Дмитрий Андреевич ФУРМАНОВ
ЛЕТЧИК ТИХОН ЖАРОВ
Рассказ
Тих, прозрачен и душист июньский вечер. По березовой роще из конца в
конец легким аукающим звоном плывут шорохи, высвисты, четкая дробная трель
вечерних птиц... На просторной круглой поляне, у самой опушки, будто картонные
белые домики, приникли в траву парусиновые палатки летчиков.
Там, в тени, спасаясь от туч комарья, с накрытыми лицами - расстегнутые,
раздетые, в одном белье, с цигарками в зубах, кто с книжкой, кто с газетой -
лежат они в сумерках, отдыхают. Или сбираются артелью - и через поляну, за рощу,
на Валку купаться. Валка - узкая, тихоструйная речонка с отлогими берегами,
глухо заросшими высокой травой. На Валке такая же тишь, даже тише, чем в роще.
Только в осоке кряхтят тяжело и мерно огромные жирные лягушки... Над водой, над
тихими, чуть слышными струями прозрачной газовой сетью поднялся вечерний
туман... Из-за реки глухо, невнятно откуда-то издалека слышны голоса - это в
деревне. Туда летчики ходят брать молоко, а иной раз по вечерам шатаются к
девушкам: песни петь, играть на гармонике или парами, ныряя во тьму, пропадают
за прудом, в лугах, в перелесках...
Сегодня вечером никто нейдет ни купаться, ни к девушкам на деревню.
Сегодня у всех на душе тяжело и мрачно, лица у всех угрюмы и строги: за рощей,
на пригорке, под свежим холмиком земли они зарыли сегодня лучшего и любимого
товарища - Никиту Зорина. Он погиб в воздушном бою, обуглился до костей в
пламени сгоревшего самолета. За три недели схоронили двоих, но особенно тяжела
была эта последняя утрата - и сегодня целый день ходят все с понурыми головами,
стараются реже встречаться, меньше говорить: каждому хочется выносить, изжить в
себе свое цельное, недробленое горе.
Из дивизии прилетел новый летчик, Тихон Жаров, - он работал на
московском аэродроме и, говорят, считался одним из лучших. Здесь его знает
Крючков, они в прошлом году вместе летали где-то под Киевом.
Каждое утро, на заре, из-за леса подымается неприятель, и нашим
стареньким, растрепанным самолетам не под силу справиться с ловким, быстрым
хищником. Завтра против него подымется Жаров, новый летчик - и будут снова в
напряжении, с тревогой ждать товарищи рокового исхода...
Жаров весь день кружится у машины - осматривает гайки и винты,
ощупывает, привертывает, смазывает, приглаживает ее, как любимого человека... Он
приходил сюда с техником, и целых полтора часа они простояли над машиной,
заглядывая и прощупывая со всех сторон, или, лежа на спине, подползали под
широко раскинутые крылья и снова высматривали, щупали, мазали холодные винтики,
гайки, болты. Жарову хорошо знакомо это тревожное состояние перед решительным
делом - не впервые вылетать ему в неравный бой, но сегодня тревога как-то
особенно свежа, а мысль по-особенному чутка, быстра и неспокойна. Что это:
неверие ли в свои силы, или опасение за испытанного, но усталого, растрепанного
друга - за свой аппарат? Или еще что?..
Может быть, скорбь товарищей о дорогом покойнике - не передалась ли она
и ему: круглый холмик влажной, свежей земли нейдет из головы.
Жаров мимо старта, где с распростертыми крыльями выстроились в ряд
самолеты, мимо крайней палатки поплелся тихо по узкой лесной тропе, сам не зная
куда и зачем идет...
У самой реки столкнулся с Крючковым - тот в жестяном измызганном чайнике
с веревочной ручкой тащил воду на вечерний чай.
- Ты что тут бродишь один? - окликнул он Жарова, улыбаясь бесцветными
водянистыми глазками. - Аль не привык к новому месту?..
- Да вот тут... - начал было Жаров, но понял, что отвечать собственно
нечего, - не кончил, спросил сам: - Заправиться?..
- Идем вместе, - ответил тот, подходя к Жарову и подхватив его под
руку.
Повернули, пошли по тропинке обратно и мало-помалу разговорились, ушли в
воспоминания о прошлом, о работе под Киевом, о живых и погибших товарищах...
Чайник с водой уж давно подвесили у придорожной березы и ходили взад-вперед,
увлеченные разговорами.
Худенький, узколицый Крючков, с рыбьими глазами, мочальными припущенными
волосами, одетый в несуразно растопыренные галифе, юркий и франтоватый недалекий
человечек - никогда по-настоящему не был близким товарищем Жарову, но теперь они
разговорились, как близкие друзья, и Крючков совершенно не испытывал той обычной
робости и чувства неравенства, той неловкости, с которою прежде подходил он к
Жарову. Его не давила грузная, широкая фигура товарища, не смущали пристальные,
тяжелые взгляды черных глаз, и вся речь Жарова, прежде казавшаяся такой
пренебрежительной и высокомерной, показалась ему теперь простой, откровенной и
задушевной... Он задорно, торопясь и сбиваясь, польщенный в глубине души такою
переменой, высказывал Жарову свои мысли:
- Наше дело воевать, - горячился он, - воевать, и больше ничего... Все
разговоры о мирном применении авиации, по-моему, одна только чушь. За ширму
прячутся, очки втирают, а на самом деле одно у всех идет приготовление - к
войне... И кто больше приготовится - тот наверху. Далеко нам еще до того, чтобы
дамочек по воздуху катать...
Крючков не имел никаких специальных познаний в авиации, он был летчик -
и только, да и среди летчиков никогда не считался особенно примечательным. Он
был неглуп, но как-то легковесен и крайне неубедителен. Учился когда-то в
гимназии и сохранил от той поры дурную привычку ввязываться в спор на любую
тему, со значительным видом сообщая разные услышанные новости или мысли и факты
из последней прочитанной брошюрки; все это, разумеется, выдавалось за
собственное достояние, но чуткий собеседник уже с первого слова умел раскусить
незамысловатую личность Крючкова... Тихон Жаров, наоборот, дело понимал и
интересовался им серьезно, и тех, которые с ним сталкивались, всегда приятно
волновало его отчетливое, твердое знание и глубокая уверенность в том, что
говорит. Таких "фендриков", как Крючков, эта серьезность Жарова отпугивала от
"ученых" разговоров, и сам Крючков, встречаясь с Тихоном под Киевом, постоянно
чувствовал себя перед ним на положении ученика. Но сегодня все обстояло
по-иному... Когда он высказался горячо и торопливо, Жаров, посмотрев ему
спокойно в глаза, сказал:
- Так я тебе не про завтрашний день и говорю, я на будущее...
Горячка Крючкова, видимо, нисколько его не задевала, не передавалась: он
говорил тихо и спокойно, как всегда.
- Ты о настоящем, а я про будущее, - гудел он угрюмым, мрачным басом. -
Война... Что такое война? Война только средство... Придет время, когда ее не
будет, - и тогда...
- Дамочек катать! - хихикнул Крючков.
Ввернуть "словечко" доставляло ему всегда величайшее удовольствие.
- Да што ты, в самом деле, - посмотрел на него укоризненно Жаров, - у
тебя только дамочки одни перед глазами - неужто больше и делать нечего?.. Ты,
братец, очень, как бы это сказать?..
Жаров пальцем пошарил лоб, улыбнулся и, не желая обидеть собеседника,
подыскал с трудом подходящее слово: - Ты очень... забавно представляешь себе это
будущее... На наших птицах быстрей, чем поездом, - и легче, и безопасней, и
удобней, да и дешевле - на них проделаешь что угодно: и груз вези, и пассажиров,
почту, и в земельном деле пригодится, в охоте ли, в научной ли какой экспедиции,
в работах астрономических, в изыскательных работах - на наших птицах, так рванем
вперед, как ни в какой другой области... Это теперь еще не всеми понято, многие
думают, что птица стальная только для войны... Большая, брат, ошибка. Это значит
- из-за дров не видеть лесу...
Жаров снял пилотскую шапочку, чуть державшуюся на лохматой, кудрявой
голове, и всей пятерней провел ото лба к затылку...
Крючков уж давно опустил его руку и жестикулировал, поспевая за Тихоном
со стороны, и, как бы не надеясь на силу одних своих слов, размахивал перед
носом Тихона кулаками, выводил каракули по воздуху или отчаянно тыкал в пустоту
указательным пальцем, словно старался что-то нащупать, во что-то долбануть.
Тихон шел и смотрел перед собою, редко поворачиваясь в сторону и как бы
совершенно не замечая Крючкова. Но он не пропускал ни одного слова, на все
отвечал и спорил с явным удовольствием... Хотя он и понимал, что от Крючкова
мало что можно услышать толкового, но ему самому хотелось высказать и даже
выслушать собственные свои мысли... Поэтому, нисколько не обижаясь на
легкомысленные возражения товарища, он отвечал сам себе на те вопросы, которые
роились в голове и которые только отдаленно связаны были с теми вопросами, что
задавал Крючков.
- Да... из-за дров не видеть лесу, - повторил он еще раз последние свои
слова. - С годом год конструкция аппарата становится все проще, все
совершенней... И все большая емкость, все больше удобств. Вон на виккерсе на
английском - знаешь? Там, братец мой, шестнадцать спальных комнатушек, там тебе
и столовая, и уборная, и читальная комната, тридцать с лишком человек прет - это
не фунт изюму... А быстрота, слыхал: французик один триста верст в час отмахал
на ньюпоре... Да што: кругом, брат, вперед идет... И все меньше жертв, с годом
год все меньше - теперь одни чудаки думают, что по воздуху летать опасно, - да
што я тебе об этом буду говорить - сам знаешь. В Англии за прошлый год, за
девятнадцатый, перелетело пятьдесят две тысячи человек, - то есть по делам
невоенным... а что думаешь: ни одного убитого и только десяток какой-то раненых
- разве это процент? Ерунда, на пятьдесят две тысячи - ерунда... Да, пожалуй, и
тут вина не от аппарата, а от нашего брата была. Летчиков, правда, парочку
убило, шесть поранило, но это опять-таки не резон - так ли?
Крючков слушал с затаенным дыханием. Он несколько раз порывался было
перебить Жарова, но тот молча отводил рукой его начинавшую жестикулировать руку,
и Крючков замолкал... А к тому же, откуда ему было еще узнать эти сведения: он
как учителя слушал теперь "знающего" Тихона. И хотелось ему поспорить, и
послушать было интересно... Внутренний бес не давал покою; он к тому же недавно
прочитал какую-то маленькую книжонку, и теперь хотелось блеснуть перед Жаровым
своими знаньями.
- Так-то так... все это хорошо, - изловчился Крючков вставить первые
слова.
Жаров оборвал речь и стал вертеть цигарку, склоняясь к белой жестяной
баночке, откуда вытряхивал махорку.
- Ты говори, я слушаю, - сказал он приостановившемуся Крючкову.
- ...Так вот я-то и говорю, - продолжал Крючков, - что тут целый круг
создается... Выходу нет, если по-твоему предположить: война только средство...
Хорошо... Ее не будет... А мы в то же время знаем, что именно война и помогает
росту авиации, что именно в военное время так быстро авиация совершенствуется, -
следовательно, рост ее, как выходит, - от военного искусства идет, им
вызывается, развивается и толкается... Вне войны, может быть, даже и не будет
нужды в авиации - со старыми средствами управятся... Вон, как броневики: их
родила и совершенствует только война, а потом - потом в хлам, - куда они?
- Эка хватил, - не утерпел Жаров, - броневики... Да тут никакой и
параллели-то нет... Или ты в самом деле не понимаешь, - не знаю я, - или
поспорить тебе охота, но скажу откровенно, - прибавил он, - удивляет, смешит
меня эта ваша новая модная теория, что мы с машинами только на войну пригодны...
Эта задача преходящая - и даже очень... Главное не в том... Погоди-ка, техника
еще какие чудеса создаст, только ахнешь! Теперь у нас не прочь все дело и на
спорт свести... Эти трюки мне не по душе... Пока война - воюем, а там на другой
путь... Уж непременно так...
- А по-моему, - начал снова Крючков, - по-моему, и здесь у нас дорога не
ахти какая широкая, то есть на войне... Я вот летаю...
- Знаю, что летаешь, - улыбнулся Жаров.
- Да... Так и то - разве што на перепуг, а результатов больших - нет их
вовсе. Ну, какие результаты... Разведка? Да, разведка кой-што дает... Но ведь
такую разведку и конница заменит с успехом... Сигнализация? Бой корректировать?
Ну, брат, это все больше из области философии - тут результаты совсем не
проверенные. А что касается уничтожений, разрушения - ты сам отлично знаешь, что
из сотни сброшенных бомб дай бог, чтобы две-три штуки с результатом... Перепуг
один, паника - вот тут уж, конечно, результаты есть... Этого не отрицаю...
- Даже если так, - увесисто и внушительно перебил его Жаров, - если
только твое подсчитать, - и это результат немалый... Но имей в виду, смешной ты
человек, - разве можно брать нашу убогую, да к тому же и растрепанную авиацию...
Ты не у нас смотри... Мы што - мы только в будущем, нам пока остается одним
своим мужеством покорять чужую технику... Ты возьми американский, английский
флот, покойной памяти германскую авиацию... Да если они, черти полосатые, двинут
на нас свои эскадрильи - што ты со своим гнилым фарманишком сделаешь? Помяни мое
слово, Крючков: если будет большая война - победит в этой войне воздушная
эскадрилья... Против нее ни море, ни суша, ни конница, ни пехота - не выстоит
ничто. Да и на самом деле - как ей не победить, когда она одна совместит в себе
все виды оружия. Конница? Быстрая разведка? Хоть ты и сомневаешься, а, по-моему,
вернее нас с тобой никто этого не сделает... Особенно если еще фотографирование
и способы передачи вперед шагнут... Пехота? Но что у пехоты за цель, какие
задачи? Деморализовать врага, расколошматить его, отнять территорию... А ты
знаешь, что в Америке на самолетах Ларсена по тридцать пулеметов устанавливают!
Знаешь, что авиабомбы в две тонны весом есть, что есть в той же Америке какой-то
новый, необычайной силы удушливый газ, заключаемый в стальные гостинцы? А
"пожарные" бомбы, чиненные фосфором, а пушки на самолетах!.. Трехдюймовка-то уж
бьет там без отдачи, - теперь шестидюймовую прилаживают... Тут тебе и всей
артиллерии замена. Што ты берешь наш русский флот? Разве это тебе пример? Ты
через переносицу глянь...
Крючков и на самом деле дальше собственного носа не видел ничего. Все
его рассуждения и возраженья никого ни в чем не могли убедить, потому что и
сам-то он не был в них убежден. Тем менее могли они убедить Жарова. Тихон
понимал его отлично и, надо сказать, если бы не это особенное его сегодняшнее
настроение, - вряд ли стал бы он разговаривать и спорить с Крючковым о таких
высоких материях. Но он чувствовал органическую потребность высказаться и что-то
уяснить себе самому. И говорил, спорил, отвечал, часто, может быть, невпопад,
возражая не по существу, а продолжая какую-то нить собственных внутренних
рассуждений... Теперь он этой потребности больше не чувствовал, и как только
Крючков стал дальше разводить "турусы на колесах", он остановил его на
полуслове, взял за плечо:
- А уж совсем, брат, стемнело. Пойдем-ка чай пить... Мне ведь на заре
подыматься...
Они повернули к палаткам, сняли чайник с березки и скоро, разведя
костер, уселись на траве, разговаривая о чем придется и не возвращаясь больше к
старым темам.
- А кто с тобой летит? - спросил Крючков, когда вошли они укладываться в
палатку.
- Не знаю... Какого-то Ферапонтова хотели дать - я же тут никого не
знаю...
- А вот што: я сам полечу с тобой - хочешь? - посмотрел ему Крючков
вопросительно в лицо.
- Чего же, давай, - согласился Жаров.
Они раскинулись на траве, подбросив кожаные тужурки под головы. Скоро
Крючков уснул, и Тихон долго слушал его ровное, безмятежное дыханье. Но самому
не спалось... Он ворочался с боку на бок, зарывался в тужурку с головой, но и
это не помогало... Тихо поднялся, вышел на волю...
Голубыми отливами блестели на старте стальные птицы.
Он подошел к своему аппарату и начал снова осматривать его, ощупывать,
заглядывать с разных сторон.
Вынырнул из тьмы дежурный часовой, окрикнул, но, узнав своего, прошел
мимо.
Разговор с Крючковым не рассеял его смутную тревогу - он чувствовал в
себе по-прежнему глубокое, необъяснимое беспокойство... Приходили и уходили
мысли, вставали и пропадали воспоминанья, а тревога все оставалась
неизменной.
Так, блуждая по опушке, он незаметно пришел к тому месту, где круглым
желтым холмиком отмечена была свежая могила. Остановился над ней, минуту постоял
в раздумье и поплелся снова к палатке...
Там все по-прежнему ровным безмятежным сапом посвистывал Крючков...
Тихон опустился, снова хотел заснуть, но сон не приходил, была только одна
беспокойная дремота... Так пролежал он часа три, а когда засерела поляна и в
открытый треугольник завешенной палатки пробилась бледная предрассветная муть, -
он разбудил Крючкова и быстро зашагал умываться к реке.
Проснулись все и высыпали из палаток, полураздетые, в накинутых на
плечи тужурках, ежась в утреннем холоду; окружили улетавших, гуторили,
спрашивали, давали советы...
Тихон с Крючковым забрались в машину, уложили бомбы, приставили кольт.
Крючков зачем-то открыл и снова закрыл футляр с биноклем, посмотрел в сумку,
пошуршал бумагой...
- Ну, счастливо, товарищи!
- Айда!.. Айда!..
Тихон улыбнулся, взялся за руль, дал мотору полный газ, взял разбег - и
медленно, грузно, словно не желая отрываться от земли, аппарат приподнялся над
травой и вдруг рванулся быстро, словно озлясь, нырнул в пространство и начал
забирать высоту...
Разведчик темной ночью, пробираясь через глухие заросли, не
всматривается так пристально в тьму, не вслушивается так чутко в шорохи
затаившейся ночи, как насторожился теперь Тихон Жаров.
Четко и бурно ревел пропеллер, но из этого рева привычный слух его
отчетливо выделял и слышал, как терлись и шаркались в воздухе крылья, как
звенела каждая пластинка, визжали слабые тросы, шумели, скрежетали, стонали и
пели сложную удивительную песню все кончики стальной быстролетной птицы...
Крючков сидел в глубине и зорко всматривался в прозрачную голубую
пустыню, смотрел туда, где каждое утро сверкала в ранних лучах чужая птица, на
которую мчались они охотой. Но нет ничего...
Свежий воздух щекочет ноздри; чем выше, тем легче и глубже вздыхает
грудь; все шире, все необъятней перед глазами раскидываются голубые бездонные
просторы... На светлые - черные полосы, на черные - светлые пятна поделилась
земля: там гомон, грохот, шум, движенье... А здесь, когда б не пропеллерный вой
- такая безграничная тишина, такая чистая, светлая пустота, ненарушимый покой...
Словно со дна встревоженного океана, где кипит-суетится беспокойная жизнь,
подымались все выше, все выше и легче они к прекрасному тихому лону. Какой
простор! Какая воля! Теперь бы лететь все выше и выше в зенит, лететь за
планетой, минуя планеты, лететь по миру... Велика твоя воля, человек,
пронзительна мысль, в восхищенье приводит, восторги родит твое мастерство, твой
труд, твои победы, но ты победил миллионы тайн, а миллионов миллионы все еще
стоят перед тобой роковой загадкой. Но нет той тайны, которую не переборет
человеческий труд... Пройдут века, и меж планетами будут люди носиться так же
легко и свободно, как носятся ныне они меж горами, по морям и океанам...
Не мысли, а их подобие, какие-то краткие обрывки, захватывающие образы,
отдельные прекрасные слова кружились перед Тихоном в ураганной пляске. Он не
знал, о чем теперь думает, но сердце дрожало в экстазе, из груди были готовы
прорваться торжественные гимны... От ночной тревоги не осталось и малейшего
следа, - он на земле чувствовал себя не так покойно, как здесь, в воздушном
океане. Сами собою срывались с губ отдельные, себе непонятные слова - и он не
старался их понимать, не удивлялся им: в этих случайных умчавшихся звуках, как в
образах, печатлелись его восторги, распиравшие грудь.
Крючков по-прежнему неотрывно и пристально глядел в одну точку: над этой
вот черной каймой, над лесом, из-за дальней горы, должен подняться неприятель...
И вдруг он услышал где-то в стороне чужие непрерывные рокочущие звуки - будто их
ветром донесло сюда из воздушной пустыни. Тихо дотронулся он до плеча товарища и
замер с приоткрытым ртом, перевел на него свой немигающий, напряженный взор,
давая понять, что свершилось что-то важное. А Тихон, словно прикованный, уже
давно сидел с высоко вздернутой головой и смотрел в ту сторону, откуда неслись
эти новые, неожиданные волны звуков. Он услышал их прежде Крючкова и понял, что
неприятель, обогнув линию леса, поднялся с другой стороны и теперь держался
значительно выше... Он перегнулся через борт и вдруг увидел, что тот, близкий и
страшный, стремится к нему. Тихон круто повернул и повел в сторону накрененную
машину... Крючков наготове держал пулемет, прильнув к нему и будто опасаясь, что
кто-то сильно и неожиданно рванет и выхватит его из рук... Тихон хотел закружить
по спирали и подняться врагу наперерез, но тот неотступно следил за полетом,
ускорил ход и быстро завернул навстречу подымавшемуся Тихону. Потом опустился
камнем и мчался прямо на него, словно собственной силой хотел столкнуть с
пути... Крючков заработал пулеметом. Тихон впился костенеющими пальцами в
холодную гладкую округлость руля - еще быстрей и круче хотел скользнуть с
пути... В это мгновенье зазвенели какие-то новые быстрые жалобные звуки -
неприятель бил из пулемета, и пули со стонущим писком проносились мимо... Вдруг
совершилось что-то изумительное - чуть блеснул в стороне и вспыхнул полымем
неприятельский аэроплан - Крючков пробил ему бензиновый бак...
Во мгновение ока пилот выскочил на нижнюю левую поверхность и продолжал
управлять, не давая пламени охватить весь аппарат, - круто скользя на крыло,
отгоняя в сторону огненные языки...
Поглощенный этим страшным зрелищем, Тихон как-то машинально сделал
крутой переворот через крыло, и в этот миг обе правые несущие поверхности
отскочили моментально, взвились и умчались куда-то вверх... Он быстро выключил
мотор, закрыл сектора, рванул рулями, поставив их в штопорное положение, -
самолет пошел быстро книзу сжатой вертикальной спиралью - все быстрей, быстрей,
быстрей...
Вот закружились в дикой пляске небо, земля, постройки, лес... Помутнело
в глазах. Где-то далеко слева сверкнул золотым шаром с такой же быстротой
летевший книзу, полыхавший в пламени неприятельский аппарат... Раздирающим
сердце свистом свистели отчаянно тросы, адское задувание выло и хрипело со всех
сторон, словно били и резали где-то огромное живое стадо, и страшный
предсмертный вой его доносился и стыл в ушах... Вдруг раздался треск, - что-то
грузно дернулось, лопнуло, заскрипело, заухало... Тихон потерял сознание...
Аппарат упал на берегу тихоструйной Валки, шаркнув по вершинам
соседних берез. Неприятельский аппарат унесло куда-то далеко за реку. Когда
товарищи подскакали к берегу и извлекли из-под обломков Тихона с Крючковым,
первое, что бросилось всем в глаза, - это бледное, чудом сохранившееся лицо
Крючкова: неприятельская пуля пробила ему сердце, грудь была пробита в трех
местах. Когда они мчались с Тихоном стремительно вниз - уже бездыханным трупом
застыл в те мгновенья Крючков и не пережил ужаса, который белым серебром обелил
кудрявые черные волосы его товарища.
Тихон навзничь, весь облитый кровью, лежал под обломками своего
испытанного, но усталого друга. Череп раскололся на две части, и оттуда, словно
из гнойной раны, сочились и стекали длинные скользкие полоски окровавленного
мозга... Слиплись и примокли его прекрасные черные волосы - они блестели теперь
серебром нечеловеческого ужаса, разбросались на две половинки, и отдельные
длинные волоски над расколотым черепом тянулись друг к другу, словно тоскуя и
жалуясь, что их разлучили...
Теперь на зеленой поляне, близко от берега тихоструйной Валки, стоят
одиноко, безмолвно три холмика: три дорогие могилы.
17 мая 1923 г.