Главная » Книги

Лесков Николай Семенович - Синодальный философ, Страница 2

Лесков Николай Семенович - Синодальный философ


1 2 3

уры.
  
  "В доме красавицы цели посетителей стали обнаруживаться: закипела ревность; на вечерах прежде держали себя тихо, с любезностью и приличием, а тут завелся шум, брань, ссоры и стало доходить до дуэлей". Все как с ума сошли и впали в такой азарт, что "каждый старался всеми мерами отдалить от нее другого. Клеветали, ссорили, злословили друг друга. Она видела, что все это идет из-за нее, и не только не останавливала этого, но напротив поддерживала огонь вражды за нее. Один из поклонников застрелился, другой скоропостижно умер"... Запахло преступлением...
  
  Синодальный секретарь увидал, что ему здесь между таким отчаянным народом не место, и сейчас свернул ласточкины хвостики своего полиелейного фрачка и перестал летать к ней на свидания.
  
  Однако было уже поздно, и тут начинаются тягчайшие его испытания от этой мучительно-прекрасной иерейской дочери, для прихотей которой даже и синодальный секретарь понадобился.
  
  
  В разгар смертоносных оргий, в которых прекрасная смолянка духовного происхождения хладнокровно и бестрепетно изводила своих поклонников, в Петербург возвратился из своей командировки адъютант военного министра Р. Он ужаснулся, как подвинулись дела во время его отсутствия и какими сорвиголовами окружила себя молоденькая вдова его покойного товарища.
  
  "Он устремился к тому, чтобы рассеять не понравившееся ему общество и заставить ее отказаться от своих поклонников". Лучшим средством, чтобы заставить ее возненавидеть разгульную жизнь, адъютанту показалось реставрировать в доме вдовы неопасного синодального секретаря.
  
  Тот прибыл на пост, но все это "не возвратило ей прежних доблестных качеств" (т. е. тех качеств, которые насочинили ей в своей восторженной простоте и житейской неопытности Исмайлов и погибший от ее руки малоросс). Адъютант и синодальный секретарь совместно старались "восстановить ее на ступень нравственного достоинства", и Исмайлов, как записной философ, "согласно духу адъютанта, вовлекал ее в разговоры откровенные, а когда в ней проторгались мысли, противные его убеждениям, препирался с нею до грубости". "Р. поддерживал" его, "горячился и грубил еще более". Но "все это ни к чему не повело", кроме того, что, надо полагать, оба эти проповедника совсем надоели вдове, которая, очевидно, твердо наметила себе, как тогда говорили, "другой проспект жизни". Она стала давать им на все их доводы "о вдовстве и супружестве" такие отпоры, что хотя бы самой завзятой нигилистке 60-х годов.
  
  "Супружество красавице не нравилось, а вдовство она не считала для себя тягостным. Для воспитания же детей признавала со стороны матери всякое средство простительным и даже позволенным.
  
  Последнюю мысль, говорит Исмайлов, мы отвергли с презрением и стыдили свою соперницу, а о свободе внушали ей, что женщине нельзя полагать свободы в том, в чем ее дозволяют себе мужчины". Однако дама нашла, что все это пустяки. По ее мнению выходило, что женщина "сирота или вдова" может жить свободно, "лишь бы не делала несчастия других".
  
  Собственным умом, при одном образовании Смольного института и без малейшего влияния растлевающей литературы 60-х годов, красавица, значит, предупредила идеи века почти на целое полустолетие...
  
  Видя такое ее настроение, синодальный секретарь отказался у нее бывать. Да это ему так и следовало.
  
  Но что же сделала интересная вдова?
  
  Тогда она сама стала "заманивать" к себе Исмайлова. Он долго стоически выдерживал себя и к ней не шел. Она выходила из себя и не знала, как "с ним поступить". Наконец написала письмо, исполненное страстных жалоб и резких упреков, и закончила тем, что сама не хочет меня видеть.
  
  Я извинился через письмо, говорит Исмайлов, и несколько польстил ей: я написал, что я человек холостой, могу любить, но не могу жениться: что любить и видеть любимый предмет, не обладая им, значит обречь себя на жертву неминуемую, и что подле нее я всегда чувствовал жгучий пламень, но не ощущал отрадной теплоты. Боюсь сгореть и пасть такою же жертвою неосторожности, какою пал мой добрый малоросс".
  
  Сказано было очень ясно. Так тоже писали в 60-х годах. Приглашения к обладанию отрадной теплотой синодальный секретарь, однако, от вдовы не получил. "Красавица замолчала", и секретарь сделался к ней не вхож, а адъютант опасался, что "она того и гляди уронит себя окончательно. Но судьба решила по-своему".
  
  И как увидим, решила очень причудливо и совсем in hoch romantischen Stile [В высоко романтическом стиле (нем.)].
  
  
  "В один осенний полдень красавица гуляла в Летнем саду, с нянею и детьми. Кому-то из гуляющих близко нее сделалось дурно. Почувствовавший дурноту потянулся было к скамейке, но закачался и вдруг упал.
  
  Красавица оставила детей на присмотр няни, а сама бросилась помочь упавшему. Расстегнула ему сюртук и галстук; потерла чем-то из своего флакончика виски и голову; потребовала воды; спрыснула лицо и, таким образом приведя омертвелого в чувства, отправила его с провожатым в его квартиру".
  
  А "в то время, когда красавица занималась больным, подходит к ней один мужчина немолодых лет (ниже сказано за 70), изысканно одетый: помогает ей в операциях, оберегает от любопытных и, когда все кончилось, вежливо раскланивается, не объяснив, кто он такой, и не спросив, кто она такая.
  
  На другой день незнакомец приезжает в дом красавицы и под предлогом благодарности за оказанное ею вчера доброе дело просит позволения с нею познакомиться". В одном месте записок сказано, что красавица жила "между церковью Спаса Преображения и Литейною". Здесь издавна было только два дома: один гр. Орловых, где сторонним жильцам квартир не отдавали, а другой длинный, одноэтажный, деревянный, на месте которого в наши дни построен огромный дом Мурузи. По всем вероятностям, очаровательная куртизанка тридцатых годов жила именно в этом доме. [До недавней сломки этого дома здесь помещался известный трактир Шухардина, служивший довольно долго местом литературных сходок. Его звали "литературный кабачок Пер Шухарда". Тут певал под гитару "Тереньку" Аполлон Григорьев, наигрывал на рояли "Нелюдимо наше море" Константин Вильбоа, плясал Ваничка Долгомостьев, кипятился Воскобойников, отрицался гордыни Громека, вдохновенно парил в высь Бенни, целовался Толбин, серьезничал Эдельсон, рисовал Иевлев и с неизменным постоянством всегда терял свою тверскую шапку Павел Якушкин. Бывали часто и многие другие, вспоминать которых теперь нельзя, потому что они обидятся. Не иначе, что все это было в тех самых апартаментах, где очаровательная смолянка "замарьяжила" государственного мужа на его и на свою погибель (прим. Лескова).]
  
  Посетитель этот был "русский вельможа и государственный муж".
  
  Красавица "сумела его принять и повела себя с ним прекрасно". Адъютант Р. явился к ней, чтобы дать ей совет, как держать себя с государственным человеком, но неопытная смолянка в советах своих опекунов не нуждалась.
  
  "Государственный муж стал ее посещать каждый день".
  
  Виверы [прожигатели жизни, жуиры (от франц. viveur)] и дуэлисты исчезли как по манию волшебного жезла. Музыка пошла совсем из другой оперы. "Красавица держала себя строго и прилично, так что государственный муж не мог заметить в ней даже невинного кокетства. Отношения их образовались как отношения двух особ, ведущих дружбу и взаимно друг друга уважающих".
  
  Однако синодальный секретарь вельможе не верил.
  
  "Нельзя, говорит он, было подумать, чтобы он не имел на нее видов. Бескорыстное посещение из желания одного добра и пользы ближнему не клеится как-то с понятием богатого и гордого вельможи".
  
  Таковы были мнения о вельможах в синодальной канцелярии.
  
  Но со вдовою вельможа не был горд, и дружба их шла прекрасно, в полной семейной простоте. Государственный муж взялся устраивать ее дела, обласкал детей и стал их посылать кататься с нянькою по городу в своем экипаже...
  
  Известно, что такие моменты, когда дом пустеет, бывают для многих вдов не безопасны, и потому "положение красавицы (за которою адъютант и секретарь наблюдали) показалось шатким".
  
  "Государственный муж" был стар, "имел за 70 лет" и был "весь на пробках и на вате", но все-таки en tout cas [во всяком случае (франц.)] друзьям вдовы казалось, что она рискует.
  
  Секретарь и адъютант предупреждали красавицу, что "вельможа желает сделать из нее гризетку", но она, по своему отчаянному характеру, их не послушала и даже начала брать от него подарки. Это тоже в своем роде любопытно, как делалось. Подарки присылались щедро, но не грубо - не так, как делал генерал, который привозил голову сахара и ящик чаю, и сейчас прямо, по-военному требовал, чтобы его за это уже любили. Вельможа присылал свои дары с удивительною утонченностью и с тонким символизмом, на языке цветов, - чего не обнаруживали до сих пор ни один из вымышленных романических героев этой любопытной и малоописанной эпохи.
  
  
  Государственный человек заезжал в магазины, отбирал там лучшие товары и прямо "кипами" присылал их вдове через таких послов, которые назад брать не смели.
  
  - Не можем, - говорили, - за все заплачено, а кто платил - не знаем.
  
  Невозможно было не брать, и красавица так своим опекунам и говорила. Это "невозможно".
  
  Но мало-помалу щедрый Юпитер объявился своей Данае.
  
  Раз государственный муж, не скрывая себя, прислал ей "несколько штук разных материй разных цветов и просил ее выбрать, какие ей понравятся, и указывал, какие ему нравятся".
  
  Необходимость получить ответ, вероятно, и побудила его открыться.
  
  Дары пришли при адъютанте, который сейчас "заставил красавицу подумать: не приманка ли это?"
  
  Надо вспомнить, что тогда влюбленные были гораздо замысловатее и знали секрет переговариваться цветами.
  
  Адъютант призвал на совещание синодального секретаря, и они раскатали перед собою дорогие ткани и начали соображать.
  
  Секретарю "показалось, что вельможа имеет хитрую цель искусить красавицу и узнать: какие она имеет о нем мысли?"
  
  "Цвета материй, говорит Исмайлов, все были знаменательны, а те, которые будто нравились искусителю, выражали восточные объяснения в любви".
  
  Секретарь и адъютант решили: "или ничего не брать, или взять одну материю неопределенного цвета".
  
  Но "красавица" и тут была обоих их умнее: она "решения их не одобряла, а выбрала материю цвета темненького".
  
  То есть степенность и постоянство.
  
  Впрочем, потом она, по просьбе вельможи, взяла и все остальные материи, а своим советчикам сказала, что "иначе невозможно было, не изменив такту приличий".
  
  А между тем, "материя темненького цвета" сделала прекрасное дело, и удивительно скоро. Увлечение государственного мужа молоденькою вдовою назрело до того, что "вельможа пригласил к себе адъютанта, которого считал, может быть, родственником красавицы, и поручил ему узнать: не желает ли она вступить с ним в брак".
  
  Секретарь был уверен, что она откажется, потому что военный генерал, который возил ей чай, сахар и безделки, был сравнительно гораздо моложе и сильнее "государственного мужа на вате и на пробках", и, однако, она даже и ему отказала. Но все эти соображения не годились: вдова сверх ожидания немедленно же дала свое согласие выйти за вельможу на вате.
  
  "Брак скоро состоялся, и наша красавица вступила в первый слой общества и внесена в список придворных дам".
  
  
  Красный зверь, за которого Исмайлов брался простыми руками, ушел далеко, и секретарь мог только философствовать: "что она теперь чувствует?" Написал он об этом много, но не отгадал ничего. Он думал, что у нее должен происходить ужасающий "разлад с собою", а она, вместо того, устроилась преудобно.
  
  "Облелеянная мужем, она усвоила вельможеский быт и пышность, имела первый дом и первые экипажи, и заняла при дворе место, соответствующее значению мужа, а в доме умела себе заручить полную свободу. (Пользовалась она этою свободою сколько хотела, чтобы осуществить свои мечты.) Мужу она отдалась умом, а сердце, которым старик неспособен был владеть, отдала на произвол собственных движений, и... в чаду великосветской жизни не позабыла меня"...
  
  Да, ужасный, сколько необъяснимый, столько же и гибельный для Исмайлова, и роковой для самой этой дамы, каприз побудил ее в высоком своем положении сделать то же самое, что сделал светлейший князь Тавриды, когда, пресытясь тонкими "столами", он захотел ржавой севрюги, которую нес себе на ужин бедный чиновник.
  
  Высокопоставленная дама, видевшая уже у ног своих цвет лучшей молодежи, вдруг вспомнила о синодальном секретаре в его полиелейном фрачке...
  
  Секретарь затрепетал от страха - и было из-за чего...
  
  Библейская история madame Petiphare с Иосифом во всех отношениях уступает той, которую разыграла шаловливая смолянка тридцатых годов. Египетская дама действовала в примитивной простоте, - сама лично своею особою, а эта с удивительною прихотливостью добилась, чтобы синодальный секретарь был отдан ей на жертву руками собственного ее высокопоставленного мужа и генерала Капцевича, которых она столь ослепила своею мнимою наивностью и чистотою, что они стали смотреть на целомудрие, соответствовавшее званию синодального чиновника, как на непозволительное невежество перед достойною уважения светской дамой, и самым угрожающим образом толкали его на путь, его недостойный.
  
  Исмайлов является в таком ужасном положении, что с одной стороны его ждут сети дамы, к которой можно применить стих Байрона:
  
  
  Весталка по пояс, а с пояса Кентавр,
  
   а с другой - ему грозило бедами гонение ее могущественного супруга и генерала Капцевича, готовых представить его карбонаром обер-прокурору князю Мещерскому и самому рекомендовавшему его митрополиту Филарету, который сопротивления начальству не переносил ни в ком.
  
  Положение запутанное и трагикомическое, из которого пострадавшего синодального секретаря могли освободить только счастливая случайность да находчивость охранявшего его гения.
  
   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
   СИНОДАЛЬНЫЙ ИОСИФ
  
  
  Разговор во дворце подействовал на Капцевича очень сильно.
  
  Исмайлов пишет: "Генерал, возвратясь домой, тотчас позвал меня к себе и начал расспрашивать, как он, мелкотравчатый человек, "знаком с такими лицами?!"
  
  Я (говорит Исмайлов) слегка рассказал историю знакомства и как дело дошло до приглашений и моего укрывательства".
  
  Генерал Капцевич не только нимало не обиделся за то, что ее высокопревосходительство дозволила себе в его доме описанный нами дебош и с забвением всех приличий хотела произвести насильную выемку синодального секретаря из запертого помещения, - напротив, генерал обрушился гневом на самого же Исмайлова за то, как он смел "укрываться".
  
  Он очень долго сердился и кричал:
  
  "- Вы, милостивый государь, компрометируете меня. Дама, которая призывала вас к себе, даже приезжала к вам сама - супруга одного из первых государственных чинов империи!.. Ваш поступок низок и его ничем оправдать невозможно... В субботу непременно поезжайте и извинитесь, как знаете и как придумаете".
  
  Словом, ступай и губи свою чистоту, как пожелала супруга важного человека!.. Но если генерал и государственный сановник считали ни во что секретарскую добродетель, то ему самому она была дорога, и он надеялся ее отстоять с упованием на бога, перед очами которого и синодальный секретарь все же стоит "более двух воробьев, предлагаемых за единый ассарий". А и о тех есть высшее попечение.
  
  "Мне стыдно было перед генералом, говорит Исмайлов, но сдаться мне не хотелось". Бедняк "для успокоения генерала, разгневанного и обиженного тем, что в его доме маленький человек смел уклоняться от прихоти дамы большого света" - "дал слово ехать в субботу и извиниться, как и перед кем будет пристойно"...
  
  
  Колико раз гордыней всперт порок
  
  И приунижена бесщадно добродетель...
  
  
  Теперь положение синодального секретаря было уже самое отчаянное: ослушаться и не идти "под удар" долее решительно было невозможно. Так это поставила коварная красавица, приведя дело своих пустых прихотей в соотношение с вопросом о чинопочитании старшим, в числе коих один, самый к ней расположенный и готовый карать за нее кого угодно, был ее высокопревосходительный супруг, "из первых чинов государства".
  
  Исмайлову, кажется, можно было для охраны своей добродетели съехать из генеральского дома, но тогда непременно последовали бы напасти по службе от обер-прокурора князя Мещерского, который тоже был хороший ценитель связей и дорожил "случайными людьми" не менее, чем друг его генерал Капцевич. Сделав один шаг из дома Капцевича, весьма вероятно пришлось бы удалить себя и из синода, где Исмайлову так нравилась умилявшая его "обстановка присутственной камеры"; а затем он мог быть представлен в самом неблагоприятном свете и митрополиту Филарету, как человек, не оправдавший его редкой рекомендации. Митрополиту же всего, что тут действует, не расскажешь, ибо это зазорно, да его святость и внять тому не может, ибо, по собственным словам святителя, он жизнь мирскую "недостаточно знал". Одно имя важнее другого витали в смятенном уме Исмайлова и должны были усиливать тревожное представление о ней, которая хотя и происходила из духовного звания, но не почитала ничего истинно великого и святого. Словом, синодальному секретарю угрожала потеря всего, а против этого противостояла не менее страшная для его добродетели необходимость - "сдаться" и вести самого себя "под удар".
  
  Он мог ясно предвидеть, что произойдет с ним в доме вельможи. "Государственный муж" примет его, конечно, на самое короткое время в кабинете - ободрит его здесь ласковым словом, что "его не съедят", и затем, пошутив над его застенчивостью, отошлет его к своей высокопревосходительной супруге, а там он и "попадет под удар".
  
  Надо было из этого каторжного положения "найти изворот", и притом скорый, смелый и решительный, потому что роковая судьба была не за горами и, может быть, напоминала о себе Исмайлову назойливее, чем те субботы, когда он в пору счастливого отрочества в малых классах духовного училища был патриархально сечен отцом смотрителем.
  
  Но ожидающее его теперь терзание, разумеется, было несравненно страшнее и серьезнее.
  
  Зато он и отлично нашелся.
  
  
  "Давши слово генералу (Капцевичу), я поставил себя в тупик, из которого не знал, как выбраться (говорит Исмайлов), не ехать - нельзя, а ехать - только осрамишь себя или навернешься на беду и неприятность. Я придумал изворот, и, к счастью, изворот подействовал как нельзя лучше".
  
  "В субботу в назначенный час", облачась во весь полиелей синодальной униформы и прикрыв ее пристойным плащом, секретарь тронулся в путь, "к дому вельможных панов", но путь этот он исполнил с большою предусмотрительностью.
  
  "Остановясь вдали", он покинул своего возницу и стал прохаживаться около ворот дома "государственного мужа" и "пристально высматривал: не выедет ли куда его высокопревосходительство, супруг высокопревосходительной красавицы".
  
  Надо полагать, конечно, что он похаживал ловко и тоже с осторожностью, чтобы ее высокопревосходительство никак не могла его усмотреть ни из одного из окон своего вельможного дома. Широкие плащи того времени, конечно, представляли немалое удобство для его рекогносцировки, а время тогда было много против нынешнего проще и доверчивее, так что ничье бдительное око не находило в долгом бродяжестве синодального секретаря у вельможеских ворот ничего подозрительного и опасного.
  
  Все шло благополучно: синодальный секретарь уже "часа полтора" похаживал у вельможеских ворот, зазирая во двор и укрепляя себя предположением, "что такие сановники имеют много дел и дома за полдень не сидят".
  
  Основательное знание светских обычаев своего времени его не обмануло: "через полтора часа я, действительно, увидал, что к подъезду подали карету и его высокопревосходительство скоро вышел и уехал".
  
  Тогда синодальный секретарь живо бросается к своему извозчику, - "нимало не медля сажусь, подъезжаю к крыльцу и спрашиваю: дома ли? Отвечают: сейчас выехал. Прошу, чтобы доложили, что был такой-то, и отправляюсь домой.
  
  За обедом говорю генералу, что был, но не застал, и велел доложить, что приезжал.
  
  Генерал, по обыкновению доверчивый, не спросил, в каком часу я был, а сказал:
  
  - Что же, вы свое дело сделали. Побывайте когда-нибудь в другой раз, и постарайтесь лучше в праздник, - тогда застанете вернее.
  
  Я отвечал, что постараюсь, но стараться не думал.
  
  Маневр мой кончился благополучно, но долго ли? Это задача. Красавица не удовлетворится приездом, - проникнет мою хитрость и протолкует мужу, что это насмешка. Разгневанный муж встретится с генералом и наговорит или даже наделает ему кучу неприятностей. Тогда что? Тогда чем я защищу себя? Чем прикрою истину моего чувства к красавице? (!) Мне не поверят, а разоблачать истину - сочтут клеветой... Я вооружу против себя двух сильных людей, которым легко задавить меня как червя"...
  
  Несчастному пришлось жалеть, для чего он некогда похвалялся красавице, что "жениться не намерен, но любить может", и притом еще жаждет близ нее "отрадной теплоты". Вот оно, это разбитное удальство, выразившееся в кичливом пустословии, которое неосторожно начертано им собственною его рукою в любовной эпистолии, теперь и восстанет против него уликою, как оторванная пола платья Иосифа. А тогда и поминай как звали синодального волокиту, хотевшего сесть не в свои сани...
  
  "Отрадной теплоты" опять нет, а между тем огонь уже сожигает его оробевшее сердце и рисует ему погибель, страшнейшую той, которою окончил дни свои опаленный страстью малоросс.
  
  "Да, я зашел далеко, - пишет в укоризну себе Исмайлов, - у меня закружилась голова и я упал духом.
  
  Не видя исхода, я винил себя во всем - и в неосторожности, и в трусости, и в преступлении противу чести данного слова.
  
  Сдавленный черными мыслями, я ходил как убитый и близок был к отчаянию, если бы судьба скоро не сжалилась надо мною".
  
  
  "Благодать преобладает там, где преизбыточествует грех", и наичаще она проявляет свою спасительную силу именно тогда, когда все соображения и расчеты человеческие уже кажутся несостоятельными и бессильными.
  
  "Генерал (Капцевич) поехал с визитами и, возвратясь домой, прямо приходит в мою комнату", что, очевидно, случалось не часто, а только в экстренных обстоятельствах.
  
  Генерал был сильно взволнован и заговорил с синодальным секретарем в особливом тоне.
  
  "- Слышал ты, - спросил он, - что случилось с твоею приятельницею, madame такой-то?
  
  Я чуть не упал со стула, вообразив, что несчастная моя проделка открылась". Но на самом деле "открылась проделка" не Исмайлова, а его немилосердной мучительницы. Энергическая дама эта в "междучасие" своей охоты за синодальным секретарем, целомудрие или осторожность которого ставили ей досадительные преграды, не теряла из вида и других шансов и устроила где-то что-то невозможное и превосходящее всякие описания.
  
  Она "проштрафилась" и произвела какой-то трескучий скандал, "совершенно уронивший ее и ее высокопоставленного мужа".
  
  "Генерал продолжал: приятельница твоя проштрафилась. Что она сделала - это держат в секрете; но ей уже отказали в приезде ко двору. Дурных толков о ней полон город. Удар для нее и для мужа жестокий. Хорошо, что ты не застал этого гордого старика волокиту, - ввязали бы и тебя в ее скандальную историю. Говор стоит во всех лучших домах, и доброго ничего не говорят".
  
  "После этого я выпрямился и, ободрившись, рассказал генералу откровенно и в подробности все свои отношения к красавице. А чтобы поддержать генерала в невыгодном о ней мнении и прикрасить свой обман (sic), я объяснил настоящую причину смерти родственника его (несчастного малоросса) и признался, как я схитрил, чтобы не застать нежного мужа красавицы в доме.
  
  - Развращенная женщина! - воскликнул генерал, но, немного подумав, прибавил: - Правда, красота - великое искушение для женщин, и трудно им - этим скудельным сосудам - устоять против беспрестанных соблазнов. Едва ли в тысяче найдете одну, которая бы до конца жизни умела сохранить свою непорочность. Мы, мужчины, требуем от них чистоты, но не мы ли сами их и губим, на них одних возлагая всю ответственность"...
  
  Добрый старичок, за минуту так расходившийся на "гордого волокиту" и на "развращенную женщину", "вздохнув, замолчал и поник головою".
  
  Генералу стало ее жалко, быть может, как мне и вам, мой читатель!
  
  Быть может, он что-нибудь вспомнил, о чем не мешает вспомянуть каждому, кто готов "бросить в нее камнем".
  
  А что сделал распрямившийся синодальный секретарь?
  
  "Я торжествовал, - пишет он, - мое дело сошло с рук легко. Красавица и ее муж более меня не тревожили, и я их уже никогда не видал".
  
  Недаром, видно, держится у нас на Руси поверье, что военные люди почему-то способны относиться к слабостям и несчастиям человеческим добрее, чем иные, "опочившие в законе".
  
  
  Этим собственно я предполагал и заключить пересказ брачных историй, отмеченных в записках синодального секретаря Исмайлова, но одному неожиданному обстоятельству угодно было дать мне возможность еще продолжить дальнейшую любопытную историю моей героини. Это я исполню уже не по писаниям синодального секретаря, а по устному преданию достопочтенного человека, которому лица, упоминаемые в записках синодального секретаря, показались небезызвестными. [От моих литературных собратий и от некоторых лиц из публики я получил много вопросов: действительно ли существуют на самом деле "записки синодального секретаря Исмайлова" и действительно ли из них почерпнута пересказанная мною история "смолянки". По этому поводу я считаю нужным сказать, что все до сих пор сказанное о "красавице" действительно взято из подлинных записок Исмайлова, которые сейчас лежат у меня на столе и могут быть предъявлены всякому, кто пожелает их видеть. А до приобретения их мною они хранились у киевского профессора Ф. А. Терновского, которому все их содержание близко известно. Часть их напечатана в духовном журнале "Странник". Потом они были передаваемы мною в редакцию "Исторического вестника" и "Наблюдателя", где они были отвергнуты, ибо в растянутом и неуклюжем изложении Исмайлова они, действительно, скучны и не совсем удобны для печати. Затем я приобрел эти записки с целью выбрать из них то, что может характеризовать самые глухие годы нашего века (XXX годы). История "очаровательной смолянки" далеко не из самых удивительных, которые записал Исмайлов. Ряд самых любопытных брачных историй пришлось выпустить, потому что содержание их, как его ни маскируй, - выходило слишком неудобно для современных нравов (прим. Лескова.)]
  
  Достопочтенный современник "очаровательной смолянки", старец, достигший тех лет, когда уже сами года служат порукою за истину рассказа, - говорит, что "лицо героини ему знакомо" и что она могла совершить все, что описывает Исмайлов, "ибо совершала вещи, гораздо более превосходящие вероятие". У Исмайлова, по словам современника, эта отчаяннейшая и в то же время милейшая женщина "описана грубо". Очевидно, говорит он, синодальный секретарь семинарского воспитания не мог понимать эту прихотливейшую смесь добра и зла, коварства и простоты, ангельской прелести и демонического обаяния. Это была душа, способная уноситься до высокого самоотвержения и падать до самых низменных нечистот нравственного ада. Ему помнится, что едва ли не для нее был сочинен романс:
  
  
  То ночь не спит, то день зевает,
  
  То холодна, то жжет в ней кровь.
  
  То смерти ждет, то жить желает,
  
  То всех чужда, то любит вновь.
  
  И т. д.
  
  То в монастырь, то в ад летит.
  
  
  Любопытный рассказ образованного современника не изменяет общего характера этой странной и страстной особы, но он окрашивает ее более ей соответственным колоритом, в котором ее безумные прихоти и увлечения всем, что попало en regarde amoureux [в глазах влюбленного (франц.)] делаются понятнее, мягче и, если не становятся извинительными, то, по крайней мере, вызывают к ней порою глубокое сострадание.
  
  Любопытен в этом рассказе и ее супруг. Этот "государственный муж на пробках и на вате", которого генерал Капцевич то боялся, то называл "гордым волокитою", являет в своем характере странные, но симпатичные типические черты другого, более раннего, "Александровского века". При недостатках, что он должен был заменить у себя "ватою и пробками", он умел быть милым и приятным, умел любить и был действительно любим даже ею, среди ее неистовых безумств, уронивших ее и его в петербургском свете непоправимо.
  
  Словом, жизнь "очаровательной смолянки" далеко не исчерпана записками синодального секретаря, встреча с которым составляла в ряду ее затейных упрямств один эпизод, и притом, конечно, весьма неважный. "Это была еще проба пера и чернил". Все, в чем она успела до сих пор проявить свою сорванцовскую энергию, совершено ею почти на самом расцвете жизни, "когда ее темперамент и воля были еще сравнительно слабы и несмелы". Удаление ее от двора и отвержение высшим кругом русского светского общества последовали, когда ей не было более двадцати трех лет, а натура ее была не из тех, которые способны киснуть и плакаться о репутации. Ничто совершившееся не занимало ее размышлений надолго: что раз прошло, то все равно как будто и не бывало. Поэтому она не грустила и не дала себе затеряться или увязть в бесплодных раскаяниях и сожалениях. Напротив, она смело шла далее своим путем, только при более окрепшем уме и какой-то угарной смелости. Ненасытимая жажда приключений ставила ее не раз лицом к лицу с невообразимым сбродом и потом вдруг останавливала на ней внимание Наполеона III. Это было в Париже около 1850 года когда она была уже снова вдовою и ей исполнилось за сорок лет. Она и тогда была еще столь очаровательна, что заставила президента среди его борьбы с Кавеньяком и рискованных хлопот об уничтожении законодательного собрания, выучить для нее на бале "три русские слова":
  
  - Я вас люблю.
  
  В знак взаимной национальной любезности она ответила ему на это по-французски:
  
  - Et moi aussi. [И я тоже (франц.)]
  
  Что касается до нее, то она на этот раз лгала.
  
  В ее "угарной голове" сверкнула мысль предвосхитить карьеру Евгении Монтихо, графини де-Тэба... и если бы это ей удалось, то мир увидал бы на троне существо гораздо более причудливое, чем Мессалина.
  
  
  ПРИМЕЧАНИЯ
  
  
  Впервые - газета "Новое время", 1863, от 4, 12, 18, 26 января под заглавием; "Картины прошлого. Брачные истории тридцатых годов. По запискам синодального секретаря. I. Высеченная полковница II. Очаровательная смолянка. III. Синодальный Иосиф".
  
  Вопреки воле писателя редактор "Нового времени" А. С. Суворин исключил из "Синодального философа" три очерка - "Элоиза и Абеляр", "Пчелка", "Распашная Мессалина". По этому поводу Лесков изъявил Суворину свое возмущение в письме от 7 января 1883 г.: "Вы начинаете серию чего-нибудь и потом обрываете.... Я "Мелочи архиерейской жизни" потому отдал на сторону, чтобы не иметь досадительных хлопот, которые тоже, наверное, окончились бы перерывом" - ИРЛИ АН СССР (Пушкинский Дом).
  
  Приводим полностью эти три небольших очерка (следовали перед "Очаровательной смолянкой"), реставрируя тем самым лесковский цикл:
  

Картины прошлого

Брачные истории тридцатых годов

По запискам синодальною секретаря

  

  В старину живали деды

  Веселей своих внучат.

  
  
  II. Элоиза и Абеляр
  
  
  Предлежащая история нежна и трогательна, а в то же время немножко и глупа. Синодальный летописец отмечает ее в своей хронике бесстрастными и угнетенно краткими штрихами в лапидарном стиле, соответствующем литературной манере короля баварского, но сердце чувствует за секретарскими отметками всю скорбь Элоизы вместе с "томленьем кроткой Вероники".
  
  Так как по скромности автора, - о которой уже выше упомянуто, - ни в одном из этих рассказов ни у героев, ни у героинь имен нет, а без имени называть лицо в рассказе довольно трудно, то позаимствуем на этот случай для нашей страдалицы имя у той французской дамы, с которою сходно ее трагическое положение.
  
  Будем звать ее Элоиза, и тогда тот, кто поставил ее в это положение, назовется Абеляр.
  
  
  *
  
  
  "Она была моя ученица, - говорит Исмайлов. - Девица кроткая и скромная, полненькая и здоровая, как созревающее яблоко. Она отдана была за человека приятной наружности и замечательного в обществе. (Исмайлов имел учеников и учениц только из высшего петербургского общества.) Партия казалась счастливая: муж любит жену, лелеет ее и старается сделать для нее все угодное, но жена стала увядать, как только что распустившийся цветок без животворной росы. (Секретарь положительно писал приятно.) Лицо ее изменилось, и силы упали.
  
  Перемену в лице и упадок в силах родные сначала приписывали обыкновенному преизбытку восторгов медового месяца, но когда Элоиза сделалась скучна, уныла, потеряла всю живость характера, они стали допытываться настоящей причины такой разительной перемены.
  
  У молодой не было матери, а был отец и мачеха. Горе свое она таила от всех и, чтобы избавиться от любопытства и разных женских расспросов, перестала выезжать".
  
  Несчастье могло остаться вечною тайною, но у дамы в фальшивом положении была "тетка, которая очень любила молодую и которую молодая почитала как мать". Эта решилась наконец добраться истины ее чувств. Она приехала к молодой, взяла ее с собою, чтобы наедине, в собственном доме, поговорить с нею откровенно и без церемоний и довела ее до искреннего признания. Та в слезах бросилась тетке на грудь и рыдая проговорила:
  
  - Тетенька! вот уже целый год как я замужем и... я все-таки Элоиза..."
  
  Я порчу немножко окончание фразы, передавая ее своими словами, а не так, как выразилась несчастная женщина, слова которой с точностью воспроизведены Исмайловым, но секретарь ближе нас жил ко временам директории, когда в обществе существовало несравненно более свободное понятие о литературном приличии.
  
  Теперь я могу написать только так:
  
  Она воскликнула: "Я Элоиза!.. потому... что мой муж - Абеляр

Категория: Книги | Добавил: Armush (28.11.2012)
Просмотров: 282 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа