тиснутое, сквозь какую-то тончайшую
щелочку между зубов. В раме - в колеблющемся круге свечи - навсегда это
лицо, заряженные глаза, острия скул и губы: нет губ, нет розовой полосы нет
и не будет никогда слов.
Молча, глазами. Потом вдруг у него разрез рта - не там, а гораздо выше,
и верхняя губа очень короткая. Слова:
- Приказ знали?
- Знала.
- Так зачем же?
- Чтоб меня привели к вам.
Свеча, нагорая, трещит, от скул - тени. На столе, на бумагах револьвер,
и два дула - глаза.
- Оружие есть?
Дыхание - сквозь тончайшую щель; стиснутое:
"Нет". Он встает из-за стола, на свечке огонь колеблется; минуту молча.
Потом привычно, легко он проводит руками по ее телу, чуть сжимая здесь, на
бедрах - где может быть в складках оружие. Тале кажется, что рука у него
вздрагивает или это ее дрожь? - у ней сухие губы, и игла сквозь все на один
миг: "Это? С ним?" И отвечает себя: "Да, и это, и все - только бы..."
Не поднимая ресниц, согнутых тяжестью цветов - спотыкаясь, облизывая
сухие губы:
- Я - не то... вы напрасно. Я - потому, что у вас... Я знаю: вы хотите
его завтра утром...
- Кого - его?
- Куковерова. Я - я не могу, чтобы он... И я вам - все, всю себя - что
хотите! - я буду вам всю жизнь... Я его люблю, понимаете?
Тишина. Свеча, нагорая, трещит. Теперь на лице у него ясно виден разрез
губ, верхняя очень короткая, и в ней легкая дрожь - может быть, тени от
свечки.
- Я его - тоже люблю. Громадные - настежь глаза у Тали:
- Вы?
- Да, я. Мы с ним год сидели вместе в тюрьме. Вдвоем жили. Это не
забывается.
- Так, значит, вы... его не...
- Завтра я его расстреляю. Не я - ну, это все равно.
Задыхаясь в нагаре, качается свеча, пол, стены. Тале надо опереться
руками о стол, нагнуться ниже глазами в глаза, глаза у нее - крылатые,
настежь.
Дорда встает - крепко, весь в кобуре; берет револьвер со стола с бумаг.
- Я сейчас иду к нему. Вы будете ждать меня здесь. И еще раз его голос
- издали, из-за дверей часовому:
- Останешься тут с ней, пока я не вернусь. Тишина. Фитиль - черным
крючком, как ястребиный клюв. Сверху - потолок, тысячепудовый, и дальше
небо, пустыни, льды, темная звезда.
Оцепеневшие в последнем взмахе машины и люди, и немые толпы книг, и
века - с неслышным, оглушительным ревом: все это, чтобы в конце выбросить
сюда, на голый берег, троих последних людей на звезде.
Голый, пустой зал - только огромный, с какими-то делениями, круг на
полу и, пока еще неподвижная, черная стрелка. Эта просто, в этом нет ничего,
и все-таки - как зверь, дрожа, чует черную дырочку дула - так и они.
Они двое - сюда лицом. Свет лун - снизу и сзади, их лица в тени, на
зеленоватом, застывшем небе вырезаны два темных профиля: мужчина исподлобья,
прижатый к груди подбородок, узлы мускулов пониже плеча; и молодая женщина -
острия ресниц, губы, только что сказавшие что-то и еще не закрытые.
Теперь та, старшая, кто тысячу кругов назад была Мать, нагнулась. На
стрелка - ее рука, мраморная, и мрамор от руки подымается все выше, и
кажется - никогда не сдвинуть с места руки. Брови, зубы, всю себя - еще
крепче! - чтобы хрустнуло! Движение; стрелка начинает медленно, со скрипом
ползти по кругу.
Это - просто, в этом нет ничего. Я, мужчина, знаю. Прижмись ко мне,
чтоб твое плечо... не бойся, только не надо туда смотреть. Стрелка ползет со
скрипом, вот над какой-то цифрой - да, здесь... Остановилась. Это - все.
Она, Мать - стоит, прямая, высокая. По лицу у ней облака вихрем - обо
всем сразу: о мертвом уже мальчике, о них, о себе, о тысячелетиях, об этой
последней - секунде и о том, что произойдет сейчас.
Натягиваясь все больше, тончайший секундный волосок обрывается, где-то
внизу огромный, круглый гул. Все вздрагивает; нелепо подпрыгнув и в
последний раз сверкнув - проваливаются две луны; в соседнем зале - цепной
лязг и звон сорвавшихся машин; сквозь грохот - крик; и внезапная тьма, ночь
на темной звезде.
Дорда смотрит в широко, сине раскрытые ему глаза, смотрит, как
шевелятся у Куковерова губы, смотрит на его палец - сбоку, около ногтя,
желтый, прокуренный табаком. Это - человек, живой человек. И вот знать,
именно знать, что завтра - Так: будто бы если Дорда только чуть двинется,
вот только карандашом по бумаге, то это случится не завтра, а сейчас, здесь
- потому что Куковеров из тончайшего, как папиросная бумага, стекла. И Дорда
неподвижен - статуя из темного, кожаного блестящего металла.
- Дай папиросу... - трудный, сквозь сухие губы голос Куковерова.
С папиросой он нагибается над стеклом жестяной лампочки (спичек нет)
красный язык в стекле вспрыгивает вверх, коптит.
- А помнишь, Дорда, как мы с тобой в камере без табаку сидели? Одна
папироса - и я хотел, чтобы ты взял, а ты - чтобы я, а потом прибили ее
гвоздиком на стене - как память... как...
На платформе - уже пробил третий звонок, и надо скорее - скорее еще о
чем-то и еще о чем-то - обрывки. Куковеров курит жадно, на папиросе растет
седой, чуть курчавый пепел, в голове у него стрелки кружатся сумасшедше.
- А это: мы с тобой - у окна на табурете, небо - и что-то... Да:
трамвайные звонки - и это нам казалось как... как... А сейчас - ты и я...
смешно! Я все думал... Вот кружка с водой, жестяная - вот, видишь, тут грязь
вверху под рубчиком? Понимаешь - вот я смотрел на нее и думал: она завтра
будет совершенно такая же... Там, может быть - совершеннейшая пустота,
пустыня, ничего - и, понимаешь, думаю: вдруг увидеть там вот эту самую
кружку и вот тут на ней грязь - может быть, это такая невероятная радость
такая... Или увидеть: ползет червяк - больше ничего: червяк.
Дорда сидит, крепко подперев голову, рта у него нет, карандашом чертит
на бумаге крест - еще больше - не хватает места, надо снять с бумаги
револьвер. Но едва касается револьвера - вдруг какая-то мысль. Слышит: раз!
два! три! - как часы в бессонницу - сердце. Да, это будет, пожалуй, самое -
встал; медленно - к окну; остановился. И спиною - вот где-то тут, между
лопатками, хочется даже потрогать это место, там сейчас чуть покалывает
спиною Дорда ясно видит: Куковеров взял оставленный на столе револьвер,
теперь поднял. Сквозь окно - небо, пустыни, льды, огромная, синяя звезда,
ниже - из крыш чугунной стеной растет туча. Неизвестно почему - на
мгновенье: мать на пороге, руку козырьком к глазам... Дорда ждет минуту, еще
минуту.
И - ничего. Быстро оборачивается, там Куковеров, нагнувшись над лампой,
закуривает новую папиросу. Револьвер лежит на столе, как лежал. В тени, под
острой скулой у Дорды вздрагивает какой-то червяк. Дорда идет к столу, берет
с бумаги револьвер, на лице - внезапно прорезаны красные губы, но не там, а
гораздо выше, верхняя губа очень короткая. И слова:
- Ты - идиот, интеллигент! Я тебе это всегда говорил.
- Помню... - улыбка; пепел - седой, чуть курчавый - скоро осыпется,
упадет.
- Я бы взял и выстрелил. Ото уж будь покоен. Завтра в тебя выстрелю не
я, ну, это все равно.
- Завтра - да. А сейчас ты...
- Довольно, не мели ерунду! Ты, может быть, воображаешь, что я тебе это
нарочно подложил? Идиот!
- Ладно. А я, может быть, тебе за эту одну минуту... Слушай: неужели ты
не понимаешь, что самое главное...
Сумасшедше кружатся лопнувшие часы, час - секунда. Нет людей, и потому
двое - люди, и как после третьего звонка - надо скорее - еще о чем-то и еще
о чем-то. На щербатом столе белые трупики папирос, курчавый пепел. У
Куковерова морщины возле висков складываются веером, улыбаясь; глаза
блестят.
- А знаешь, Дорда? Мне тебя жалко - ну, просто вот... Это, может быть,
только сейчас - может быть, завтра я - вдруг - это простое, их обоих,
завтра: еще невидное, оно где-то катится сейчас огромной световой волной -
все ближе. В тени, под острой скулой у Дорды мечется какой-то червяк. Оба
молчат, это кажется очень долго. Потом Дорда говорит тихо, глядя вниз, на
карандаш:
- Ко мне приходила твоя... не знаю, кто. Говорила разную... ну, что
тебя любит и там - не помню еще что. Неважно. Я, собственно, поэтому.
Дорда смотрит на крест - на бумаге карандашом - и слышит дыхание
Куковерова, медленное, тугое, будто весь воздух для него сразу затвердел
кусками. Куковеров молчит.
- Ну? Чего же ты молчишь? Ч-черт!
Дорда вскакивает - к окну; там звезды уже нет, все небо - туча, чугун.
Опять - к столу, где молчит Куковеров.
- Это, может быть, глупо и нельзя, - но все равно: вот хочешь - она
придет сюда, к тебе? Я скажу конвойному. Ну? Хочешь?
Воздух - колючими кусками, слов нет. На лице у Куковерова улыбка,
облака - светлые и темные: о том, что это - как день или как... - и что это
невозможно, нестерпимо. И все-таки кивок головой, чуть заметный: да, хочу.
И когда Дорда встает, чтобы уйти - голос Куковерова, с трудом
протиснутый сквозь зубы:
- Оставь мне папирос - у меня нет ни одной. Спасибо. Вообще.
Однажды, давно - последняя папироса была прибита гвоздем на стене. Так
было.
От Дорды, от Куковерова, от людей, от Земли - железной громыхающей
занавесью туч еще закрыто завтра - и закрыта мертвая, вдруг вздрогнувшая
звезда. Там - все черное, ночь. Эта ночь - минута, вот уже проступает небо.
Но оно не из зеленого льда, какое было над звездою вчера, позавчера: оно
вспыхивает красным - как девушка, которая в первый раз увидела,
почувствовала - щеки у ней все горячее, и сердце, жужжа кровью, мчится
навстречу - чтобы сгореть, сжечь.
Еще одно какое-то деление, волосок и, вместо двух лун, прижавшись носом
к стеклу, медленно, огромно подымается небывалая луна: красное, косматое,
рябое, жестокое, веселое, равнодушное, любопытное лицо. Прозрачной кровью
багровеют стены, красная полоса на груди у младшей женщины - это похоже на
трещину в чаше - и красные рубцы у мужчины на плече.
Ноздри у него дрожат - как у зверя, который чует еще далекий, неясный
запах и, ощетинившись, пятится. Не сводя глаз с новой страшной луны, - он
ступает шаг назад, еще шаг - заслонился ладонью. Вдруг стрелой к двери
скорее отсюда, чтобы не видеть, чтобы - но уже нет двери, она завалена
снаружи кусками расколотых стен - глыбы, груды, горы стеклянного льда в
красных искрах, назад, нельзя, только вперед. Куда?
Я одна - я. Мать, живу тысячу кругов - я одна знаю, куда. Я слышу, как
со свистом, в сто раз быстрее, мы мчимся навстречу Земле, кружась - и ради
этого все, ради этого обречены мною эти двое последних, мужчина и женщина:
они еще живы, еще люди.
И я - человек. Если бы не быть человеком, если б... Но вслух нельзя, и
я знаю: я сейчас улыбнусь ему - вот - я улыбнулся.
Обеими руками он крепко держит свою бушующую голову, глаза круглы - как
у ребенка, как у зверя. Тихо он говорит ей, Матери:
- Что ты сделала? Что это - там, красное?
- Это - Земля. Я повернула к Земле - чтобы мы... Нет, нет, слушай: там,
на Земле - воздух, там - люди, мужчины и женщины, и они все дышат целый
день, целую ночь - сколько хотят, и там уже не надо убивать, и там...
Губы у него шевелятся - он повторяет за ной слова, как молитву - на
верхней губе у него чуть заметная теплая ложбинка. И уже знать, видеть, как
вздернется эта губа в оскаленной последней улыбке, как его зубы...
Вслух:
- И ты... ты будешь дышать - днем, ночью, всегда, сколько хочешь!
Мужчина закрывает глаза - невозможно поверить сразу, сердце стучит; и
тотчас открывает, чтобы поверить - чтобы протянуть руки к косматой,
прекрасной, страшной Земле - чтобы закричать ей навстречу, как на заре зверь
- чтобы в пьяной радости схватить ту, другую женщину, сжать ее грубо,
жестоко, нежно.
Кружась и дрожа, Земля ждет, чтобы ее пронзили до темных недр - чтобы
вырвались нетерпеливые бурлящие багровые лавы - чтобы сгореть, сжечь. Дрожа,
она закутывает наготу в тучи, льет дождь, обжигающий, как слезы - о том,
чтобы это скорее, чтобы это - никогда: это ослепительно, это больно.
С крыши - капли о каменный подоконник, и во всем мире двое - Куковеров
и Таля - слышат каждую каплю. Лампочка, деревянный стол, на столе - трупики
папирос, согнутые тяжестью цветения, ресницы опущены вниз - на Куковерова,
он на полу, лицом в теплую долину между Талиных колен, где недавно метался
червь Rhopalocera... И в тишине - капли; от капли до капли - века.
Куковеров поднимает лицо, закрытые глаза, улыбку:
- Капли - вы слышите? До чего огромна кажется капля - или, может быть,
не то, но вы понимаете? Я знаю: я их буду слышать всегда - всю свою - Он
хотел сказать: "всю свою жизнь" - и споткнулся. Улыбка белеет, он стоит на
коленях молча, потирает лоб вот здесь, над правою бровью - один палец на
руке желтый от табаку.
Внутри, в Тале, как живой ребенок, поворачивается сердце с такой болью,
что хочется крикнуть и всю себя - что-то самое невозможное, самое трудное
только, чтобы ему этот час или два...
Куковеров сине, удивленно открывает глаза - потому что вдруг слышит ее
смех.
- Слушайте - ну, до чего же я глупая! Ведь я же забыла вам самое
главное... Я сейчас с ним говорила - с Дордой, он говорит, что завтра... что
вообще вас не... Я не помню... я торопилась - он сказал, что вас перевезут в
город - он устроит, чтобы...
Глаза у Куковерова - круглые, как у ребенка - все синее, все шире.
- Но... но он мне - совсем другое - только что... Мы с ним здесь...
- Нет, нет! Потому что я просила, может быть... Я не знаю - он сказал,
я же вам говорю!
Папиросу. Спичек нет - красный язык в лампе дрожит и вытягивается
вверх. В голове у Куковерова, жужжа, сумасшедше несется, как в часах с
лопнувшей пружинкой; выскочившие из клетки слова - друг через друга:
- Да, да, ведь мы когда-то с Дордой вместе... ему это очень... Вот это
вот его папиросы - понимаете? И если... И потом мы бы с вами куда-нибудь...
Это очень просто: фамилию можно... Смешно - откуда это? Фамилия была
Пупынин, Пантелей - понимаете? И человек подал прошение, чтобы переменить на
"Робеспьер" - Пантелей Робеспьер! Именно, именно: Пантелей Робеспьер!
Тале нужно засмеяться вместе с Куковеровым, потому что если она не
засмеется... Одна пустая, страшная, без дыхания секунда, потом смех кусками,
комьями - совершенно сухими, тотчас же рассыпающимися в пыль. Куковеров -
опять что-то такое об этом - как они вместо с ной будут... Будут? И больше
уже нет сил. Таля кричит:
- Замолчите! Не надо! Я не могу!
Тишина. Капли о камень. Куковеров на коленях, его голова у Тали в руках
- вот так, обеими руками, крепко сжать эту голову и не дыша смотреть, еще,
еще - чтобы запомнить его на всю жизнь.
В Куковерове навеки - до завтра - отпечатываются чуть холодные, как
сирень в сумерках, девичьи губи. И когда он потом целует сквозь шелк, Таля,
кружась и дрожа - дрожат и холодеют руки - всю себя, что-то самое немыслимое
быстро расстегивает платье, вынимает левую грудь - так вынула бы ее для
ребенка - дает Куковерову:
- Вот... хочешь так?
Капли - за тысячу верст. Горячей щекой, губами - Куковеров слышит всю
ее - и ее спутанные, соскочившие слова:
- Когда он обыскивал меня - мне показалось... Я подумала, что я могла
бы и это - да, могла! Я хочу, чтобы ты - ты... Я хочу, чтобы ты оставил во
мне себя, чтобы... Нет-нет-нет, это совсем не потому, что я думаю, что
завтра... нет! Я же говорю: он сказал мне - я же говорю! Но разве нужно,
чтобы всю жизнь вместе есть и ходить гулять? Ведь самое главное, чтобы...
Ну, милый!
Капли о камень, огромные в тишине. И огромно, легко, как Земля
Куковеров вдруг понимает все. И понимает: да, так, это нужно; и понимает:
смерти нет.
Идет к двери, прислушивается, накидывает крючок. Запоминается навеки до
завтра: под крючком на дереве полукруг - это прочертил крючок, качаясь часы,
годы, века. И еще: окно уже побледнело, черный крест рамы, тучи, какой-то
громадный, далекий - круглый гул все ближе.
Сквозь миллионоверстные воздушные льды, кружась все неистовей, со
свистом мчится звезда - чтобы сгореть, сжечь - все ближе. И там - трое
последних. Освещенные новым, красным, последним светом - они, не считая,
жадно пьют оставшийся воздух, пьянеют, дышат так, как здесь, на звезде
дышали люди давно, тысячи кругов назад. О, один раз в жизни - не думая, без
счету - телом, ртом, грудью!
Мужчина и женщина обнялись тесно: двое - одно. И та, старшая, Мать над
ними, над всеми. В красное зарево неба врезан ее профиль, брови и губы
крепко сжаты, она мраморна, как судьба, чуть согнуты под какой-то тяжестью
плечи, стоит, ждет. И вот - пол под ногами вздымается, как живое тело,
залитые красным, прорезываются трещины в тысячелетних стенах, звон
стеклянных брызг - Тишина. В пустынях острые зубчатые тени опрокинутых скал.
Зажженные алыми искрами ледяные глыбы стекла, под ними - как сквозь лед на
дне - темные груды машин, книг, тел, три мгновенно замерзших, тесно друг к
другу, трупа.
В тишине - капли о камень, от капли до капли - века, секунды. В
какую-то назначенную секунду - вдруг рушатся тучи вниз, на
ослепительно-белом - переплет рамы черным крестом, молнии - столбами, сверху
- камни, грохот, огонь.
Из ворочающихся, как медведи, встающих на дыбы изб - выскакивают
келбуйские, орловские, и все бегут куда-то, падают в горячие трещины. Земля
раскрывает свои недра все шире - еще - всю себя - чтобы зачать, чтобы в
багровом свете - новые, огненные существа, и потом в белом теплом тумане еще
новые, цветоподобные, только тонким стеблем привязанные к новой Земле, а
когда созреют эти человечьи цветы.