье и, проснувшись, лениво отправляются опустошать открытые для них медовые ячейки, выбирая при том самые душистые и пачкая своими экскрементами соты. Терпеливые сборщицы глядят в будущее, а теперь молча прибирают за самцами. Трутней можно видеть на пороге улья в жаркий июльский или августовский день, между двенадцатью и тремя часами, когда вся природа утопает в сладкой неге. Голова их украшена блестящим шлемом, состоящим из двух огромных черных жемчужин; на шлеме развеваются два длинных султана; рыжеватая бархатная куртка, орден "Золотого руна" и прозрачный плащ дополняют костюм. Они производят страшный шум и смятение, сбивают часовых с их постов, опрокидывают вентиляторш, сваливают с ног работниц, возвращающихся домой и изнемогающих под тяжестью своих скромных нош. Их поступь важная, экстравагантная, нетерпимая, - поступь спешащих исполнить какое-нибудь недоступное пониманию простых смертных дело божеств.
Один за другим эти непобедимые в своем самодовольстве фигуры выползают из улья, спокойно рассаживаются поблизости на цветах и погружаются в сон, который продолжается до тех пор, пока их не разбудит вечерняя свежесть. Тогда они, все той же царской поступью, с той же печатью высшего назначения, возвращаются в улей; войдя туда, они спешат к чуланам, погружают в медовые чаны свои головы по шею, раздуваются до того, что становятся похожими на амфоры, и, восстановивши свои силы, тяжелой походкой отправляются снова на сладкий покой, в котором и пребывают беззаботно до тех пор, пока снова не наступит время кушать.
II
Однако ж терпение пчел истощается гораздо скорее, чем терпение людское. В одно прекрасное утро давно ожидаемый приказ разносится по всему улью, и мирные работницы превращаются в грозных судей и палачей. Кто отдает приказ - неизвестно, но исходит он внезапно из холодного и рассудочного негодования работниц; согласно же гению единодушия в республике, приказ приводится в исполнение немедленно после его произнесения. Часть населения прекращает сбор меда, чтобы посвятить этот день делу правосудия. Толстые бездельники, висящие гроздями на медовых стенках улья, беспечно спят, но целая армия разгневанных дев грубо пробуждает их от сна. Доверчивые, ничего не подозревающие самцы просыпаются, не веря своим глазам; их удивление едва пробивается сквозь их лень, как луч луны сквозь воды болота. Им кажется, что они сделались жертвами какой-нибудь ошибки, озираются кругом в недоумении, и доминирующая потребность всего их существования, проникая в их тупые мозги, толкает их к медовым чанам за утешением. Но уже кончились для них сладкие майские дни, прошло время душистого липового цвета, нет больше постоянных ароматов шалфея, богородской травы, клевера и майорана. Вместо прежнего свободного доступа к гостеприимным кладовым, равнодушно открывавшим перед ними двери к сладким и обильным запасам, они теперь встречают перед собою колющий лес из отравленных жал. Изменилась счастливая для них атмосфера обители. Вместо приятного аромата меда теперь распространился какой-то едкий запах яда, капельки которого сверкают на концах жал и свидетельствуют о повсюду разлитой по отношению к трутням ненависти и мщении. И раньше, чем самцы успевают сообразить, что произошел неслыханный переворот в их роскошной жизни, нарушение всех счастливых для них законов обители, на каждого из перепуганных паразитов набрасываются по несколько слуг правосудия; они стараются подрезать трутням крылья, перепилить ножку, соединяющую их брюшко с грудью, отрезать трепещущие щупальца, вырвать лапки и найти щель между кольцами его лат, чтобы вонзить туда свой меч. Огромные, невооруженные, лишенные жала существа и не помышляют о сопротивлении; они стараются ускользнуть от врагов или подставить спину сыплющимся на них ударам; опрокинутые же на спину, они неуклюже отшвыривают в разные стороны своих неумолимых, неотвязно приставших к ним врагов, или, кружась, тащат за собою в диком вихре всю толпу врагов, пока не истощаются их последние силы. Через очень короткое время они приходят в такое жалкое состояние, что будь на месте пчел люди, то немедленно заговорила бы о пощаде всегда тесно уживающаяся в нашем сердце рядом со справедливостью жалость - но в сердце черствых, признающих только глубокий, сухой закон природы, работниц нет места ни для жалости, ни для пощады. Крылья несчастных уже изорваны, их лапки вырваны, щупальца уничтожены, и их великолепные черные глаза, зеркало пышных цветов, отражавшие синеву лазури и невинную гордость лета, теперь заволакиваются страданием и отражают одну лишь горечь и отчаяние смерти. Одни погибают тут же от своих ран, и их тела немедленно относятся двумя-тремя палачами на отдаленные кладбища; другим, раненным не столь тяжело, удается забиться массою в какой-нибудь угол, но тогда беспощадная стража блокирует их там, пока они не погибнут с голоду. Многие успевают добраться до выхода и исчезнуть в пространстве, увлекая за собой своих противников; но к вечеру, томимые голодом и холодом, они возвращаются назад и толпятся, умоляя о крове, у входа в улей; однако и на этот раз они встречаются с неумолимой стражей. На следующий день работницы первым делом убирают с порога улья трупы бесполезных великанов, и память о праздном племени исчезает из обители до следующей весны.
III
Нередко случается, что избиение происходит в один и тот же день во многих ульях пчельника. Сигнал к избиению подают наиболее богатые и наилучше организованные ульи. Несколько дней спустя следуют их примеру и менее благоденствующие республики. Только самые бедные и слабые поселения, у которых царица слишком стара и почти бесплодна, сохраняют самцов в надежде на оплодотворение ими могущей еще родиться новой царицы до наступления зимы. Это неизбежно заканчивается катастрофой. Все племя - царица, трутни и работницы, - составляет тогда одну тесно сцепившуюся голодную массу, которая и погибает во тьме улья еще до выпадения первого снега.
После истребления самцов в более населенных и более благополучных ульях снова начинается работа, хотя былое усердие постепенно ослабевает, ибо нектара в цветах становится все меньше и меньше. Время великих торжеств и кровавых драм уже прошло. Славный улей жарких июльских дней, это общество, состоящее из мириад живых душ, этот благородный монстр, вечно бодрствующий и вскормленный одними лишь цветами и росой, постепенно засыпает, и его теплое, испускающее нежный аромат дыхание замедляется и застывает. Однако по-прежнему продолжается для пополнения запасов сбор осеннего меда, который и складывается в кладовые; последние резервуары запечатываются затем безукоризненно белой восковой печатью. Постройка прекращается; число рождении уменьшается, число же смертей увеличивается; ночи удлиняются; дни сокращаются. Дожди и суровые ветры, утренние туманы и козни слишком быстро наступающего мрака уничтожают сотни и сотни работниц. Все маленькое население улья, которому солнце так же необходимо, как и кузнечикам Аттики, начинает чувствовать грозное нашествие холодной зимы.
Человек еще раньше успел взять свою часть сбора. Каждый хороший улей дал ему от восьмидесяти до ста литров меда; есть исключительные ульи, которые дают иногда до двухсот литров: они представляют собой как бы огромное пространство света, в котором растворились целые поля цветов, посещенных пчелами по тысяче раз в день. Теперь человеку остается бросить последний взгляд на цепенеющие колонии. У более богатых он отбирает ненужные им сокровища с тем, чтобы раздать их несправедливо обойденным счастьем труженикам. Он закрывает для сохранения теплоты их жилища, полупритворяет дверцы, уносит лишние рамы и предоставляет пчел их длинной зимней спячке. Они собираются в центре улья в кучу, съеживаются и цепляются за соты, откуда в студеную зимнюю пору будет сочиться к ним претворенная субстанция лета. Окруженная своей гвардией царица располагается посредине. Первый ряд работниц цепляется за запечатанные ячейки, второй помещается над ним, прикрываясь, в свою очередь, третьим, и так далее до последнего ряда, который и образует собственно покров. Когда к пчелам верхнего ряда начинает подкрадываться холод, они врезаются в массу, а остальные поочередно их замещают. Повисшая в пространстве гроздь похожа на рыжеватый теплый шар, окруженный медовыми стенками. Этот шар по мере того, как соседние ячейки пустеют, то поднимается выше, то спускается, то приближается, то удаляется от них незримым образом; в противоположность тому, как обыкновенно думают, зимняя жизнь пчел не останавливается, а лишь замедляется[13]. Посредством согласного помахивания крыльев этих маленьких переживших летний зной сестер, то ускоренного, то замедленного, сообразно с изменяющейся внешней погодой, здесь поддерживается ровная температура весеннего дня. Эта таинственная весна изливается теперь из дивного меда, который сам есть не что иное, как луч претворенного раньше солнечного тепла, возвращающийся к своему первоначальному виду. Он циркулирует здесь подобно благодетельной крови. Уцепившиеся за полные ячейки пчелы передают его своим соседкам, а те, в свою очередь, передают его дальше. Таким образом передвигается он все дальше и дальше, пока не достигнет пределов массы. Единая мысль и единая судьба связывают здесь в нераздельное целое тысячи сердец. Исходящий из меда луч заменяет солнце и цветы до того момента, пока его старший брат, посланный уже действительным солнцем наступающей весны, не проникнет в улей своим первым теплым взглядом и пока распустившиеся снова фиалки и анемоны не начнут будить работниц; им скажут тут, что лазурь снова заняла в мире подобающее ей место и что непрерывный круг, соединяющий жизнь со смертью, обернулся вокруг самого себя еще раз и снова ожил.
Часть VII
Прогресс рода
I
Мы уже распростились с оцепеневшим в тишине зимы ульем, но, прежде чем распроститься с книгой, я хочу опровергнуть одно возражение, выдвигаемое нередко лицами, перед которыми раскрывают удивительное государственное устройство и индустрию пчел. "Да, - бормочут они про себя, - все это удивительно, но страшно неподвижно. Вот, протекли уже тысячелетия с тех пор, как пчелы живут и управляются замечательными законами, но, несмотря на протекшие века, законы эти остались все те же. В течение целых тысячелетий пчелы строят свои поразительные соты, к которым ничего нельзя прибавить или убавить и в которых соединились в равной степени совершенства науки химика, геометра, архитектора и инженера; однако ж эти соты совершенно схожи с найденными в саркофагах и изображенными на камнях и египетских папирусах. Укажите нам хотя бы на один факт, который свидетельствовал бы о малейшем прогрессе в жизни пчел: познакомьте нас хотя бы с малейшим нововведением или приведите пример изменения ими их вековой рутины хоть на одну йоту, - тогда мы согласимся и признаем за пчелами не только превосходный интеллект, но и интеллект, приближающийся с полным основанием к интеллекту человеческому; тогда и мы будем надеяться, что их ожидает участь гораздо выше той, которая предназначена бессознательной и подчиненной материи".
Так рассуждают не только профаны; заслуженные энтомологи, вроде Кирби и Спенса, употребляли тот же способ рассуждения для отрицания какого бы то ни было интеллекта у пчел; они признают за ними лишь свойство, заключенное в узкие рамки инстинкта, хотя и поразительного, но все же неподвижного. "Если вы покажете нам хоть один случай, где под давлением обстоятельств пчелам пришла бы в голову мысль заменить, например, воск и пчелиную смазку глиною или известью, тогда мы согласимся, что они способны мыслить".
Этот способ рассуждения, который Романее называет "the question begging argument" и который можно было бы назвать еще "ненасытимым аргументом", очень опасен и, примененный к человеку, завел бы нас слишком далеко. Вникнув в него хорошенько, мы видим, что он исходит из того "простого здравого смысла", который часто приводит к большой беде и, опираясь на который, возражали Галилею: "Земля не вертится, ибо мы видим, как движется солнце по небосклону, как оно восходит каждое утро и как заходит по вечерам; ничто не может быть убедительнее очевидности". Здравый смысл в глубине нашего разума нужен безусловно, но лишь тогда, когда высшая бдительность руководит им и напоминает ему вовремя о его бесконечном несовершенстве; если же это условие отсутствует, то здравый смысл является лишь рутиной слабых сторон нашего интеллекта. Однако ж на это возражение Кирби и Спенса пчелы сами дали ответ. Едва это возражение было сформулировано, как другой естествоиспытатель, Андрю Найт, сделав замазку из воска и скипидара для обмазывания больных деревьев, заметил, что пчелы совершенно перестали собирать пчелиную смазку и начали употреблять неизвестное им дотоле вещество; заметив, что его много около их жилища, пчелы испробовали его и, оценив его свойства, пустили его в дело.
Наконец, половина искусства и науки пчеловодного дела в том и заключается, чтобы дать пищу духу инициативы пчелы и открыть пред ее интеллектом возможность делать настоящие открытия и изобретения. Так, когда на цветах бывает мало цветеня, то в целях содействия выкармливанию личинок и нимф, поглощающих его неимоверное количество, пчеловод рассыпает невдалеке от улья муку. А ведь в своем первобытном состоянии, в дебрях своих родных лесов или в долинах Азии, где, по всей вероятности, они появились впервые на свет Божий еще в третичный период нашей Земли, этого-то вещества пчелам видеть не приходилось. Тем не менее, если суметь "прикормить" нескольких пчел, заставив их сесть на рассыпанную муку, то они начинают ее ощупывать и пробовать; убедившись, что ее свойства близко напоминают свойства цветеня, они возвращаются назад в улей и сообщают о своей находке. Вскоре сборщицы слетаются массами к неожиданному и непостижимому запасу пищи, которая в их наследственном воспоминании должна быть нераздельной с цветочной чашечкой, одаривавшей в течение многих веков своих гостей богатым и обильным угощением.
II
Не прошло и ста лет с тех пор, как работы Губера положили начало серьезному изучению жизни пчел и открытию первых важных истин, давших возможность с успехом наблюдать за этими существами, и истекло чуть более пятидесяти лет с той поры как, благодаря изобретению подвижных рам Дзиерзона и Лангетрота, стало возможно рациональное и практическое пчеловодство, улей перестал быть непроницаемым замком, где все происходившее в нем оставалось для нас тайной и куда мы могли проникнуть только после того, как смерть налагала на него свою печать. Наконец, не прошло и пятидесяти лет, как усовершенствования микроскопа и лаборатории энтомолога дали возможность точно раскрыть строение главных органов работницы, царицы и трутня, бывших до сих пор для всех тайною. Удивительно ли после этого, что наше знание столь же неудовлетворительно, как и наш опыт? Жизнь пчел исчисляется тысячелетиями, между тем как наши наблюдения над ними не превышают каких-нибудь пятидесяти-шестидесяти лет. Даже если бы и было доказано, что в улье не произошло никаких перемен с тех пор, как мы проникли в него, то все же можем ли мы заключить из этого с полным основанием, что в нем ничего не изменялось и до этого времени? Разве мы не знаем, что в эволюции вида век значит так же мало, как капля дождя в пучине реки, и что над жизнью универсальной материи тысячелетия проносятся так же быстро, как годы над историей какого-нибудь народа.
III
Однако нет оснований предполагать, что ничто не изменилось в обычаях и нравах пчел; наоборот, если их рассматривать без предвзятой мысли и не выходя из узкой сферы, освещенной нашим опытом, мы увидим очень резкие изменения. А сколько еще таких изменений, которые ускользнули от нашего взора! Если бы существо, приблизительно в полтораста раз выше нас и около семи тысяч раз тяжелее нас (это отношения нашего роста и веса к росту и весу скромной сборщицы меда), не понимающее нашего языка и одаренное чувствами, совершенно отличными от наших, вздумало бы проводить наблюдения над нами, то, пожалуй, оно составило бы себе представления о многих интересных материальных превращениях, имевших место за последние две трети нашего столетия, но никоим образом не смогло бы разобраться в нашей нравственной, социальной, религиозной, политической и экономической эволюции.
Самая вероятная из всех научных гипотез дает нам возможность поставить нашу домашнюю пчелу в связь с огромным семейством Apiens, из которого происходят, по всей вероятности, ее предки и которое охватывает собой всех диких пчел[14].
Мы столкнемся тогда с физиологическими, социальными, экономическими, индустриальными и архитектурными переменами в еще большей степени, чем при эволюции человеческого рода; но пока будем держаться только нашей домашней пчелы в строгом смысле слова. Среди них насчитывают около шестнадцати довольно резко очерченных видов. В сущности, говорим ли мы об Apis Dorsata, самой крупной из всех известных нам пчел, или об Apis Florea, самой маленькой из них, - это всегда одно и то же насекомое, но подвергшееся большим или меньшим изменениям, в зависимости от климата и обстоятельств, в которых ему пришлось жить. Все эти виды отличаются друг от друга не более, чем англичанин отличается от испанца или японец - от европейца. Ограничиваясь, таким образом, этими предварительными замечаниями, мы будем говорить лишь о том, что можем видеть в данное время собственными глазами без содействия каких бы то ни было веских и правдоподобных гипотез. Мы не станем останавливаться на всех тех фактах, которые можно было бы привести в подтверждение нашей мысли. Из всех этих фактов мы перечислим вкратце лишь самые выдающиеся.
IV
Прежде всего укажем на самое важное и самое радикальное изменение, которое стоило бы людям прямо-таки неимоверных трудов, - это внешняя защита общества. Пчелы не живут уже, как мы, в городах, находящихся под открытым небом и подвергающихся всем случайностям погоды. Их города защищены со всех сторон непроницаемым покровом. Однако ж в естественном состоянии, под прекрасным небом их далекой родины было иначе; следовательно, если бы пчелы слушались только своего инстинкта, они и теперь строили бы свои соты под открытым небом. В Индии Apis Dorsata не ищет настойчиво дуплистых деревьев и пещер в скалах для своих гнезд; рой ютится в пазу ветвей; сот удлиняется; царица кладет яйца; запасы пищи увеличиваются, - все это происходит беспрепятственно, не имея иной защиты от непогоды, кроме тел самих пчел. Не раз наблюдались случаи, когда наша северная пчела, введенная в заблуждение слишком теплым летом и руководимая только инстинктом, тоже начинала строить свои соты на просторе под сенью какого-нибудь куста[15].
Эта, по-видимому, врожденная привычка жить на просторе влечет за собою гибельные последствия для пчел даже в Индии.
Масса сил отвлекается от работы исключительно на поддержание необходимой температуры вокруг пчел, занятых восковыми постройками и выведением потомства; в результате Apis Dorsata никогда не успевает построить больше одного сота, тогда как малейшая защита дает ей возможность построить их четыре-пять и более, и этим самым увеличивает как количество населения колонии, так и его благосостояние. И действительно, мы видим, что теперь все виды пчел, - как холодных, так и умеренных поясов - почти полностью оставили эту привычку. Очевидно, закон естественного отбора санкционировал сознательную инициативу пчелы, сохраняя от суровой зимы лишь самые сильные и благоустроенные ульи; то, что было раньше явлением, идущим вразрез с инстинктом, делалось мало-помалу инстинктивной привычкой. Отказываясь от лучезарного и радостного солнечного света, ради темноты дупла и пещеры, пчелы, безусловно, следовали внушениям разумной, основанной на наблюдениях, опытах и рассуждениях мысли. В целом можно сказать, что использование закрытых помещений пчелами было для них не менее важным изобретением, чем изобретение огня для человеческого рода.
V
Кроме этого серьезного изобретения, - которое, оставаясь старым и наследственным, является не менее жизненным и ныне, - мы находим целый ряд менее важных, бесконечно разнообразных, указывающих на то, что экономика и даже политический строй улья не остаются чем-то постоянным, неизменным. Мы недавно говорили о сметливости пчел при замене ими цветочной пыли мукой и пчелиной смазки искусственным цементом. Мы видели также, с каким искусством они устраивают по своему вкусу случайное жилье, подчас совсем не соответствующее их потребностям, куда их загнали обстоятельства, и с какой поразительной ловкостью и проворством они пускают в дело куски искусственных восковых сот. Использование пчелами этого удачного, хотя не вполне еще совершенного, изобретения человека является поистине чудесным. Они как бы поняли человека с полуслова. Представьте себе, что с незапамятных времен мы строили бы свои города не из камня, извести и кирпича, но из вещества, находящегося внутри нас самих и с трудом выделяемого особыми, предназначенными для того органами. Представьте, что в один прекрасный день незнакомый великан переносит нас в какой-то сказочный город. Мы узнаем, что вещество, из которого построен город, - то же самое, что выделяли мы из собственного тела, но что все остальное представляется нам сплошным хаосом, в котором сама логика становится не логичной, а как бы ограниченной и искаженной. Мы совершенно растерялись бы в такой обстановке. Город создан по нашему плану; мы находим там все, к чему привыкли, но в перетасованном и сдавленном какою-то предвечной силой, остановившей развитие и помешавшей росту города, виде.
Дома, которые должны были бы иметь четыре-пять метров вышины, представляют собой лишь небольшие возвышения, которые можно закрыть двумя руками. Тысячи стен отмечены знаками, указывающими одновременно на их контур и на вещество, из которого они построены. Но надо еще поправить серьезные неправильности, засыпать пропасти, привести все в гармоническое сочетание и укрепить шаткие места. Дело неожиданное, трудное и опасное. Начало ему было положено верховным разумом, который сумел предвидеть большинство наших желаний, но именно по причине своей скромности создал все лишь в грубом виде. Теперь речь идет о том, чтобы разобраться во всем нам предоставленном, извлечь пользу из самых неважных намерений сверхъестественного благодетеля и построить за несколько дней то, на что обыкновенно убиваются годы, отказаться от органических своих привычек и перевернуть вверх дном всю систему работ. Конечно, человеку не пришлось бы слишком напрягать свое внимание, дабы разрешить представившиеся проблемы и не потерять ничего от подобного вмешательства в его жизнь чудесного провидения. Такова, приблизительно, картина того, что происходит в современном пчелином улье[16].
VI
Как я уже сказал, политический строй пчел, по всей вероятности, подвергается изменению, хотя этот вопрос остается самым невыясненным, ибо его крайне трудно проверить. Я не буду останавливаться на разнообразных нюансах их обращения с царицами, на законах роения, которые у каждого отдельного роя различны и, по-видимому, передаются от одного поколения другому и т. п. Но рядом с этими не вполне еще выясненными фактами существуют и другие, точные, определенные и постоянные. Они доказывают, что не все роды домашней пчелы дошли до одинаковой степени политического развития; у некоторых из них общественный разум развивается, так сказать, ощупью и как бы ищет нового разрешения политической проблемы. Сирийская пчела, например, выводит обычно около ста двадцати цариц, а часто и того больше, тогда как наша Apis Mellifica выведет их не более десяти-двенадцати. Чешайр рассказывает об одном, впрочем, вовсе не исключительном улье, где нашли двадцать одну царицу умерщвленной и девяносто живых на свободе. В этом факте усматривается пример странной социальной эволюции, которую было бы интересно исследовать поглубже. Добавим, что в выведении цариц кипрская пчела очень приближается к сирийской. Не возвращение ли это, хотя и очень далекое, к олигархическому образу правления от монархического или к сложному матриархату от простого? Близкие родственницы египетской и итальянской пчел, пчелы сирийская и кипрская, были, по всей вероятности, первыми из тех, кого удалось одомашнить человеку.
Наконец, существует еще одно наблюдение, которое доказывает нам с полною очевидностью, что нравы пчел и предусмотрительная организация улья не являются последствием лишь только врожденного, механически действовавшего во все века и во всех странах импульса; руководящий маленькой республикой разум умеет считаться со встречающимися на его пути новыми препятствиями, подчиняться им или подчинять их себе точно так же, как он умел бороться с препятствиями старыми. Перевезенная в Австралию или Калифорнию наша черная пчелка полностью изменяет там свои привычки. После двух- или трехлетнего пребывания в этих странах, убедившись, что лето там не прекращается, что цветы никогда не отказывают им в радушном угощении, пчелы живут одним лишь настоящим и ограничивают сбор меда и пыли до количества, необходимого для дневного потребления. Здесь новый, основанный на разуме, опыт торжествует над унаследованными привычками, и пчела не делает больше запасов на зиму[17]. Активность пчел в этом случае можно поддержать только постепенным отбиранием у них плодов их трудов.
VII
Таковы факты, которые мы можем наблюдать собственными глазами. Необходимо согласиться, что некоторые из них своей точностью и очевидностью в состоянии поколебать мнение тех, кто полагает, что, за исключением разума человечества в его настоящем и будущем, всякий другой интеллект неподвижен и лишен развития.
Но если допустить на одну минуту верность гипотезы трансформизма, то поле нашего зрения расширяется, и величественный, хотя и сомнительный, свет падает и на наши собственные судьбы. Для внимательного наблюдателя трудно не заметить присутствия в природе воли, стремящейся возвысить некоторую часть материи до более утонченного и, может быть, лучшего состояния, напитать мало-помалу эту материю таинственной субстанцией, называемой сначала жизнью, потом инстинктом, а еще позже - разумом. Для какой-то неведомой нами цели воля эта стремится упрочить жизнь, организовать ее, облегчить существование всему живому. Утверждать это с полной уверенностью нельзя; однако существует масса фактов, заставляющих думать, что если бы существовала какая-нибудь возможность подвергнуть исчислению количество трансформированной таким образом материи с самого начала жизни на Земле, то мы увидели бы, что количество это непрестанно возрастает.
Повторяю: высказанная мысль не имеет веских оснований, но она является единственной, проливающей хоть какой-нибудь свет на ту силу, которая руководит нашей жизнью. Но даже этого уже много для нашего мира, где наша первая обязанность - доверие к жизни, даже тогда, когда мы не можем открыть в ней никакой ободряющей нас ясности; это должно продолжаться до тех пор, пока не будет доказано противное.
Я знаю все то, что можно возразить против теории трансформизма. Ее многочисленные доказательства и веские аргументы не приводят, строго говоря, к полному убеждению в ее истинности. Не нужно никогда вверяться без оглядки текущим истинам эпохи.
Быть может, через сто лет многие места проникнутых этой идеей современных нам книг покажутся устаревшими, как кажутся нам устаревшими сочинения философов XVIII века, исходившие из мысли о слишком совершенном и не существующем в действительности человеке, или произведения XVII века, смягчавшего идею грубого и мелкого божества католической традиции, искаженной обильным количеством суетности и лжи.
Тем не менее за невозможностью знать истину следует принимать гипотезу, которая с того момента, как случаю угодно было произвести человека на свет, проникает наиболее властным образ