Главная » Книги

Замятин Евгений Иванович - Рассказ о самом главном, Страница 2

Замятин Евгений Иванович - Рассказ о самом главном


1 2

тиснутое, сквозь какую-то тончайшую щелочку между зубов. В раме - в колеблющемся круге свечи - навсегда это лицо, заряженные глаза, острия скул и губы: нет губ, нет розовой полосы нет и не будет никогда слов.
  Молча, глазами. Потом вдруг у него разрез рта - не там, а гораздо выше, и верхняя губа очень короткая. Слова:
  - Приказ знали?
  - Знала.
  - Так зачем же?
  - Чтоб меня привели к вам.
  Свеча, нагорая, трещит, от скул - тени. На столе, на бумагах револьвер, и два дула - глаза.
  - Оружие есть?
  Дыхание - сквозь тончайшую щель; стиснутое:
  "Нет". Он встает из-за стола, на свечке огонь колеблется; минуту молча. Потом привычно, легко он проводит руками по ее телу, чуть сжимая здесь, на бедрах - где может быть в складках оружие. Тале кажется, что рука у него вздрагивает или это ее дрожь? - у ней сухие губы, и игла сквозь все на один миг: "Это? С ним?" И отвечает себя: "Да, и это, и все - только бы..."
  Не поднимая ресниц, согнутых тяжестью цветов - спотыкаясь, облизывая сухие губы:
  - Я - не то... вы напрасно. Я - потому, что у вас... Я знаю: вы хотите его завтра утром...
  - Кого - его?
  - Куковерова. Я - я не могу, чтобы он... И я вам - все, всю себя - что хотите! - я буду вам всю жизнь... Я его люблю, понимаете?
  Тишина. Свеча, нагорая, трещит. Теперь на лице у него ясно виден разрез губ, верхняя очень короткая, и в ней легкая дрожь - может быть, тени от свечки.
  - Я его - тоже люблю. Громадные - настежь глаза у Тали:
  - Вы?
  - Да, я. Мы с ним год сидели вместе в тюрьме. Вдвоем жили. Это не забывается.
  - Так, значит, вы... его не...
  - Завтра я его расстреляю. Не я - ну, это все равно.
  Задыхаясь в нагаре, качается свеча, пол, стены. Тале надо опереться руками о стол, нагнуться ниже глазами в глаза, глаза у нее - крылатые, настежь.
  Дорда встает - крепко, весь в кобуре; берет револьвер со стола с бумаг.
  - Я сейчас иду к нему. Вы будете ждать меня здесь. И еще раз его голос - издали, из-за дверей часовому:
  - Останешься тут с ней, пока я не вернусь. Тишина. Фитиль - черным крючком, как ястребиный клюв. Сверху - потолок, тысячепудовый, и дальше небо, пустыни, льды, темная звезда.

    x x x

  Оцепеневшие в последнем взмахе машины и люди, и немые толпы книг, и века - с неслышным, оглушительным ревом: все это, чтобы в конце выбросить сюда, на голый берег, троих последних людей на звезде.
  Голый, пустой зал - только огромный, с какими-то делениями, круг на полу и, пока еще неподвижная, черная стрелка. Эта просто, в этом нет ничего, и все-таки - как зверь, дрожа, чует черную дырочку дула - так и они.
  Они двое - сюда лицом. Свет лун - снизу и сзади, их лица в тени, на зеленоватом, застывшем небе вырезаны два темных профиля: мужчина исподлобья, прижатый к груди подбородок, узлы мускулов пониже плеча; и молодая женщина - острия ресниц, губы, только что сказавшие что-то и еще не закрытые.
  Теперь та, старшая, кто тысячу кругов назад была Мать, нагнулась. На стрелка - ее рука, мраморная, и мрамор от руки подымается все выше, и кажется - никогда не сдвинуть с места руки. Брови, зубы, всю себя - еще крепче! - чтобы хрустнуло! Движение; стрелка начинает медленно, со скрипом ползти по кругу.
  Это - просто, в этом нет ничего. Я, мужчина, знаю. Прижмись ко мне, чтоб твое плечо... не бойся, только не надо туда смотреть. Стрелка ползет со скрипом, вот над какой-то цифрой - да, здесь... Остановилась. Это - все.
  Она, Мать - стоит, прямая, высокая. По лицу у ней облака вихрем - обо всем сразу: о мертвом уже мальчике, о них, о себе, о тысячелетиях, об этой последней - секунде и о том, что произойдет сейчас.
  Натягиваясь все больше, тончайший секундный волосок обрывается, где-то внизу огромный, круглый гул. Все вздрагивает; нелепо подпрыгнув и в последний раз сверкнув - проваливаются две луны; в соседнем зале - цепной лязг и звон сорвавшихся машин; сквозь грохот - крик; и внезапная тьма, ночь на темной звезде.

    x x x

  Дорда смотрит в широко, сине раскрытые ему глаза, смотрит, как шевелятся у Куковерова губы, смотрит на его палец - сбоку, около ногтя, желтый, прокуренный табаком. Это - человек, живой человек. И вот знать, именно знать, что завтра - Так: будто бы если Дорда только чуть двинется, вот только карандашом по бумаге, то это случится не завтра, а сейчас, здесь - потому что Куковеров из тончайшего, как папиросная бумага, стекла. И Дорда неподвижен - статуя из темного, кожаного блестящего металла.
  - Дай папиросу... - трудный, сквозь сухие губы голос Куковерова.
  С папиросой он нагибается над стеклом жестяной лампочки (спичек нет) красный язык в стекле вспрыгивает вверх, коптит.
  - А помнишь, Дорда, как мы с тобой в камере без табаку сидели? Одна папироса - и я хотел, чтобы ты взял, а ты - чтобы я, а потом прибили ее гвоздиком на стене - как память... как...
  На платформе - уже пробил третий звонок, и надо скорее - скорее еще о чем-то и еще о чем-то - обрывки. Куковеров курит жадно, на папиросе растет седой, чуть курчавый пепел, в голове у него стрелки кружатся сумасшедше.
  - А это: мы с тобой - у окна на табурете, небо - и что-то... Да: трамвайные звонки - и это нам казалось как... как... А сейчас - ты и я... смешно! Я все думал... Вот кружка с водой, жестяная - вот, видишь, тут грязь вверху под рубчиком? Понимаешь - вот я смотрел на нее и думал: она завтра будет совершенно такая же... Там, может быть - совершеннейшая пустота, пустыня, ничего - и, понимаешь, думаю: вдруг увидеть там вот эту самую кружку и вот тут на ней грязь - может быть, это такая невероятная радость такая... Или увидеть: ползет червяк - больше ничего: червяк.
  Дорда сидит, крепко подперев голову, рта у него нет, карандашом чертит на бумаге крест - еще больше - не хватает места, надо снять с бумаги револьвер. Но едва касается револьвера - вдруг какая-то мысль. Слышит: раз! два! три! - как часы в бессонницу - сердце. Да, это будет, пожалуй, самое - встал; медленно - к окну; остановился. И спиною - вот где-то тут, между лопатками, хочется даже потрогать это место, там сейчас чуть покалывает спиною Дорда ясно видит: Куковеров взял оставленный на столе револьвер, теперь поднял. Сквозь окно - небо, пустыни, льды, огромная, синяя звезда, ниже - из крыш чугунной стеной растет туча. Неизвестно почему - на мгновенье: мать на пороге, руку козырьком к глазам... Дорда ждет минуту, еще минуту.
  И - ничего. Быстро оборачивается, там Куковеров, нагнувшись над лампой, закуривает новую папиросу. Револьвер лежит на столе, как лежал. В тени, под острой скулой у Дорды вздрагивает какой-то червяк. Дорда идет к столу, берет с бумаги револьвер, на лице - внезапно прорезаны красные губы, но не там, а гораздо выше, верхняя губа очень короткая. И слова:
  - Ты - идиот, интеллигент! Я тебе это всегда говорил.
  - Помню... - улыбка; пепел - седой, чуть курчавый - скоро осыпется, упадет.
  - Я бы взял и выстрелил. Ото уж будь покоен. Завтра в тебя выстрелю не я, ну, это все равно.
  - Завтра - да. А сейчас ты...
  - Довольно, не мели ерунду! Ты, может быть, воображаешь, что я тебе это нарочно подложил? Идиот!
  - Ладно. А я, может быть, тебе за эту одну минуту... Слушай: неужели ты не понимаешь, что самое главное...
  Сумасшедше кружатся лопнувшие часы, час - секунда. Нет людей, и потому двое - люди, и как после третьего звонка - надо скорее - еще о чем-то и еще о чем-то. На щербатом столе белые трупики папирос, курчавый пепел. У Куковерова морщины возле висков складываются веером, улыбаясь; глаза блестят.
  - А знаешь, Дорда? Мне тебя жалко - ну, просто вот... Это, может быть, только сейчас - может быть, завтра я - вдруг - это простое, их обоих, завтра: еще невидное, оно где-то катится сейчас огромной световой волной - все ближе. В тени, под острой скулой у Дорды мечется какой-то червяк. Оба молчат, это кажется очень долго. Потом Дорда говорит тихо, глядя вниз, на карандаш:
  - Ко мне приходила твоя... не знаю, кто. Говорила разную... ну, что тебя любит и там - не помню еще что. Неважно. Я, собственно, поэтому.
  Дорда смотрит на крест - на бумаге карандашом - и слышит дыхание Куковерова, медленное, тугое, будто весь воздух для него сразу затвердел кусками. Куковеров молчит.
  - Ну? Чего же ты молчишь? Ч-черт!
  Дорда вскакивает - к окну; там звезды уже нет, все небо - туча, чугун. Опять - к столу, где молчит Куковеров.
  - Это, может быть, глупо и нельзя, - но все равно: вот хочешь - она придет сюда, к тебе? Я скажу конвойному. Ну? Хочешь?
  Воздух - колючими кусками, слов нет. На лице у Куковерова улыбка, облака - светлые и темные: о том, что это - как день или как... - и что это невозможно, нестерпимо. И все-таки кивок головой, чуть заметный: да, хочу.
  И когда Дорда встает, чтобы уйти - голос Куковерова, с трудом протиснутый сквозь зубы:
  - Оставь мне папирос - у меня нет ни одной. Спасибо. Вообще.
  Однажды, давно - последняя папироса была прибита гвоздем на стене. Так было.

    x x x

  От Дорды, от Куковерова, от людей, от Земли - железной громыхающей занавесью туч еще закрыто завтра - и закрыта мертвая, вдруг вздрогнувшая звезда. Там - все черное, ночь. Эта ночь - минута, вот уже проступает небо. Но оно не из зеленого льда, какое было над звездою вчера, позавчера: оно вспыхивает красным - как девушка, которая в первый раз увидела, почувствовала - щеки у ней все горячее, и сердце, жужжа кровью, мчится навстречу - чтобы сгореть, сжечь.
  Еще одно какое-то деление, волосок и, вместо двух лун, прижавшись носом к стеклу, медленно, огромно подымается небывалая луна: красное, косматое, рябое, жестокое, веселое, равнодушное, любопытное лицо. Прозрачной кровью багровеют стены, красная полоса на груди у младшей женщины - это похоже на трещину в чаше - и красные рубцы у мужчины на плече.
  Ноздри у него дрожат - как у зверя, который чует еще далекий, неясный запах и, ощетинившись, пятится. Не сводя глаз с новой страшной луны, - он ступает шаг назад, еще шаг - заслонился ладонью. Вдруг стрелой к двери скорее отсюда, чтобы не видеть, чтобы - но уже нет двери, она завалена снаружи кусками расколотых стен - глыбы, груды, горы стеклянного льда в красных искрах, назад, нельзя, только вперед. Куда?
  Я одна - я. Мать, живу тысячу кругов - я одна знаю, куда. Я слышу, как со свистом, в сто раз быстрее, мы мчимся навстречу Земле, кружась - и ради этого все, ради этого обречены мною эти двое последних, мужчина и женщина: они еще живы, еще люди.
  И я - человек. Если бы не быть человеком, если б... Но вслух нельзя, и я знаю: я сейчас улыбнусь ему - вот - я улыбнулся.
  Обеими руками он крепко держит свою бушующую голову, глаза круглы - как у ребенка, как у зверя. Тихо он говорит ей, Матери:
  - Что ты сделала? Что это - там, красное?
  - Это - Земля. Я повернула к Земле - чтобы мы... Нет, нет, слушай: там, на Земле - воздух, там - люди, мужчины и женщины, и они все дышат целый день, целую ночь - сколько хотят, и там уже не надо убивать, и там...
  Губы у него шевелятся - он повторяет за ной слова, как молитву - на верхней губе у него чуть заметная теплая ложбинка. И уже знать, видеть, как вздернется эта губа в оскаленной последней улыбке, как его зубы...
  Вслух:
  - И ты... ты будешь дышать - днем, ночью, всегда, сколько хочешь!
  Мужчина закрывает глаза - невозможно поверить сразу, сердце стучит; и тотчас открывает, чтобы поверить - чтобы протянуть руки к косматой, прекрасной, страшной Земле - чтобы закричать ей навстречу, как на заре зверь - чтобы в пьяной радости схватить ту, другую женщину, сжать ее грубо, жестоко, нежно.
  Кружась и дрожа, Земля ждет, чтобы ее пронзили до темных недр - чтобы вырвались нетерпеливые бурлящие багровые лавы - чтобы сгореть, сжечь. Дрожа, она закутывает наготу в тучи, льет дождь, обжигающий, как слезы - о том, чтобы это скорее, чтобы это - никогда: это ослепительно, это больно.
  С крыши - капли о каменный подоконник, и во всем мире двое - Куковеров и Таля - слышат каждую каплю. Лампочка, деревянный стол, на столе - трупики папирос, согнутые тяжестью цветения, ресницы опущены вниз - на Куковерова, он на полу, лицом в теплую долину между Талиных колен, где недавно метался червь Rhopalocera... И в тишине - капли; от капли до капли - века.
  Куковеров поднимает лицо, закрытые глаза, улыбку:
  - Капли - вы слышите? До чего огромна кажется капля - или, может быть, не то, но вы понимаете? Я знаю: я их буду слышать всегда - всю свою - Он хотел сказать: "всю свою жизнь" - и споткнулся. Улыбка белеет, он стоит на коленях молча, потирает лоб вот здесь, над правою бровью - один палец на руке желтый от табаку.
  Внутри, в Тале, как живой ребенок, поворачивается сердце с такой болью, что хочется крикнуть и всю себя - что-то самое невозможное, самое трудное только, чтобы ему этот час или два...
  Куковеров сине, удивленно открывает глаза - потому что вдруг слышит ее смех.
  - Слушайте - ну, до чего же я глупая! Ведь я же забыла вам самое главное... Я сейчас с ним говорила - с Дордой, он говорит, что завтра... что вообще вас не... Я не помню... я торопилась - он сказал, что вас перевезут в город - он устроит, чтобы...
  Глаза у Куковерова - круглые, как у ребенка - все синее, все шире.
  - Но... но он мне - совсем другое - только что... Мы с ним здесь...
  - Нет, нет! Потому что я просила, может быть... Я не знаю - он сказал, я же вам говорю!
  Папиросу. Спичек нет - красный язык в лампе дрожит и вытягивается вверх. В голове у Куковерова, жужжа, сумасшедше несется, как в часах с лопнувшей пружинкой; выскочившие из клетки слова - друг через друга:
  - Да, да, ведь мы когда-то с Дордой вместе... ему это очень... Вот это вот его папиросы - понимаете? И если... И потом мы бы с вами куда-нибудь... Это очень просто: фамилию можно... Смешно - откуда это? Фамилия была Пупынин, Пантелей - понимаете? И человек подал прошение, чтобы переменить на "Робеспьер" - Пантелей Робеспьер! Именно, именно: Пантелей Робеспьер!
  Тале нужно засмеяться вместе с Куковеровым, потому что если она не засмеется... Одна пустая, страшная, без дыхания секунда, потом смех кусками, комьями - совершенно сухими, тотчас же рассыпающимися в пыль. Куковеров - опять что-то такое об этом - как они вместо с ной будут... Будут? И больше уже нет сил. Таля кричит:
  - Замолчите! Не надо! Я не могу!
  Тишина. Капли о камень. Куковеров на коленях, его голова у Тали в руках - вот так, обеими руками, крепко сжать эту голову и не дыша смотреть, еще, еще - чтобы запомнить его на всю жизнь.
  В Куковерове навеки - до завтра - отпечатываются чуть холодные, как сирень в сумерках, девичьи губи. И когда он потом целует сквозь шелк, Таля, кружась и дрожа - дрожат и холодеют руки - всю себя, что-то самое немыслимое быстро расстегивает платье, вынимает левую грудь - так вынула бы ее для ребенка - дает Куковерову:
  - Вот... хочешь так?
  Капли - за тысячу верст. Горячей щекой, губами - Куковеров слышит всю ее - и ее спутанные, соскочившие слова:
  - Когда он обыскивал меня - мне показалось... Я подумала, что я могла бы и это - да, могла! Я хочу, чтобы ты - ты... Я хочу, чтобы ты оставил во мне себя, чтобы... Нет-нет-нет, это совсем не потому, что я думаю, что завтра... нет! Я же говорю: он сказал мне - я же говорю! Но разве нужно, чтобы всю жизнь вместе есть и ходить гулять? Ведь самое главное, чтобы... Ну, милый!
  Капли о камень, огромные в тишине. И огромно, легко, как Земля Куковеров вдруг понимает все. И понимает: да, так, это нужно; и понимает: смерти нет.
  Идет к двери, прислушивается, накидывает крючок. Запоминается навеки до завтра: под крючком на дереве полукруг - это прочертил крючок, качаясь часы, годы, века. И еще: окно уже побледнело, черный крест рамы, тучи, какой-то громадный, далекий - круглый гул все ближе.
  Сквозь миллионоверстные воздушные льды, кружась все неистовей, со свистом мчится звезда - чтобы сгореть, сжечь - все ближе. И там - трое последних. Освещенные новым, красным, последним светом - они, не считая, жадно пьют оставшийся воздух, пьянеют, дышат так, как здесь, на звезде дышали люди давно, тысячи кругов назад. О, один раз в жизни - не думая, без счету - телом, ртом, грудью!
  Мужчина и женщина обнялись тесно: двое - одно. И та, старшая, Мать над ними, над всеми. В красное зарево неба врезан ее профиль, брови и губы крепко сжаты, она мраморна, как судьба, чуть согнуты под какой-то тяжестью плечи, стоит, ждет. И вот - пол под ногами вздымается, как живое тело, залитые красным, прорезываются трещины в тысячелетних стенах, звон стеклянных брызг - Тишина. В пустынях острые зубчатые тени опрокинутых скал. Зажженные алыми искрами ледяные глыбы стекла, под ними - как сквозь лед на дне - темные груды машин, книг, тел, три мгновенно замерзших, тесно друг к другу, трупа.
  В тишине - капли о камень, от капли до капли - века, секунды. В какую-то назначенную секунду - вдруг рушатся тучи вниз, на ослепительно-белом - переплет рамы черным крестом, молнии - столбами, сверху - камни, грохот, огонь.
  Из ворочающихся, как медведи, встающих на дыбы изб - выскакивают келбуйские, орловские, и все бегут куда-то, падают в горячие трещины. Земля раскрывает свои недра все шире - еще - всю себя - чтобы зачать, чтобы в багровом свете - новые, огненные существа, и потом в белом теплом тумане еще новые, цветоподобные, только тонким стеблем привязанные к новой Земле, а когда созреют эти человечьи цветы.

    1923


Другие авторы
  • Сухомлинов Владимир Александрович
  • Кульчицкий Александр Яковлевич
  • Аскоченский Виктор Ипатьевич
  • Ржевский Алексей Андреевич
  • Мориер Джеймс Джастин
  • Ахшарумов Дмитрий Дмитриевич
  • Бирюков Павел Иванович
  • Флобер Гюстав
  • Слепушкин Федор Никифорович
  • Джонсон Сэмюэл
  • Другие произведения
  • Строев Павел Михайлович - О художнике Парамшине
  • Толстой Лев Николаевич - Христианское учение
  • Тэффи - Тэффи: бографическая справка
  • Челищев Петр Иванович - Путешествие по северу России в 1791 г.
  • Маяковский Владимир Владимирович - Стихи-тексты к рисункам и плакатам (1918-1921)
  • Богданович Ангел Иванович - Воскресшая книга.- "Знамение времени" г. Мордовцева
  • Крашевский Иосиф Игнатий - Князь Михаил Вишневецкий
  • Даль Владимир Иванович - Сказка о воре и бурой корове
  • Крашенинников Степан Петрович - О соболином промысле
  • Ганьшин Сергей Евсеевич - Искра
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (28.11.2012)
    Просмотров: 384 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа