Лес, лес и лес... Настоящий дремучий сибирский лес, сохранившийся в этой местности каким-то чудом, потому что кругом, на сотни верст, все настоящие леса давным-давно сведены и выжжены заводчиками. Этот лес известен под именем "середовины", потому что лежит на границе казенной дачи и дачи Пластунских заводов; по мнению главного пластунского лесничего, он принадлежит Пластунским заводам, а по мнению казенных лесничих, - казне. Это спорное положение спасло "середовину" от конечного истребления, но в недалеком будущем ее постигнет общая участь всех уральских лесов - она будет, конечно, истреблена до последнего дерева, как умеют истреблять леса только на Урале.
Одним краем "середовина" упирается в широкое торфяное болото, а другим прилегает к каменистой грядке невысоких увалов; болото уходит далеко на север, где в синеватой мгле встают уже настоящие горы. Если смотреть на окрестности с вершины одной из этих гор, картина представляется довольно оригинальная, особенно рано утром, когда болото покрыто еще туманом; болото разлеглось неправильным разливом на десятки верст, на нем отдельные горки и увалы выдаются, как острова или гигантские бородавки, а "середовина" кажется громадной черной овчиной, растянутой по неровной, чуть заметно всхолмленной поверхности. В Среднем Урале таких картин слишком много, и с каждым шагом на север эти болотины разрастаются все шире и шире.
Лес в "середовине" сосновый, дерево к дереву, как восковые свечи, и только по опушке образовался смешанный подсед из березняков, рябины и черемухи, который на болоте переходит в настоящий болотный "карандашник", то есть в чахлые и корявые березки, в кривые тонкие сосенки-карлицы, тальник, ивняк, и кусты смородины. Этот карандашник точно заражен золотухой или английской болезнью, но сосны-карлицы имеют по сту лет и более. Тяжело смотреть на такое дерево-урод: ствол непропорционально тонок, узловат, во многих местах согнут и покрыт совсем особенной мертвой корой, есть даже гнилые язвы, из которых сочится мокрота; рядом с этим золотушным, чахлым лесом середовинский бор является какой-то лесной гвардией, где каждое дерево - богатырь...
Здесь необходимо заметить, что "середовина" служила гранью между северным дремучим лесом и лесными породами средней полосы: там, где высились синие горы, залегли беспросветные ельники, пихтарники и кедровники, там тянутся к небу своими распростертыми коряжистыми ветвями едва опушенные бледной зеленью листвени, а к югу пошли веселые светлые бора, березняки, липовые острова. На севере сосна является исключением, как ель на юге, да и северная сосна такая жалкая, вытянутая и голая сравнительно с коренастыми гвардейцами той же "середовины". В настоящем северном лесу-таежнике чувствуется какая-то глубокая печаль, точно вся природа закуталась в темно-зеленый траур; не то в "середовине", где было так светло и просторно, как под высокими стрельчатыми сводами какого-то гигантского храма. Всякая дичь любила держаться около этой "середовины": по опушкам кормились табуны поляшей (косачи), рябчики, вальдшнепы, в глубине - глухарь, в болоте - дупеля и т. д. Одним краем через "середовину" протекала река Пластунья, очень болотистая и иловатая в верхотинах, но делавшаяся чище в низовьях, точно она проходила чрез какой-то невидимый фильтр, в котором оставляла ил, тину и крутившуюся в ее струях желтоватую муть.
Около этой "середовины" была отличная охота: весной по опушкам тянули вальдшнепы, на лесных прогалинках токовали косачи; в перелет Пластунья покрывалась утками и гусями, - летом здесь кормились отличные выводки, а глухой осенью, по первой пороше, били косачей с подъезда и на чучело. Прибавьте к этому зайцев и волков, которые перебивались около "середовины", а по весеннему "насту" здесь была отличная охота на диких коз и даже оленей, хотя олень редко заходил в "середовину", потому что кругом было уже слишком голо. Ввиду такого разнообразия дичи охотников всегда тянуло в "середовину", которая во всем своем составе на двадцативерстном расстоянии находилась под наблюдением всего одного сторожа, известного у охотников под названием Прохорыча, или попросту - "Секрета". Кто дал Прохорычу это название: Секрет - неизвестно, но оно как нельзя лучше шло к нему: Секрет так секрет и есть. Самая физиономия Прохорыча изобличала его "секретное" происхождение: широкое русское лицо, узенькие голубые глазки, глядевшие как-то тревожно и таинственно, рыжая окладистая бородка, сдвинутые заботливо брови, особенно когда Прохорыч начинал закручивать длинный тараканий ус. Говорил он отрывисто, какими-то обрывками фраз, и любил выражаться иносказательно и даже своим особенным высоким слогом, потому что сильно понаметался около господ. Костюм Секрета составлялся очень замысловатым образом из разного тряпья, хотя он и держался в нем с большим гонором, потому что чувствовал себя записным охотником, а записные охотники всегда щеголяют в сборных костюмах - это своего рода мода и щегольство.
Сторожка Секрета приткнулась к самому бору и была заслонена со стороны болота редким березняком, так что незнакомый человек по самым точным указаниям, когда приходится поворачивать десять раз направо и столько же налево, едва ли отыскал бы замысловатое жилище Секрета, особенно летом, когда оно совсем пряталось в зелени.
- Как-то я сам плутал-плутал по лесу-то, а своей избушки не нашел, - объяснял Прохорыч знакомым охотникам, молодцевато закручивая усы. - Конечно, маненько в разу был... от знакомого барина ехал... славный такой барин в городу у меня есть. Ну, поднес мне стаканчик, да три стаканчика на свои выпил, в глазах-то и задвоило... Почитай, цельную ночь по середовине ездил да в лесу и заснул, а избушки не доехал, будет - не будет, сажен двести.
Снаружи сторожка Секрета была просто вросшая в землю лачуга, сильно покосившаяся на один бок; вместо крыши была насыпана толстым слоем земля, покрытая густой травой и даже молодыми березками. Около этого дворца из сухарника была пригорожена "стая" для скотины и небольшой пригон. Внутренность сторожки заключалась всего в одной комнате - направо небольшая русская печь, налево в углу стол, сейчас от двери около стены деревянная кровать, две скамьи, колченогий стул - и только. На стене над кроватью висело два ружья, около печки полочка с посудой, под кроватью разбитый сундук с движимым, на покосившемся окне вечный горшок с красным перцем - дальше этого желания Прохорыча не шли, потому что Прохорыч в душе был немножко философ и, как все философы, жил по преимуществу духом. В этой избушке Прохорыч проживал со своей женой Власьевной и с двумя белоголовыми ребятишками и, кроме того, ухитрялся держать еще квартирантов - то каких-то каменотесов, то приисковых старателей, то гуртовщиков; кроме того, у него останавливались всегда охотники, особенно летом, когда кругом "середовины" было настоящее раздолье. Жена у Прохорыча, бабенка лет тридцати пяти, была как раз ему под пару и постоянно ходила с каким-то испуганным лицом.
- А вы вот что мне скажите, барин, - приставал Секрет к каждому новому знакомому, - чем я теперь живу в лесу?..
- Как чем: ведь ты жалованье получаешь, как лесник...
- Я? Жалованье?.. Мое жалованье вот какое: приду к казенному лесничему за месячным, а он мне: "Ты проси у пластунского управителя жалованье-то, потому середовина-то ихняя", ну, я в Пластунский завод, там немец Бац управителем, ну, он гонит за жалованьем к казенному лесничему, потому, говорит, середовина казенная... Уж ходишь-ходишь, кланяешься-кланяешься. А бывает и так, что два жалованья получишь... Ей-богу!..
В качестве записного охотника Секрет врал любую половину, но его средства действительно были сомнительны, и он больше кормился от приезжавших охотников.
- Кабы не господа - пропадай! - заявлял Секрет сам. - От господ только и питаешься, особливо к Ильину дню, когда из Пластунского завода, из Боровков и из прочих местов народ страдовать начинает. Баб тогда по покосам множество, а господам это даже весьма любопытно бывает... Боровские-то кержанки вон какие, Христос с емя: точно ямистая репа, ну и гулеванки тоже, когда мужиков близко нет. Что этого вина в те поры с господами выпьешь - страсть!.. Ну, зимой, обыкновенно, тишина, а к лету опять и оттаешь... С ранней весны кружить-то начинаем, только тут смотри: одних господ не успел проводить - другие катят, да так кругом и идет. Народ все прахтикованный, сейчас к каждому применяешься: кому и что - один насчет водки, другой за бабами, третий куликов стреляет, а есть и такие, что едут просто сами себя удивлять... Ей-богу, такие фокусы строят - кто что придумает!..
Господа, приезжавшие на охоту в "середовину" из города и с заводов, для Секрета служили неистощимым источником для самых пикантных рассказов, причем одним из главных действующих лиц являлась всегда водка.
- Лучшие самые господа приезжают, - объяснял Секрет при каждом удобном случае. - Пьешь, пьешь, даже совестно в другой раз сделается... а нельзя, потому я должен уважить.
Одним словом, в качестве "прахтикова иного" мужика Секрет умел "утрафить" всем и благодаря такой изворотливости ухитрялся существовать почти безбедно. Но у Секрета была и своя хорошая сторона: он горой стоял за свою "середовину" и постоянно сражался с лесоворами, которые делали набеги на его участок. Лесоворный промысел на Урале распространен как нигде и обратился в настоящую профессию, потому что отвода лесных наделов населению еще не произведено. Вы услышите очень часто стереотипную фразу, что такой-то "занимается по лесоворной части", как другие занимаются по части приисковой, кожевенной, сундучной и т. д. И нужно заметить, что эта "лесоворная часть" организована отлично, на разбойничий манер, так что с лесоворами происходят у лесной стражи настоящие сражения. Секрет лез на стену при одном имени лесоворов.
- Варнаки и душегубы все до единого, - кричал Секрет, начиная показывать полученные в разное время рубцы и членовредительства. - Во как по пояснице изуважили в позапрошлом году, - пять ден вылежал... А то по глазу хлобыснули в том году, так думал: смерть моя, а уж что было по затылку кладено - и счет потерял.
- Да ведь и ты им не пирогами откладываешь?
- Обнакновенно, разговор короткий; я их, варнаков, вашескородие, сухим горохом стреляю... На, носи - не потеряй, голубчик!.. И только расшельма и народец: один беспалый ездит, а другой - с одной левой рукой. Такие кряжи заворачивают - страсть, вершков двенадцати. Что же, должен я на них смотреть, вашескородие, сложа руки?.. Сколь мога и я их веселю... Больно уж зимой одолевают: цельную ночь сторожишься другой раз. Не однова меня спалить начисто хотели, да пока бог хранит, что дальше. Боятся они меня, потому как я вполне отчаянный человек насчет лесу... Бож-же сохрани!
Иногда на Секрета от этих воспоминаний нападало тяжелое раздумье, и он с неподдельной грустью прибавлял:
- А несдобровать, барин, середовине-то... ох, несдобровать!..
- Почему так?
- Да уж так: сердце чует... Пятнадцать годов я здесь выжил, а теперь сумлеваюсь. Как-то Бац говорит мне: "Ну, Секрет, пиши духовную своей середовине, скоро мы ее за себя переведем, и сейчас только одни угольки останутся". Точно он меня ножом полыхнул... И переведут, беспременно переведут, потому кругом голо - один карандашник, ну, на середовину теперь зубы и точат. Ноне ведь в Пластунском заводе сплошной немец пошел... Уйму леса извели проклятущие, точно они его жрут, потому известно - чужое, разе жаль его: повертится немец-то год - два, сведет лес, да и хвост убрал. Нет, видно, шабаш середовине...
Однажды в конце июля я сильно опоздал на охоте, до города было далеко, и я отправился переночевать к Секрету. В лесу уже было совсем темно, когда я подходил к сторожке со стороны "середовины". Секрета не оказалось налицо, а Власьевна даже не повернула головы в мою сторону и только сердито ткнула рукой по направлению горевшего огонька, разложенного под березками, саженях в двадцати от сторожки.
- Мне бы самовар, - попросил я, но Власьевна и на этот раз точно так же не удостоила ответом, а только махнула рукой в прежнем направлении.
Эта немая сцена в переводе обозначала то, что самовар под березками и что Секрет прохлаждается там с какими-то хорошими господами. Оставалось идти под березки - очень веселое и тенистое место днем, - господа весьма "уважали" эти березки. Ночевать летом в избушке Секрета нечего было и думать, потому что там вечно стояла какая-то отчаянная кислая духота, и охотники обыкновенно располагались под открытым небом у огонька.
- В самый раз, вашескородие... прреотлично! - встретил меня Секрет, торопливо вскакивая с земли. - А мы тут с Евстратом Семеновичем чаишко швыркаем и насчет мухи...
Прямо на траве стоял кипевший самовар, тут же торчала початая бутылка водки и какая-то сомнительная снедь в измятой газетной бумаге; огонек едва дымил, отгоняя зудевших в воздухе комаров, а около него, растянувшись на траве, лежал громадного роста "мушина", как говорят горничные. По длиннополому сюртуку, красной рубахе навыпуск и подстриженным в скобку волосам лежавшего "мущину" нельзя было отнести в разряд настоящих господ, а скорее это был какой-нибудь гуртовщик или прасол. Прислоненное к дереву дешевенькое тульское ружье и развешанные на сучьях какие-то лядунки доказывали несомненную принадлежность "мущины" к лику охотников.
- Они по торговой части, из Пластунского завода, - лебезил Секрет, закручивая усы. - Может, слыхали: Важенин, Евстрат Семеныч?.. Бакалейное и колониальное заведение и галантереи...
- Не ври ты, ради Христа, - отозвался лениво Важенин, не поворачивая головы в мою сторону. - Полфунта чаю да голова сахару - вот и вся наша колониальная торговля...
Важенин тихо засмеялся пьяным самодовольным смехом и сел. Это был видный черноволосый мужчина под сорок; свежее румяное лицо, окладистая черная, как смоль, бородка, белыезубы и певучий грудной тенорок делали его моложе своих лет, и он смотрел настоящим молодцом. Серые глаза, опушенные длинными загнутыми ресницами, заметно слипались, потому что Важенин был "в разу" и сильно раскачивался на месте. Это лицо и особенно ленивая улыбка показались мне знакомы, но я не мог припомнить в числе моих знакомых фамилию Важенин.
- Побаловаться чайком, - приглашал Важенин, улыбаясь блаженной улыбкой захмелевшего человека. - А мы вот тут того маненько... разгрызли полштофчик.
Пока Секрет рассказывал, как они "дрызнули" после чая, я успел освободиться от разной охотничьей сбруи и с удовольствием растянулся на траве; около меня улегся мой Бекас, коричневый пойнтер, уставший, кажется, больше меня. Положив свою лобастую умную голову мне на сапог, собака, прищурив желтые глаза, внимательно смотрела на суетившегося около самовара Секрета и с видимым удовольствием нюхала воздух.
- Это ваша собачка? - спрашивал Важенин, когда я уже допивал второй стакан. - Ничего, форменный песик... А вот я, грешный человек, не люблю собак. Вы чему это смеетесь?
- Да так... Извините, нескромный вопрос: вы из старообрядцев?
- Около того... по родителям-то совсем кержак, а самто по себе, пожалуй, и православный. А вы почему подумали обо мне, что я из старообрядцев?
- Потому что все старообрядцы не любят собак...
- Верно, есть такой грех. А знаете, почему не любят-то?
- Нет.
- А потому не любят, что бес являлся многим угодникам в образе пса... Это и в книгах написано.
Мы разговорились, и я окончательно убедился, что где-то встречал этого Важенина, но где - не мог припомнить никак.
- Вы меня не узнаете? - спросил я, наконец. - Я где-то вас встречал, а не помню, где...
Я назвал свою фамилию. Важенин внимательно посмотрел на меня и с улыбкой проговорил:
- Даже, можно сказать, весьма вас помню... Этому уж лет шесть будет, как вы у меня даже в гостях были в Пластунском заводе. Запамятовали? Да и то сказать, что вам и помнить-то трудно этот самый случай, потому как вас ко мне привезли в лежку....
- А, теперь вспомнил, - обрадовался я и тоже засмеялся.
Моя встреча с Важениным была действительно довольно оригинальна. Поздней осенью я был на охоте в горах около Пластунского завода и схватил сильнейшую простуду, кончившуюся плевритом; больного меня отправили на место жительства, и я в первый раз пришел в себя в каком-то совершенно незнакомом доме. Как теперь вижу маленькую комнату с крашеными лавками, я лежал на кровати, а против меня у русской печки сидел вот этот самый Важенин и внимательно смотрел на меня. Помню, что мне ужасно было тяжело - томила жажда, кружилась голова и перед глазами ходили какие-то круги, но одна фраза, сказанная Важениным с какой-то детской наивностью, заставила меня рассмеяться. Смотрел, смотрел он на меня, встряхнул намасленными волосами и каким-то необыкновенно добродушным тоном проговорил:
- А ведь вы, господин, помрете... ей-богу, помрете!..
Я напомнил этот эпизод Важенину, и мы посмеялись вместе.
- А плохо ваше место было тогда, - говорил он, наливая себе и мне по стаканчику. - Конечно, в животе и смерти один господь волен, а вот и встретились... Может, еще и меня переживете, - прибавил Важенин и грузно вздохнул своей могучей мужицкой грудью. - Мы так думаем по своему разуму, а господь строит другое... Пожалуйте!..
В конце июля летние ночи на Урале бывают особенно хороши: сверху смотрит на вас бездонная синяя глубина, мерцающая напряженным фосфорическим светом, так что отдельные звезды и созвездия как-то теряются в общем световом тоне; воздух тих и чутко ловит малейший звук; спит в тумане лес; не шелохнувшись, стоит вода; даже ночные птицы, и те появляются и исчезают в застывшем воздухе совершенно беззвучно, как тени на экране волшебного фонаря. Что-то такое торжественное и великое чувствуется в такой ночи, которая проходит над спящей землей неслышными шагами, как таинственная сказочная красавица, чарующая все кругом уже одним своим присутствием. Именно была такая ночь, когда мы прохлаждались у Прохорыча под березками. Несмотря на усталость после охоты, спать совсем не хотелось, да и нужно было потерять всякую совесть, чтобы проспать такую ночь, как спал, например, Бекас, свернувшись кренделем около огонька. "Середовина" превратилась в темную сплошную глыбу, затаившую в себе все звуки; по болоту ползал волокнистый туман, сквозь мертвую тишину чуть-чуть проносился какой-то смутный шепот, заставлявший собаку вздрагивать.
Секрет подбрасывал в огонь щепочек, закручивал усы и облизывался, поглядывая на бутылку с водкой.
- Так ты, Евстрат Семеныч, значит, приходишь [1] на свовото родителя? - спрашивал Секрет, очевидно продолжая разговор, который они вели до меня.
[1] - "Приходишь" - в переносном смысле, по местному говору, значит "жалуешься". (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)
- Приходить не прихожу, а к слову сказать, - уклончиво ответил Важенин, перевертываясь на другой бок. - Рассуди, голова с мозгом: кабы ежели тогда покойный родитель определил меня к Михряшеву, да ведь я бы теперь деньгам счету не знал, а тут изволь по копеечке да по грошику сколачивать... Михряшев-то тогда по заводам страсть гремел - первый человек был, потому деньжищ уйма и везде кабаки и лавки с панским товаром. Приказчиков одних у него двадцать человек было, а он меня еще у Ивана Антоныча видал... Я тогда в казачках при Иване Антоныче состоял, и все, бывало, в передней торчишь, ну, Михряшев бывал у нас и заметил. Денег даже давал, когда под пьяную руку приедет. У Ивана Антоныча разливанное море было, потому прежние заводские приказчики жили не по-нонешнему: вон наши пластунские управителя не живут, а жмутся. Тогда и жалованьишка малюстенные были, а ничего, жили. Н. у, Михряшев свой человек был и приметил меня, потому как был я парень чистяк: кровь с молоком. Как-то разговорились они промежду себя пьяные, ну, Михряшев и выпросил меня у Ивана Антоныча, чтобы в лавку посадить. Совсем дело на мазе было, да родитель поднялся на дыбы: не хочу и кончено, потому Михряшев хоша и из наших старообрядцев, а совсем обмиршился и все компанится с бритоусами и табашниками.
- Да ведь и Иван-то Антоныч миршил тоже?
- Вот поди ты... "Ты, говорит родитель, у приказчика служишь в казачках не по своей воле, - потому крепостной человек, - и греха на тебе нет, а как перейдешь к Михряшеву - и грех примешь на душу, - потому своя воля..."
- А ведь оно, пожалуй, и тово, верно сказано-то...
- Уж на что вернее!.. Покойный родитель постоянный был человек и как слово сказал, как ножом обрезал. Он в те поры в заключении находился...
- А все-таки жаль: из-под носу ушло богачество-то, - жалел Секрет, мотая своей беспутной головой. - Все михряшевские приказчики вон как ноне живут: все до единого в купцы вышли, и ты бы вылез, кабы не родитель.
- Беспременно бы вылез, потому Михряшев напоследки сильно ослабел, а приказчикам это и на руку: все растащили... Даже жаль было со стороны глядеть: Михряшев гуляет, а приказчики волокут из лавок товар сколь мога.
- Экая жалость, подумаешь, а и ты на руку охулки не положил бы, Евстрат Семеныч; пожалуй, еще больше бы других волок...
- Уволок бы, потому я тогда этой самой водки даже не прикасался... Прямо сказать, - настоящим бы купцом сделался.
- Ишь ведь... а-ах, жаль, право, жаль! Кажись, доведись даже до меня экой случай, так я бы не одну лавку уволок у Михряшева-то... - соболезновал Секрет, ерзая по траве.
- Барин-то спит? - шепотом осведомился Важенин про меня, протягивая руку к бутылке.
- Спит... Так, совсем пустой человек: набегается по болоту, ну, и сейчас спать, - рекомендовал меня коварный Секрет.
Они выпили, пожевали какую-то закуску и долго молчали; Важенин был совсем пьян и начинал дремать, но Секрету еще хотелось "дрызнуть", и он, как "прахтикованный" человек, "из-под политики" старался поддержать разговор:
- А где Харитина-то, Евстрат Семеныч?
- Померла нонешним годом...
- Вместе, значит, с Михряшевым?
- На одном месяцу.
- Добрая была душенька, дай ей, господи, царствие небесное! - вздохнул Секрет и даже перекрестился. - Заступалась она за нашего брата, когда Иван Антоныч зачинал лютовать. До смерти бы меня закатал, ежели бы не Харитина... И то замертво в лазарет унесли... Ох, лют был драть покойник!.. Я тогда у кричных молотов ходил, ну, тяну полосу, а Ивана Антоныча и принесло на грех в кричную. Поглядел, поглядел на мою полосу, а она с жабриной, ну, известный разговор: "Ты, миленький, зайди ко мне, как обед ударят..." Троихто нас позвал. Пришли. Он на крылечке этак летним делом сидит, в одном халате, и посмеивается: "Ну, миленькие, обижаете вы меня..." Тут же перед крыльцом меня первого и разложили, два здоровенных конюха у него были, ну и давай прикладывать. Только и драли - из кожи из своей рад вылезти, а Иван Антоныч посмеивается да приговаривает: "Не я тебя, миленький, наказываю, а сам себя бьешь... Попомни, ангел мой, жабринку-то, да и другому закажи! Еще миленькому-то поднесите горяченьких да харроших... Ну, ангелы мои, постарайтесь!.." Ну, слышу я, что уж из ума меня вышибает, и базлать [2] перестал, а только молитву сотворил про себя, а Иван Антоныч все приговаривает да посмеивается - чистая смерть приходила... Спасибо, тогда Харитина на крыльцо вышла и отняла меня, а то запорол бы насмерть. На рогожке без памяти тогда меня в лазарет сволокли, три недели вылежал... Ведь он тогда в скором времени до смерти запорол Никешку Зобнина, так под розгами и душу отдал.
[2] - Базлать (обл.) - кричать, горланить, реветь.
- Ничего ему не было за Никешку?
- Ничего... все дело замяли, потому какой на Ивана Антоныча в те поры суд - темнота одна была.
- Сказывают, Харитина-то в большой бедности проживала напоследях... И куда, подумаешь, все девалось: у Ивана-то Антоныча вона сколько добра было накоплено - невпроворот!
- Что уж говорить... Только детей после Ивана Антоныча не осталось, умер он наскоре, духовной не оставил, ну, Харнтину племяннички и пустили в чем мать родила. Ей-богу... Вместе с Михряшевым бедовала в городу: и тот без гроша и она тоже Жаль глядеть было... Да что еще было: у Михряшева-то кой за кем были должишки в Пластунском, вот он как-то по зиме и соберись - с обратьними ямщиками к нам на Пластунский и прикатил. Шубенка-то на нем плохонькая, сам седой весь, отощал... И что бы думал, братец мой, походилпоходил по зазоду - ни одна шельма ну гроша не отдала, а над ним же, над стариком, потешаются, потому как есть совсем бессильный человек. А те ироды-то, приказчики-то его, даже чаю напиться не позвали старика... Ну, увидал я его и позвал к себе, так он даже заплакал. Ей-богу... "Вот, говорит, Евстратушка, наша судьба человечецкая: весь тут, и стар, и хладен, и гладен!" Переночевал у меня, покалякали... "А я, говорит, на них-то, на иродов-то, не прихожу - в ослеплении, говорит, поступают, а одного жаль, что вот ты тогда ко мне в приказчики не угодил - может, тебе бы тоже польза была, по крайности в люди вышел бы". Ну, и Харитина страсть как бедовала в городу... на господ платье стирала и этим кормилась. Привезешь ей ситчику на платьишко или чаю - уж как рада была... Худая стала, да все кашляла, - так на работе и изошла вся..
Важенин вздохнул и налил стаканчик; Секрет заметно нагружался и начинал коснеть языком, но он пил до последнего издыхания.
- Хочу я тебя, Евстрат Семеныч, давно спросить... - говорил Секрет после выпивки, - то есть насчет этой самой Харитины... разное болтают... хе-хе!..
- Ну, чего болтают? - грубо спросил Важенин, приподнимаясь на локоть.
- Да насчет тебя, что будто имела она большое прилежание к тебе... хе-хе!.. Ей-богу, вот сейчас провалиться...
- Дурак!!. Я вот тебе такое прилежание покажу.
- Да ведь я так, Евстрат Семеныч... не серчайте... с простоты.
- То-то, с просроты... Знаем мы твою простоту, черт!..
Пауза. Важенин тяжело ворочается; вопрос Секрета, очевидно, задел его за живое, но он крепится. Опять стаканчик и глухое кряканье.
- Дурак!., черт!.. Разве ты можешь это понимать, образина? - ругается Важенин, сжимая кулаки. - Я тебе такую проволочку пропишу. "Прилежание"?! Подлецы вы, вот что...
- Да ведь я...
- Поговори еще... ну, поговори?.. А ты знаешь, на скольком году Харитина вышла замуж-то?.. То-то вот и есть... "Прилежание"! Дьявола... Ивану-то Антонычу было под шестьдесят, когда он Харитину взял, а ей шестнадцатый годок шел... Из бедных была, ну, старик на ее красоту польстился. На моех глазах все было... Иван-то Антоныч на фабрику уйдет, а она ребячьим делом в куклы играть али ребятишек назовет да с ними давай кувыркаться... Право, черти!.. "Прилежание"... Какой у ней разум в те поры еще был: так, девчонка-девчонкой... А Иван Антоныч не разбирает - свое взыскивает, - потому муж. Сильно они вздорили по ночам, потому у ней еще ребячье на уме, а ему подай свое...
- Бил он ее, сказывают?..
- Бивал... Как-то раз приходит из фабрики, а Харитина заигралась в куклы, да пирогом с осетриной и опоздала - не дошел маненько пирожок-то. А Иван Антоныч уж за столом сидит и свою рюмочку предобеденную налил, ну, она со страхов-то недопеченный пирог и велела подавать... Тронул его Иван Антоныч да сейчас же Харитину за косы и давай обихаживать по всей горнице, - та ревет не своим голосом, а ой приговаривает таково ласково: "Вот тебе, Харитинушка, пирожок с осетриной!.. Вот тебе, ангел мой, еще пирожок с осетринкой... Вот тебе, душенька, и еще... не я тебя, голубчик, наказываю, а сама себя бьешь!" Уж он ее таскал-таскал, колышматил-колышматил, пока не натешился, ну, пирог-то в это время и допекся, а Иван Антоныч обедать... Не красно ей жилось, уж что говорить. Плачет, бывало, как одна останется, рекой льется. Ну, сначала меня стеснялась будто, а потом примне плакала... Убираешь, бывало, со стола или там что, а она сядет в уголок и примется причитать, - тоску такую наведет, хоть самому плакать, так в ту же пору. Конешно, дело наше маленькое: видишь - не видишь, слышишь - не слышишь... А потом уж стал я примечать, что будто Харитина стала на меня поглядывать, а как встретится глазами, вся всполыхнет. Ну, стала как будто избегать меня и придираться: и то не ладно, и это не ладно, и пошел не так... Мое дело тоже молодое, так и захолодит на сердце, когда мимо идет, а ты стоишь в передней дурак-дураком, как статуй. А надо тебе сказать, что покойный родитель, чтобы я не избаловался, взял да женил меня... Жена-то дома сидит, а Харитина на глазах постоянно, да и куда же жене до нее, потому барыня, одета всегда форменно и обращение свободное и всякое прочее. Глядели-глядели мы так-то друг на дружку, а тут Иван Антоныч куда-то уехал, оставил жену одну, ну, а Харитина меня тогда и заполучила по всей форме: и милый, и ненаглядный, и красавец, и сухой, не пареный... Известно, женская слабость.
- Уж что говорить... обнакновенно... уж тут музыка... А поди, страшно было Ивана-то АнтоныЧа?
- Так страшно, так страшно, что коленки сами подгибаются, как он взглянет... а Харитина, как есть, хоша бы бровью повела: веселая такая стала, и все ей надо помудренее чтонибудь над стариком посмеяться. Под носом у него такие штуки укалывала... Вот, поди ты с этими бабами - чистое помраченье!.. Ночью даже от мужа приходила ко мне в переднююто... и смеется и плачет.
- И поди, подарки дарила... а?..
- Уж это по всей форме: всячины надарит, а я все беру...
- И деньгами, поди?
- И деньгами... Своими руками шелковую рубаху вышила да подарила. Только эта рубаха чуть меня не завела в гору, в медный рудник... Да. Обнакновенно, в доме-то уж начали за нами примечать, кто-то позавидовал мне, ну, и в полной форме Ивану Антонычу лепорт: так и так, миленькаято женушка, Харитинушка, вот какие художества устроила с Евстратушком... Ха-ха!.. Ну, тогда-то и полсмеху не было. Идет раз Иван Антоныч, и такой веселый, я вытянулся перед ним в передней, а он меня прямо за ворот: "Славная у тебя, ангел мой, рубашка... Жена тебе вышивала, миленький?" - "Точно так-с..." - "Славная у тебя жена, ангел мой". Ну, и пошел мудрить, пошел наговаривать, а у меня душа в пятки: учуял, старый пес... Только что бы ты думал, братец ты мой, пошел Иван-то Антоныч от меня, пошатнулся и конец - кондрашка его хватил... На третий день преставился. Перед смертью-то пришел я прощаться к нему... узнал и едва так внятно проговорил: "В гору тебя, миленький... в гору". Это он хотел меня сгноить в медной шахте и сгноил бы, кабы господь веку дал.
- Ну, а потом-то как ты с Харитиной?..
- Чего как?.. Чистый ты дурак, Секрет... Она уехала в город жить, а я в Пластунском остался. Когда бывал в городу, захаживал к ней... Только уж тут совсем неспособное дело было.
- Обнакновенно, никакого интересу, потому забеднела Харитина-то... Чего с нее было взять-то!..
- Дурак, совсем не то... Неподходящее дело эта Харитина нашему брату мужику: жидка уж очень собой, в руки взять нечего.
- Ну, а раньше-то имел все-таки прилежание к ней?
- Опять дурак... "Прилежание"?! Тьфу!.. Мы как две цепных собаки у Ивана Антоныча сидели, вот и вышло прилежание, а как попали на волю, даже совестно стало обоим, потому какая же это музыка, чтобы барыня вязалась с мужиком.
Конца этого разговора я уже не слыхал, потому что под шумок заснул и все время видел какой-то безобразный сон: видел Ивана Антоныча, Харитинушку, разорившегося купца Аихряшева и т. д.
Перед самым утром пал маленький дождичек, и утренняя охота пропала. Я проснулся уже довольно поздно, когда Секрет орудовал для гостей самовар. Только что откупоренная бутылка водки свидетельствовала о том, что и Важенин и Секрет успели уже опохмелиться; около бутылки стояла деревянная тарелка с дымившимися блинами.
- Долгонько вы таки поспали, вашескородие... - говорил Секрет, обращаясь ко мне. - А мы тут, грешным делом, уж разгрызли по стаканчику.
Важенин молчал, придавленный еще вчерашним хмелем; глаза у него были совсем мутные, лицо красное. Он не чувствовал жарившего его голову солнечного луча, который пробивался меж березок. Это место под березками было замечательно хорошо: назади шапкой стояла "середовина", впереди расстилалось болото, окаймленное по бокам синевато-серыми увалами. Умытая росой и дождем зелень смотрела особенно весело, в "середовине" заливались даровые лесные певцы, в болоте слышался подозрительный шорох, заставлявший Бекаса вздрагивать и чутко нюхать воздух. Легкий ветерок проносился над осокой, шептался в березовой листве и пропадал сейчас же; по голубому небу плыла кучка белоснежных облаков, круглившихся и надувшихся, как парус. Трава успела просохнуть, и воздух курился ароматными испарениями, пахло лесной душицей, шалфеем, свежей сосновой смолой. Дневной зной усиливался с каждой минутой, и хотелось лежать неподвижно без конца. Налитые стаканы чаю стыли, и Секрет очень обижался этим обстоятельством.
- Вы давно охотитесь? - спросил я молчавшего Важенина.
- Мы-то?.. Да так, пустым делом иногда побалуешься, - уклончиво ответил он. - Ружьишко вот попалось в третьем годе, почитай даром, ну, так вот и шатаешься с ним. В заклад принес его один мастерко, да в полуторых рублях и оставил. С даровщинкой-то оно и любопытно...
- Уж это ты верно, Евстрат Семеныч, - почтительно вторил Секрет, - на что лучше... Вот еще воровское, сказывают, хорошо тоже, особливо насчет собаки или птицы - первое дело.
- А ты пробовал? - иронически спрашивал Важенин.
- Бывало дело... Собачка была у меня, цетерок [3]. Не то чтобы настоящий цетерок, а так смяток. Ну, так я его упер еще щенком, и денег мне он много нажил. Умный такой издался, напрахтиковал я его - любо глядеть, как почнет орудовать по лесу али в болоте. Господа наедут, я его и пущу - всех ублаготворит, и сейчас его у меня покупать. Ну, я его и предал цалковых за десять, а он, цетерок-то, непременно убежит от нового хозяина и опять ко мне. Раз пять с веревкой прибегал... Раз восемь я его эк-ту, пожалуй, продал.
[3] - Цетерок - от сеттер, порода собак.
- Вот это молодец! - похвалил Важенин.
- А то как же, Евстрат Семеныч? Надо же и мне жить, а господам что значит десять-то цалковых: тьфу - и только.
Этот рассказ очень понравился Важенину, и он повторял про себя: "Ловко... отлично!.. Вот так цетерок... Восемь раз, говоришь?" С одной стороны, его радовала непроходимая господская глупость, а с другой - ловкость Секрета приятно щекотала его собственные хватательные инстинкты: это был, очевидно, настоящий кулак, любивший всякую "дешевинку" даже в чужих руках, если особенно дело обделано "мастеровато", как в данном случае. Тип собственно заводского кулака только еще нарождается, и Важенин меня заинтересовал в этом отношении, тем более что в нем к специально кулацким чертам примешивалась еще лакейская крепостная закваска.
- Вы, собственно, чем же торгуете? - спрашивал я.
- А чем придется... больше по заводской части, что простому мастеровому надобно, - харч, обуй, одежа, бакалеи.
- Выгодно?
- Да ничего... слава богу, жить можно помаленьку. Прежде-то на Пластунском народ зажиточнее был, так торговля хуже шла, потому богатый мужик все норовит в городу купить, в свое время, а у нас так брали - самые пустяки. А как теперь захудали все, к нам...
- Да ведь много торговых у вас в Пластунском?
- Ничего, на всех прохватит... С богатого не много возьмешь, а бедный у тебя весь в руках, потому он и муку аржаную фунтиками покупает. Примерно, пуд муки стоит восемь гривен, а фунтиками продаешь по три копеечки... И чай тоже и сахар. Вообще, который темный товар - большая от него прибыль.
- Какой темный товар?
- А на который цены не знает мужик... даже лучше не надо. Возьмите теперь сапоги или полушубки - на них не много наживешь, - потому цена им вся известная, а бакалея - темный товар, бумага и всякое прочее.
- Как же вы на охоту ходите от торговли?
- Да летом какая наша торговля: самое тихое время. Жена в лавке управится... А я больно вот места люблю, собственно за этим* и хожу.
- Какие места?
- Ну, все места... весьма даже любопытно, потому как здесь совсем особенные места - угодные... В допрежние времена по этим местам сколько разного народу хоронилось, хоть взять из наших старообрядцев... Да вот хоть это самое болото: сколько скитов было поналажено по островам, доступу к ним нету, особливо летом. Ну, старцы и хоронились от начальства: где их в болоте-то найдешь...
- И нынче живут?
- Как не жить - и нынче живут, только далеко, а поблизости всех разорили.
- Да вон на моих глазах скиток сожгли, - заявил Секрет. - Отседова его видать было... вон там налево к увалам островок, так на нем и проживали старцы-то. Ну, зимой их и выследили лесообъездчики, да и выжгли... Попользовались, говорят, всемс и мукой, и медом, и воском", и деньгами. А лучше нет места, как ваши Боровки, Евстрат Семеныч: уж такое место, такое место - на целую округу.
- Древнее место... - задумчиво ответил Важенин. - Еще этих заводов и званья не было, как отцы-то наши прибежали сюда с Выгу-реки. Много таких-то местов здесь... Может, одних угодников сколько спасалось, не говоря о других прочиих людях. Только нынче ослабел народ супротив стариков-то: куда!.. Измотались... малодушие везде...
- А мне ваши боровковские вот где сидят, Евстрат Семеныч, - проговорил Секрет, указывая на затылок, - такие охальники-страсть... Каждую зиму с емя смертно бьюсь за середовину. Больно уж меня донимают...
- Станешь донимать, когда есть нечего... Тоже не от добра лесоворничают. Взять хоть тех же Мяконьких... Вон каких четыре братана [4] чистят народ.
[4] - Братан - брат. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)
- Уж это что говорить: осетры... Болыпак-от Мишка, вон какой лоб, и проворен, окаянный, ну, идругие ничего - чистые ребята.
Кончив чай, Важенин и Секрет переглянулись между собой.
- Теперь самая пора... - проговорил Секрет, поднимаясь с земши, - залобуем дичины, Евстрат Семеныч, уж я тебе говорю. Она тоже время знает...
- Да какая в полдень дичь? - удивился я.
- А мы найдем, вашескородие... - ухмылялся Секрет. - Вы в город к вечеру али здесь заночуете?
- Нет, в город... Вот только жар спадет - и отправлюсь.
Обвесив себя лядунками и взяв ружья, Важенин и Секрет отправились на охоту, а я из-под березок, где начало сильно припекать солнце, перешел к самой избушке и улегся в тени. Власьевна обещала приготовить обед и накормить Бекаса. Около избушки на завалинке играли ребятишки Секрета, но в моем присутствии заметно стеснялись и все больше смотрели на собаку. Зной все увеличивался, так что становилось тяжело дышать, и я невольно пожалел Власьевну, которая должна была жариться у жарко натопленной печи. Это была бойкая городская мещанка, худая, как щепка, обладавшая способностью вечно быть не в духе; она походя тузила ребятишек и жаловалась встречному и поперечному на свою горе-горькую участь, то есть на своего мужа, который только и знал, что жрать водку и т. д. Громыхая теперь ухватами, Власьевна несколько раз принималась причитать самым отчаянным образом, как причитают по покойнике. До меня без всякой логической связи доносились слова: "погубитель", "наплодил ребятишек, а сам только водку жрет", "ужо вот я тебе покажу, бесстыжие твои шары", "пропасти нет на вас, окаянных", "утямились" [5], "прорвы этакие", "беспременно я утешу" и т. д.
[5] - Утямились (обл.)-привязались, пристали.
- Кого это ты, Власьевна, бранишь? - спросил я, когда обед был готов и подан прямо на траву.
- Известно, кого... одна у меня винная-то капля!.. - каким-то пришибленным голосом заговорила она, отмахиваясь рукой. - Жисти я своей не рада, барин, вот те Христос, потому для кого я маюсь здесь, в лесу-то?.. Вон он, Секрет-от, какой у меня: склался, только его и видел... И везде-то у него дружки да приятели, и везде он свою водку найдет. Теперь дни на три закатились с Важениным...
- А Важенин часто бывает у вас?
- Заходит по-времю, когда водкой зашибет... Запой у него, вот он и бредет в лес. Пил бы у себя дома, а то нет, в середовину надо, моего Секрета спаивает только... Я ведь их обоих наскрозь вижу, барин, даром что хитры. Вот что... "Мы-ста на охоту..." Тьфу!.. Знаем мы ихнюю-то охоту!.. Ужо вот Мяконькие-то наломят им> бока-то. костей не соберут... Ты думаешь, куда они пошли, охаверники?
- Не знаю...
- Да в Боровки... всё туда шляются. Там у братанов Мяконьких сестра есть, Ульяной звать, так вот Евстрат-то Семеныч и увязался за ей... И девка только: высокая, белая, ядреная, на речах бойкая. Евстрат-то Семеныч вон какой бык - ему и любопытно такую девку оммануть... Вот и шатаются с Секретом, чтоб Секрет помогал. Тьфу... рассказывать-то про них тошнехонько! Мяконькие-то уж пообещали Евстрату Семенычу шею сломать, так он и подсылает Секрета: придут к Боровкам, Евстрат Семеныч в лесу спрячется, а Секрет и подсылает Ульяну за грибами или за ягодами идти. Только не та девка... Она и то одинова так отдубасила моего-то Секрета - взяла палку, да палкой и давай его обихаживать, только стружки летят. Одним словом, могутная девка, где же она им живая-то в руки отдастся... ни в жисть!..
- Откуда ты это все узнала-то? - сомневался я.
&