но, вероятно, почувствовала сотрясение ее тела: она держала Раису за руку - и, поднявши на нее свои большие глаза, испуганно перекосила личико и залилась слезами.
- Вот так-то она всегда,- заметила Раиса,- не любит, когда смеются. Ну не буду, Любочка, не буду,- прибавила она, проворно присев на корточки возле ребенка и проводя пальцами по ее волосам. Видишь?
Смех исчез с лица Раисы, и губы ее, концы которых как-то особенно мило закручивались кверху, стали опять неподвижны. Ребенок умолк. Раиса приподнялась.
- Так ты, Давыдушко, порадей... с трубкой-то. А то дров жаль - да и гуся, какой он ни на есть старый!
- Десять рублей непременно дадут,- промолвил Давыд, переворачивая трубку во все стороны. Я ее у тебя куплю... чего лучше? А вот пока на аптеку - пятиалтынный... Довольно?
- Это я у тебя занимаю,- шепнула Раиса, принимая от него пятиалтынный.
- Еще бы! С процентами - хочешь? Да вот и залог у меня есть. Важнейшая вещь!.. Первый народ - англичане.
- А говорят, мы с ними воевать будем?
- Нет,- отвечал Давыд,- мы теперь французов бьем.
- Ну - тебе лучше знать. Так порадей. Прощайте, господа!
А то вот еще какой разговор происходил все у того же забора. Раиса казалась озабоченной больше обыкновенного.
- Пять копеек кочан капусты - да и кочан-то "махенький-премахенький"...- говорила она, подперши рукою подбородок. Вон как дорого! А за шитье деньги еще не получены.
- Тебе кто должен?- спросил Давыд.
- Да все та же купчиха, что за валом живет.
- Эта, что в шушуне зеленом ходит, толстая такая?
- Она, она.
- Вишь, толстая! От жира не продышится, в церкви так даже паром от нее шибает, а долги не платит!
- Она заплатит... только когда? а то вот еще, Давыдушко, новые у меня хлопоты. Вздумал отец мне сны свои рассказывать. Ты ведь знаешь, косноязычен он стал: хочет одно слово промолвить, ан выходит другое. Насчет пищи или чего там житейского - мы уже привыкли, понимаем: а сон и у здоровых-то людей непонятен бывает, а у него - беда! Я, говорит, очень радуюсь; сегодня все по белым птицам прохаживался; а господь бог мне пукет подарил, а в пукете Андрюша с ножичком. Он нашу Любочку Андрюшей зовет. Теперь мы, говорит, будем здоровы оба. Только надо ножичком - чирк! Эво так - и на горло показывает. Я его не понимаю; говорю: хорошо, родной, хорошо; а он сердится, хочет мне растолковать, в чем дело. Даже в слезы ударился.
- Да ты бы ему что-нибудь такое сказала,- вмешался я,- солгала бы что-нибудь.
- Не умею я лгать-то,- отвечала Раиса и даже руками развела.
И точно: она лгать не умела.
- Лгать не надо,- заметил Давыд,- да и убивать себя тоже не след. Ведь спасибо никто тебе не скажет? Раиса поглядела на него пристально.
- Что я хотела спросить у тебя, Давыдушко, как надо писать: штоп?
- Что такое: штоп?
- Да, вот, например: я хочу, штоп ты жив был.
- Пиши: ша, твердо, он, буки, ер!
- Нет,- вмешался я,- не ша, а червь!
- Ну все равно; пиши червь! А главное - сама-то ты живи!
- Мне бы хотелось писать правильно,- заметила Раиса и слегка покраснела.
Она, когда краснела, тотчас удивительно хорошела.
- Пригодиться оно может... Батюшка, в свое время, как писал... На удивление! Он и меня выучил. Ну, теперь он даже буквы плохо разбирает.
- Ты только у меня живи,- повторил Давыд, понизив голос и не спуская с нее глаз. Раиса быстро глянула на него и пуще покраснела.- Живи ты... а писать... пиши, как знаешь... О черт, ведьма идет! (Ведьмой Давыд звал мою тетку.) И что ее сюда носит?.. Уходи, душа!
Раиса еще раз глянула на Давыда и убежала. Давыд весьма редко и неохотно говорил со мною о Раисе, об ее семье, особенно с тех пор, как начал поджидать возвращения своего отца. Он только и думал что о нем - и как мы потом жить будем. Он живо его помнил и с особенным удовольствием описывал мне его.
- Большой, сильный, одной рукой десять пудов поднимает... Как крикнет: "Гей, малый!" - так по всему дому слышно. Славный такой, добрый... и молодец! Ни перед кем, бывало, не струсит. Отличное было наше житье, пока нас не разорили! Говорят, он теперь совсем седой стал, а прежде такой же был рыжий, как я. Си-н-лач!
Давыд никак не хотел допустить, что мы останемся в Рязани.
- Вы-то уедете,- заметил я,- да я-то останусь.
- Пустяки! Мы тебя с собой возьмем.
- А с отцом-то как быть?
- Отца ты своего бросишь. А не бросишь - пропадешь.
- Что так?
Давыд не отвечал мне и только нахмурил свои белые брови.
- Вот как мы уедем с батькой,- начал он снова,- найдет он себе хорошее место, я женюсь...
- Ну, это еще не скоро,- заметил я.
- Нет, отчего же? Я женюсь скоро.
- Ты?
- Да, я; а что?
- Уж нет ли у тебя невесты на примете?
- Конечно, есть.
- Кто же она такая?
Давыд усмехнулся.
- Какой ты, однако, бестолковый! Конечно, Раиса.
- Раиса!- повторил я с изумлением.- Ты шутишь!
- Я, брат, шутить и не умею и не люблю.
- Да ведь она годом тебя старше?
- Что ж такое? А впрочем, бросим этот разговор.
- Позволь мне одно спросить,- промолвил я,- знает она, что ты собираешься на ней жениться?
- Вероятно.
- Но ты ей ничего не открывал?
- Что тут открывать? Придет время, скажу. Ну, баста!
Давыд встал и вышел из комнаты. Оставшись наедине, я подумал... подумал... и решил, наконец, что Давыд поступает как благоразумный и практический человек; и мне даже лестно стало, что я друг такого практического человека!
А Раиса, в своем вековечном черном шерстяном платьице, мне вдруг показалась прелестной и достойной самой преданной любви!
Давыдов отец все не ехал и даже писем не присылал, Лето давно стало, июнь месяц шел к концу. Мы истомились в ожидании.
Между тем начали ходить слухи, что Латкину вдруг гораздо похужело и семья его - того и жди - с голоду помрет, а не то дом завалится и крышей всех задавит. Давыд даже в лице изменился и такой стал злой и угрюмый, что хоть не приступайся к нему. Отлучаться он тоже стал чаще. С Раисой я не встречался вовсе. Изредка мелькала она вдали, быстро переходя через улицу своей красивой, легкой походкой, прямая, как стрела, с поджатыми руками, с темным и умным взором под длинными бровями, с озабоченным выражением на бледном и милом лице - вот и все. Тетка с помощью своего Транквиллитагина жучила меня по-прежнему и по-прежнему укоризнено шептала мне в самое ухо: "Вор, сударь, вор!" Но я не обращал на нее внимания; а отец захлопотался, корпел, разъезжал, писал и знать ничего не хотел.
Однажды, проходя мимо знакомой яблони, я, больше по привычке, бросил косвенный взгляд на известное местечко, и вдруг мне показалось, как будто на поверхности земли, прикрывавшей наш клад, произошла некоторая перемена... Как будто горбинка появилась там, где прежде было углубление, и куски щебня лежали уже не так! "Что это значит?- подумалось мне. Неужто кто-нибудь проник нашу тайну и вырыл часы?"
Надо было удостовериться в этом собственными глазами. К часам, ржавеющим в утробе земли, я, конечно, чувствовал полнейшее равнодушие; но не позволить же другому воспользоваться ими! А потому на следующий же день я, снова поднявшись до зари и вооружившись ножом, отправился в сад, отыскал намеченное место под яблоней, принялся рыть и, вырывши чуть не аршинную яму, должен был убедиться, что часы пропали, что кто-то их достал, вытащил - украл!
Но кто же мог их... вытащить - кроме Давыда?
Кто другой знал, где они находились?
Я засыпал яму и вернулся домой. Я чувствовал себя глубоко обиженным.
"Положим,- думал я,- часы понадобились Давыду для того, чтобы спасти от голодной смерти свою будущую жену или ее отца... Что там ни говори, часы эти чего-нибудь да стоят... Да как было не прийти ко мне и не сказать: "Брат! (я на месте Давыда непременно сказал бы: брат) - брат! Я нуждаюсь в деньгах; у тебя их нет, я знаю, но позволь воспользоваться теми часами, которые мы вместе с тобою зарыли под старой яблонью! Они никому не приносят пользы, а я тебе так буду благодарен, брат!" С какой бы радостью я согласился! Но действовать тайно, изменнически, не довериться другу... Нет! Никакая страсть, никакая нужда этого не извиняет!"
Я, повторяю, я был сильно оскорблен. Я начал было выказывать холодность, дуться...
Но Давыд был не из тех, которые это замечают и тревожатся!
Я начал делать намеки...
Но Давыд, казалось, нисколько не понимал моих намеков!
Я говорил при нем, как низок в моих глазах тот человек, который, имея друга и даже понимая все значение этого священного чувства, дружбы, не обладает, однако, достаточно великодушием, чтобы не прибегать к хитрости; как будто можно что-нибудь скрыть!
Произнося эти последние слова, я смеялся презрительно.
Но Давыд и ухом не вел!
Я наконец прямо спросил его: как он полагает, часы наши шли еще некоторое время, будучи похоронены в землю, или тотчас же остановились?
Он отвечал мне:
- А черт их знает! Вот нашел о чем размышлять?!
Я не знал, что думать. У Давыда, очевидно, было что-то на сердце... но только не похищение часов. Неожиданный случай доказал мне его невинность.
Я возвращался однажды домой по одному проулочку, по которому я вообще избегал ходить, так как в нем находился флигель, где квартировал мой враг Транквиллитатин; но на этот раз сама судьба привела меня туда. Проходя под закрытым окном одного трактирного заведения, я вдруг услыхал голос нашего слуги Василья, молодого развязного малого, великого "лентяя и шалопая", как выражался мой отец,- но великого также покорителя женских душ, на которых он действовал острословием, пляской и игрою на торбане.
- И ведь поди ж ты, что выдумали!- говорил Василий, которого я видеть не мог, но слышал весьма явственно; он, вероятно, сидел тут же возле окна, с товарищем, за парой чая - и, как это часто случается с людьми в запертом покое, говорил громко, не подозревая, что каждый прохожий на улице слышит каждое слово,- что выдумали? Зарыли их в землю!
- Врешь! - проворчал другой голос.
- Я тебе говорю. Такие у нас барчуки необнаковенные! Особенно Давыдка этот... как есть иезоп. На самой на зорьке встал я, да и подхожу этак к окну... Гляжу: что за притча?.. Идут наши два голубчика по саду, несут эти самые часы, под яблонкой яму вырыли - да туда их словно младенца какого! И землю потом заровняли, ей-богу, такие беспутные!
- Ах, шут их возьми! - промолвил Васильев собеседник. С жиру, значит. Ну и что ж? Ты часы отрыл?
- Понятное дело, отрыл. Они и теперь у меня. Только показывать их пока не приходится. Больно много из-за них шума было. Давыдка-то их у старухи у нашей в ту самую ночь из-под хребта вытащил.
- О-о!
- Я тебе говорю. Беспардонный совсем. Так и нельзя их показывать. Да вот офицеры понаедут: продам кому, а не то в карты разыграю.
Я не стал больше слушать, стремглав бросился домой и прямо к Давыду.
- Брат!- начал я,- брат! прости меня! Я был виноват перед тобою! Я подозревал тебя! Я обвинял тебя! Ты видишь, как я взволнован! Прости меня!'
- Что с тобой? - спросил Давыд.- Объяснись!
- Я подозревал тебя, что ты наши часы из-под яблони вырыл!
- Опять эти часы! Да разве их там нет?
- Нет их там; я думал, что ты их взял, чтобы помочь твоим знакомым. И это все Василий!
Я передал Давьвду все, что услышал под окном заведения. Но как описать мое изумление! Я, конечно, полагал, что Давыд вознегодует; но я уж никак не мог ожидать того, что произошло с ним! Едва я кончил мой рассказ, он пришел в ярость несказанную! Давыд, который не иначе как с презрением относился ко всей этой, по его словам, "пошлой" проделке с часами, тот самый Давыд, который не раз уверял, что они выеденного яйца не стоят,- тут вдруг вскочил с места, весь вспыхнул, стиснул зубы, сжал кулаки. "Этого так оставить нельзя!- промолвил он наконец.- Как он смеет себе чужую вещь присвоивать? Я ему покажу, постой! Я ворам потачки не даю!" Признаюсь, я до сих пор не понимаю, что могло так взбесить Давыда: был ли он уже без того раздражен и поступок Василья подлил только масла в огонь; оскорбили ли его мои подозрения - не могу сказать; но я никогда не видывал его в таком волнении. Разинув рот, стоял я перед ним и только дивился, как это он так тяжело и сильно дышал.
- Что же ты намерен сделать?- спросил я наконец.
- А вот увидишь - после обеда, когда отец уляжется. Я этого пересмешника найду! Я с ним потолкую!
"Ну,- подумал я,- не хотел бы я быть на месте этого "пересмешника". Что из этого выйдет, господи боже мой!"
А вышло вот что.
Как только после обеда водворилась та сонная, душная тишина, которая до сих пор, как жаркий пуховик, ложится на русский дом и русский люд в середине дня, после вкушенных яств, Давыд (я с замиравшим сердцем шел за его пятами) Давыд отправился в людскую и вызвал оттуда Василья. Тот сперва не хотел идти, однако кончил тем, что повиновался и последовал за нами в садик.
Давыд стал перед самой его грудью. Василий был целой головою выше его.
- Василий Терентьев!- начал твердым голосом мой товарищ,- ты из-под самой этой яблони, недель шесть тому назад, вытащил спрятанные нами часы. Ты не имел права это сделать, они тебе не принадлежали. Отдай их сейчас!
Василий смутился было, но тотчас оправился. "Какие часы? Что вы говорите? Бог с вами! Никаких нет у меня часов!"
- Я знаю, что я говорю, а ты не лги. Часы у тебя. Отдай их!
- Нет у меня ваших часов.
- А как же ты в трактире...- начал было я, но Давыд меня остановил.
- Василий Терентьев!- произнес он глухо и грозно. Нам доподлинно известно, что часы у тебя. Говорят тебе честью: отдай их. А если ты не отдашь...
Василий нагло ухмыльнулся.
- И что же вы тогда со мною сделаете? Ну-с?
- Что? Мы оба до тех пор с тобой драться будем, пока либо ты нас победишь, либо мы тебя.
Василий засмеялся.
- Драться? Это не барское дело! С холопом-то драться?
Давыд вдруг вцепился Василию в жилет.
- Да мы не на кулаки с тобою драться будем,- произнес он со скрежетом зубов,- пойми ты! А я тебе дам нож и сам возьму... Ну и посмотрим, кто кого? Алексей! - скомандовал он мне,- беги за моим большим ножом, знаешь, черенок у него костяной - он там на столе лежит, а другой у меня в кармане.
Василий вдруг так и обмер. Давыд все держал его за жилет.
- Помилуйте... помилуйте, Давыд Егорыч,- залепетал он; даже слезы выступили у него на глаза,- что вы это? Что вы? Пустите!
- Не выпущу я тебя. И пощады тебе не будет! Сегодня ты от нас отвертишься, мы завтра опять начнем.- Алешка! где же нож!
- Давыд Егорыч!- заревел Василий,- не делайте убивства... Что же это такое? А часы... Я точно... Я пошутил. Я их вам сию минуту представлю. Как же это? То Хрисанфу Лукичу брюхо пороть, то мне! Пустите меня, Давыд Егорыч... Извольте получить часы. Папеньке только не сказывайте.
Давыд выпустил из рук Васильев жилет. Я посмотрел ему в лицо: точно,- и не Василью можно было испугаться. Такое унылое... и холодное... и злое.
Василий вскочил в дом и немедленно вернулся оттуда с часами в руке. Молча отдал он их Давыду и, только возвращаясь обратно в дом, громко воскликнул на пороге: "Тьфу ты, окказия!"
На нем все еще лица не было. Давыд качнул головою и пошел в нашу комнату. Я опять поплелся за ним. "Суворов! как есть Суворов!" - думал я про себя. Тогда, в 1801 году, Суворов был наш первый, народный герой.
Давыд запер за собою дверь, положил часы на стол, скрестил руки и - о, чудо!- засмеялся.- Глядя на него, я засмеялся тоже.
- Этакая штука удивительная!- начал он.- Никак мы от этих часов отбояриться не можем. Заколдованные они, право. И с чего я вдруг этак озлился?
- Да, с чего?- повторил я.- Оставил бы ты их у Василья...
- Ну, нет,- перебил Давыд.- Это шалишь! Но что мы с ними теперь сделаем?
- Да! Что?
Мы оба уставились на часы - и задумались. Украшенные голубым бисерным шнурком (злополучный Василий впопыхах не успел снять шнурок этот, который ему принадлежал) - они преспокойно делали свое дело: чикали - правда, несколько вперебивку,- и медленно передвигали свою медную минутную стрелку.
- Разве опять их зарыть? Или уж в печку их? - предложил я наконец.- Или вот еще: не поднести ли их Латкину?
- Нет,- ответил Давыд.- Это все не то. А вот что: при губернаторской канцелярии завели комиссию, пожертвования собирают в пользу касимовских погорельцев. Город Касимов, говорят, дотла сгорел, со всеми церквами. И, говорят, там все принимают: не один только хлеб или деньги,- но всякие вещи натурой. Отдадим-ка мы туда эти часы! А?
- Отдадим! отдадим!- подхватил я.- Прекрасная мысль! Но я полагал, так как семейство твоих друзей нуждается...
- Нет, нет; в комиссию! Латкины и без них обойдутся. В комиссию!
- Ну, в комиссию - так в комиссию. Только, я полагаю, надо при этом написать что-нибудь губернатору.
Давыд взглянул на меня.
- Ты полагаешь?
- Да; конечно, много нечего писать. А так - несколько слов.
- Например?
- Например... начать так: "Будучи"... или вот еще: "Движимые"...
- "Движимые" хорошо.
- Потом надо будет сказать: "Сия малая наша лепта..."
- "Лепта"... хорошо тоже; ну, бери перо, садись, пиши, валяй!
- Сперва черновую,- заметил я.
- Ну черновую; только пиши, пиши... А я их пока мелом почищу.
Я взял лист бумаги, очинил перо: но не успел я вывести наверху листа: "Его превосходительству, господину сиятельному князю" (у нас тогда губернатором был князь X.), как я остановился, пораженный необычным шумом, внезапно поднявшимся у нас в доме. Давыд тоже заметил этот шум и тоже остановился, подняв часы в левой, тряпочку с мелом в правой руке. Мы переглянулись. Что за резкий крик? Это тетка взвизгнула... а это? Это голос отца, хриплый от гнева. "Часы! часы" - орет кто-то, чуть ли не Транквиллитатин. Ноги стучат, скрипят половицы, целая орава бежит... несется прямо к нам. Я замираю от страха, да и Давыд бел, как глина, а смотрит орлом. "Василий, подлец, выдал",- шепчет он сквозь зубы... Дверь отворяется настежь... и отец в халате, без галстука, тетка в пудраманте, Транквиллитатин, Василий, Юшка, другой мальчик, повар Агапит - все врываются в комнату.
- Мерзавцы! - кричит отец, едва переводя дыхание...- Наконец-то мы вас накрыли!- И, увидав часы в руках Давыда,- подай!- вопит отец,- подай часы!
Но Давыд, не говоря ни слова, подскакивает к раскрытому окну - и прыг из него на двор - да на улицу!
Привыкший подражать во всем моему образцу, я прыгаю тоже, я бегу вслед за Давыдом...
"Лови! держи!" - гремят за нами дикие, смятенные голоса.
Но мы уже мчимся по улице, без шапок на головах, Давыд вперед, я в нескольких шагах от него позади, а за нами топот и гвалт погони!
Много лет протекло со времени всех этих происшествий; я не раз размышлял о них - и до сих пор так же не могу понять причины той ярости, которая овладела моим отцом, столь недавно еще запретившим самое упоминовение при нем этих надоевших ему часов, как я не мог понять тогда бешенства Давыда при известии о похищении их Васильем! Поневоле приходит в голову, что в них заключалась какая-то таинственная сила. Василий не выдал нас, как это предполагал Давыд,- не до того ему было: он слишком сильно перетрусился,- а просто одна из наших девушек увидала часы в его руках и немедленно донесла об этом тетке. Сыр-бор и загорелся.
Итак, мы мчались по улице, по самой ее середине. Попадавшиеся нам прохожие останавливались или сторонились в недоумении. Помнится, один отставной секунд-майор, известный борзятник, внезапно высунулся из окна своей квартиры - и весь багровый, с туловищем на перевесе, неистово заулюлюкал! "Стой! держи!" - продолжало греметь за нами. Давыд бежал, крутя часы над головою, изредка вспрыгивая; я вспрыгивал тоже, и там же, где он.
- Куда?- кричу я Давыду, видя, что он сворачивает с улицы в переулок,- и сворачиваю вслед за ним.
- К Оке! - кричит он. В воду их, в реку, к черту!
- Стой, стой,- ревут за нами...
Но мы уже летим по переулку. Вот нам навстречу уже повеяло холодком - и река перед нами, и грязный крутой спуск, и деревянный мост с вытянутым по нем обозом, и гарнизонный солдат с пикой возле шлагбаума; тогда солдаты ходили с пиками... Давыд уже на мосту мчится мимо солдата, который старается ударить его по ногам пикой - и попадает в проходившего теленка. Давыд мгновенно вскакивает на перила - он издает радостное восклицание... Что-то белое, что-то голубое сверкнуло, мелькнуло в воздухе - это серебряные часы вместе с бисерным Васильевым шнурком полетели в волны... Но тут совершается нечто невероятное! Вслед за часами ноги Давыда вскидываются вверх - и сам он весь, головою вниз, руки вперед, с разлетевшимися фалдами куртки, описывает в воздухе крутую дугу - в жаркий день так вспугнутые лягушки прыгают с высокого берега в воду пруда - и мгновенно исчезает за перилами моста... а там - бух! и тяжкий всплеск внизу...
Что со мною стало - я совершенно не в силах описать. Я находился в нескольких шагах от Давыда, когда он спрыгнул с перил... но я даже не помню, закричал ли я; не думаю даже, что я испугался: я онемел, я одурел. Руки, ноги отнялись. Вокруг меня толкались, бегали люди; некоторые из них мне показались знакомыми: Трофимыч вдруг промелькнул, солдат с пикой бросился куда-то в сторону, лошади обоза поспешно проходили мимо, задравши кверху привязанные морды... Потом все позеленело, и кто-то меня сильно толкнул в затылок и вдоль всей спины... Это я в обморок упал.
Помню, что я потом приподнялся и, видя, что никто не обращает на меня внимания, подошел к перилам, но не с той стороны, с которой спрыгнул Давыд: подойти к ней мне показалось страшным,- а к другой, и стал глядеть на реку, бурливую, синюю, вздутую; помню, что недалеко от моста, У берега, я заметил причаленную лодку, а в лодке несколько людей, и один из них, весь мокрый и блестящий на солнце, перегнувшись с края лодки, вытаскивал что-то из воды, что-то не очень большое, какую-то продолговатую, темную вещь, которую я сначала принял за чемодан или корзину; но, всмотревшись попристальнее, я увидал, что эта вещь была - Давыд! Тогда я весь встрепенулся, закричал благим матом и побежал к лодке, проталкиваясь сквозь народ, а подбежав к ней, оробел и стал оглядываться. В числе людей, обступивших ее, я узнал Транквиллитатина, повара Агапита с сапогом в руке, Юшку, Василья... Мокрый, блестящий человек выволок под мышки из лодки тело Давыда, обе руки которого поднимались в уровень лица, точно он закрыться хотел от чужих взоров, и положил его в прибрежную грязь на спину. Давыд не шевелился, словно вытянулся, свел пятки и выставил живот. Лицо его было зеленовато, глаза подкатились, и вода капала с головы. Мокрый человек, который его вытащил, фабричный по одежде, начал рассказывать, дрожа от холода и беспрестанно отводя волосы ото лба, как он это сделал. Очень он прилично и старательно рассказывал.
- Вижу я, господа, что за причина? Как ахнет этта малец с мосту... Ну!.. Я сейчас бегом по теченью вниз, потому знаю - попал он в самое стремя, пронесет его под мостом, ну, а там... поминай как звали! Смотрю: шапка така мохнатенькая плывет, ан это - его голова. Ну, я сейчас живым манером в воду, сгреб его... Ну, а тут уже не мудрость!
В толпе послышалось два-три одобрительных слова.
- Согреться теперь тебе надо, пойдем шкальчик выкушаем,- заметил кто-то.
Но тут вдруг кто-то судорожно продирается вперед... Это Василий.
- Что же это вы, православные,- кричит он слезливо,- откачивать его надо. Это наш барчук!
- Откачивать его, откачивать,- раздается в толпе, которая беспрестанно прибывает.
- За ноги повесить! Лучшее средствие!
- На бочку брюхом - да и катай его взад и вперед, пока что... Бери его, ребята!
- Не смей трогать!- вмешивается солдат с пикой.- На гуптевахту стащить его надо.
- Сволочь! - доносится откуда-то бас Трофимыча.
- Да он жив! - кричу я вдруг во все горло почти с ужасом. Я приблизил было свое лицо к его лицу... "Так вот каковы утопленники",- думалось мне, и душа замирала... И вдруг я вижу - губы Давыда дрогнули, и его немножко вырвало водою...
Меня тотчас оттолкнули, оттащили; все бросились к нему.
- Качай его, качай!- зашумели голоса.
- Нет, нет, стой!- закричал Василий.- Домой его... домой!
- Домой,- подхватил сам Транквиллитатин.
- Духом его сомчим, там виднее будет,- продолжал Василий... (Я с того дня полюбил Василья.) Братцы! рогожки нет ли? А не то - берись за голову, за ноги...
- Постой! Вот рогожка! Клади! Подхватывай! Трогай! Важно: словно в колымаге поехал.
И несколько мгновений спустя Давыд, несомый на рогоже, торжественно вступил под кров нашего дома.
Его раздели, положили на кровать. Уже на улице он начал подавать знаки жизни, мычал, махал руками... В комнате он совсем пришел в себя. Но как только опасения за жизнь его миновались и возиться с ним было уже не для чего - негодование вступило в свои права: все отступились от него, как от прокаженного.
- Покарай его бог! покарай его бог!- визжала тетка на весь дом.- Сбудьте его куда-нибудь, Порфирий Петрович, а то он еще такую беду наделает, что не расхлебаешь!
- Это, помилуйте, это аспид какой-то, да и бесноватый,- поддакивал Транквиллитатин.
- Злость, злость-то какая,- трещала тетка, подходя к самой двери нашей комнаты для того, чтобы Давыд ее непременно услышал,- перво-наперво украл часы, а потом их в воду... Не доставайся, мол, никому... На-ка!
Все, все негодовали!
- Давыд! - спросил я его, как только мы остались одни,- для чего ты это сделал?
- И ты туда же,- возразил он все еще слабым голосом: губы у него были синие, и весь он словно припух.- Что я такое сделал?
- Да в воду зачем прыгнул?
- Прыгнул!- Не удержался на перилах, вот и вся штука. Умел бы плавать - нарочно бы прыгнул. Выучусь непременно. А зато часы теперь - тю-тю!..
Но тут отец мой торжественным шагом вошел в нашу комнату.
- Тебя, любезный мой,- обратился он ко мне,- я выпорю непременно, не сомневайся, хоть ты поперек лавки уже не ложишься.- Потом он подступил к постели, на которой лежал Давыд. В Сибири,- начал он внушительным и важным тоном,- в Сибири, сударь ты мой, на каторге, в подземельях живут и умирают люди, которые менее виноваты, менее преступны, чем ты! Самоубивец ты, или просто вор, или уже вовсе дурак?- скажи ты мне одно, на милость?!!
- Не самоубивец я и не вор,- отвечал Давыд,- а что правда, то правда: в Сибирь попадают хорошие люди, лучше нас с вами... Кому же это знать, коли не вам?
Отец тихо ахнул, отступил шаг назад, посмотрел пристально на Давыда, плюнул и, медленно перекрестившись, вышел вон.
- Не любишь?- проговорил ему вслед Давыд и язык высунул. Потом он попытался подняться - однако не мог. Знать, как-нибудь расшибся,- промолвил он, крехтя и морщась.- Помнится, о бревно меня водой толкнуло.- Видел ты Раису? - прибавил он вдруг.
- Нет, не видел... Стой! стой! стой! Теперь я вспоминаю: уж не она ли стояла на берегу, возле моста? Да... Темное платьице, желтый платок на голове... Должно, она!
- Ну, а потом... видел ты ее?
- Потом... Я не знаю. Мне не до того было. Ты тут прыгнул...
Давыд всполошился.
- Голубчик, друг, Алеша, сходи к ней сейчас, скажи, что я здоров, что ничего со мною. Завтра же я у них буду. Сходи скорее, брат, одолжи!
Давыд протянул ко мне обе руки... Его высохшие, рыжие волосы торчали кверху забавными вихрами... но умиленное выражение его лица казалось от того еще более искренним. Я взял шапку и вышел из дому, стараясь не попасться на глаза отцу и не напомнить ему его обещания.
"И в самом деле?- размышлял я, идучи к Латкиным,- как же это я не заметил Раисы? Куда она делась? Должна же она была видеть..."
И вдруг я вспомнил: в самый момент Давыдова падения у меня в ушах зазвенел страшный, раздирающий крик... Уж не она ли это? Но как же я потом ее не видел?
Перед домиком, в котором квартировал Латкин, расстилался пустырь, заросший крапивой и обнесенный завалившимся плетнем. Едва перебрался я через этот плетень (ни ворот, ни калитки не было нигде), как моим глазам представилось следующее зрелище. На нижней ступеньке крылечка, перед домом, сидела Раиса; облокотившись на колени и подперев подбородок скрещенными пальцами, она глядела прямо в упор перед собою; возле нее стояла ее немая сестричка и преспокойно помахивала кнутиком; а перед крыльцом, спиной ко мне, в изорванном и истасканном камзоле, в подштанниках и с валенками на ногах, болтая локтями и кривляясь, семенил на месте и подпрыгивал старик Латкин. Услышав мои шаги, он внезапно обернулся, присел на корточки - и, тотчас подскочив ко мне, заговорил чрезвычайно быстро, трепетным голосом, с беспрестанными: чу, чу, чу! Я остолбенел. Я давно его не видал и, конечно, не узнал бы его, если бы встретился с ним в другом месте. Это сморщенное, беззубое, красное лицо, эти круглые, тусклые глазки, взъерошенные седины, эти подергивания, эти прыжки, эта бессмысленная косноязычная речь... Что это такое? Что за нечеловеческое отчаяние терзает это несчастное существо? Что за "пляска смерти"?
- Чу, чу,- лепетал он, не переставая корчиться,- вот она, Васильевна, сейчас - чу, чу, вошла... Слышь! кор... рытом по крышке (он хлопнул себя рукою по голове) и сидит этак лопатой; и косая, косая, как Андреюшка; косая Васильевна! (Он, вероятно, хотел сказать: немая.) Чу! косая моя Васильевна! Вот они обе теперь на одну корку... Полюбуйтесь, православные! Только у меня и есть эти две лодочки! А?
Латкин, очевидно, сознавал, что говорил не то, неладно,- и делал страшные усилия, чтобы растолковать мне, в чем было дело. Раиса, казалось, не слышала вовсе, что говорил ее отец, а сестричка продолжала похлопывать кнутиком.
- Прощай, бриллиантик, прощай, прощай!- протянул Латкин несколько раз сряду, с низкими поклонами, как бы обрадовавшись, что поймал наконец понятное слово.
У меня голова кругом пошла.
- Что это все значит?- спросил я какую-то старуху, выглядывавшую из окна домика.
- Да что, батюшка,- отвечала та нараспев,- говорят, человек какой-то - и кто он, господь его знает - тонуть стал, а она это видела. Ну перепугалась, что ли; пришла, однако... ничего; да как села на рундучок - с той самой поры вот и сидит, как истукан какой; хоть ты говори ей, хоть нет... Знать, ей тоже без языка быть. Ахти-хти!
- Прощай, прощай,- повторял Латкин все с теми же поклонами.
Я подошел к Раисе и остановился прямо перед нею,
- Раисочка,- закричал я,- что с тобою?
Она ничего не отвечала; словно и не заметила меня. Лицо ее не побледнело, не изменилось - но какое-то каменное стало, и выражение на нем такое... как будто вот-вот сейчас она заснет.
- Да косая же она, косая,- лепетал мне в ухо Латкин.
Я схватил Раису за руки.
- Давыд жив,- закричал я громче прежнего,- жив и здоров; жив Давыд, ты понимаешь? Его вытащили из воды, он теперь дома и велел сказать, что завтра придет к тебе... Он жив!
Раиса как бы с трудом перевела глаза на меня; мигнула ими несколько раз, все более и более их расширяя, потом нагнула голову набок, понемногу побагровела вся, губы ее раскрылись... Она медленно, полной грудью потянула в себя воздух, сморщилась, как бы от боли, и, с страшным усилием проговорив: "Да... Дав... жи... жив",- порывисто встала с крыльца и устремилась...
- Куда? - воскликнул я.
Но, слегка похохатывая и пошатываясь, она уже бежала через пустырь...
Я, разумеется, пустился за нею, между тем как позади меня поднялся дружный, старческий и детский вопль Латкина и глухонемой... Раиса мчалась прямо к нам.
"Вот выдался денек!- думал я, стараясь не отставать от мелькавшего передо мною черного платьица... - Ну!"
Минуя Василья, тетку и даже Транквиллитатина, Раиса вбежала в комнату, где лежал Давыд, и прямо бросилась ему на грудь.
- Ox... ox... Да... выдушко,- зазвенел ее голос из-под рассыпанных ее кудрей,- ох!
Сильно взмахнув руками, обнял ее Давыд и приник к ней головою.
- Прости меня, сердце мое,- послышался и его голос. И оба словно замерли от радости.
- Да отчего же ты ушла домой, Раиса, для чего не осталась? - говорил я ей... Она все еще не приподнимала головы.- Ты бы увидала, что его спасли...
- Ах, не знаю! Ах, не знаю! Не спрашивай! Не знаю, не помню, как это я домой попала. Помню только: вижу тебя на воздухе... что-то ударило меня... А что после было...
- Ударило,- повторил Давыд. И мы все трое вдруг дружно засмеялись. Очень нам было хорошо.
- Да что же это такое будет наконец! - раздался за нами грозный голос, голос моего отца. Он стоял на пороге двери. Прекратятся ли наконец эти дурачества или нет? Где это мы живем? В российском государстве или во французской республике?
Он вошел в комнату.
- Во Францию ступай, кто хочет бунтовать да беспутничать! А ты как смела сюда пожаловать?- обратился он к Раисе, которая, тихонько приподнявшись и повернувшись к нему лицом, видимо заробела, но продолжала улыбаться какой-то ласковой и блаженной улыбкой.- Дочь моего заклятого врага! Как ты дерзнула! Еще обниматься вздумала! Вон сейчас! а не то...
- Дядюшка, - промолвил Давыд и сел в постели. - Не оскорбляйте Раисы. Она уйдет... только вы не оскорбляйте ее.
- А ты что мне за уставщик? Я ее не оскорбляю, не ос... кор... бляю! а просто гоню ее. Я тебя еще самого к ответу потяну. Чужую собственность затратил, на жизнь свою посягнул, в убытки ввел.
- В какие убытки? - перебил Давыд.
- В какие? Платье испортил - это ты за ничто считаешь? Да на водку я дал людям, которые тебя принесли! Всю семью перепугал да еще фордыбачится? А коли сия девица, забыв стыд и самую честь...
Давыд рванулся с постели.
- Не оскорбляйте ее, говорят вам!
- Молчи!
- Не смейте...
- Молчи!
- Не смейте позорить мою невесту,- закричал Давыд во всю голову,- мою будущую жену!
- Невесту! - повторил отец и выпучил глаза. Невесту!- Жену! Хо, хо, хо!.. (Ха, ха, ха,- отозвалась за дверью тетка.) Да тебе сколько лет-то? Без году неделю на свете живет, молоко на губах не обсохло, недоросль! И жениться собирается! Да я!.. да ты...
- Пустите, пустите меня,- шепнула Раиса и направилась к двери. Она совсем помертвела.
- Я не у вас позволения буду просить,- продолжал кричать Давыд, опираясь кулаками на край постели,- а у моего родного отца, который не сегодня-завтра сюда приехать должен! Он мне указ, а не вы; а что касается до моих лет, то нам с Раисой не к спеху... подождем, что вы там ни толкуйте...
- Эй, Давыдка, опомнись! - перебил отец,- посмотри на себя: ты растерзанный весь... Приличие всякое потерял! Давыд захватил рукою на груди рубашку.
- Что вы ни толкуйте,- повторил он.
- Да зажми же ему рот, Порфирий Петрович, зажми ему рот,- запищала тетка из-за двери,- а эту потаскушку, эту негодницу... эту...
Но, знать, нечто необыкновенное пресекло в этот миг красноречие моей тетки: голос ее порвался вдруг, и на место его послышался другой, старчески сиплый и хилый...
- Брат, - произнес этот слабый голос. - Христианская душа!
Мы все обернулись... Перед нами, в том же костюме, в каком я его недавно видел, как привидение, худой, жалкий, дикий, стоял Латкин.
- А бог! - произнес он как-то по-детски, поднимая кверху дрожащий изогнутый палец и бессильным взглядом осматривая отца.- Бог покарал! а я за Ва... за Ра... да, да, за Раисочкой пришел! Мне... чу! мне что? Скоро в землю - и как это бишь? Одна палочка, другая... перекладинка - вот что мне... нужно... А ты, брат, бриллиантщик... Смотри, ведь и я человек!
Раиса молча перешла через комнату и, взяв Латкина под руку, застегнула ему камзол.
- Пойдем, Васильевна,- за