счеловечном изобретении и в связи с этим о том, что Свицкий видел, как я, уходя от него, тут же на лестнице вскрыл письмо, а потерпи я минут пять - сидел бы я теперь,- вместо того, чтобы терпеть от слесаря Маточкина и исходить тревогой от предполагаемого бракосочетания Анны Матвеевны с Мишелем,- в Африке под пальмами бананов и фиников.
Должен я Вам сказать, как на духу, глубокоуважаемый Корней Аристархович, что с восхода моих лет я мечтал об Африке, и когда папенька мой умер от разрыва слабого сердца, отягощённого большой семьей и неудачным пожаром, в 1500 рублей застрахованного фамильного дома на Зацепе, и покойный Пазухин Алексей Михайлович (приятный был человек), коего романы служили мне утехой в моих молодых мечтаниях и который знавал моего папеньку, дал мне местечко в "Московском Листке" по полицейскому репортажу скандальных великосветских хроник, я сию минуту завёл себе сберегательную книжечку для накопления ресурсов по поездке в жаркую и пленительную Африку. Такое тяготение не есть плод сухих размышлений впустую, а сие тесно связано с моим органическим состоянием душевного устремления к природе, ибо нет у меня любви к городам, а нужна мне только природа и чтоб человек на лоне этой природы был гол, только ради культуры с повязкой на чреслах.
И по сей день от оного тяготения я отказаться не могу, а в Африке, говорят, нет дверей, там просто ничего: порог - и всего тут, а за порогом циновка, и вот так и вижу эту самую циновку умственным своим взором, вижу, лелею мечту и тихонечко плАчу перед всякой дверью. И мог ли я знать, как подкузьмит меня Свицкий своими фокусами. Сей последний из последних человеков без фокусов ни на шаг, такая уж у него была организация всего его склада, не мог он без его фокусов - вот, к примеру, нижеследующая глава:
Когда я, ещё до этой стеклянной двери, по его приказанию ездил в Варшаву и вёз туда три чемодана фальшивых советских денег для передачи комитетским людям на предмет подрыва валюты, а также подкупа нужных изменников своему отечеству на пограничной линии, он изволил вручить мне паспорт на имя Пушкина,- так и было прописано всеми буквами: Александр Пушкин, а в скобках по-французски.
- Почему такое имя?- спрашиваю я вне себя от оскорбления, нанесённого памяти незабвенного гениального певца и драматурга.
А он мне отвечает, усмехнувшись и улыбнувшись как будто беззаботно и по-весёлому:
- Насколько я знаю, вы были причастны к литературе. Легче будет запомнить новое имя. Да и вам приятнее.
Ведь всё знал, удивительно, как всё знал, а ведь я разве одному только Мишелю иной раз проболтаюсь, что в "Московском Листке" к литературе прикладывался и стремительное влечение к писательскому труду имею, но везти фальшивые деньги с паспортом на имя Александра Сергеевича Пушкина, перед памятником которому на Страстной площади даже генералы кланяются!
Я поехал. Да попробуй я не поехать, да посмей я тогда отказаться: одним головокружительным мигом Свицкий изъял бы меня из обращения - аннулированная монета, имеющая хождение по мытарствам, даже не поморщился бы, ибо разве поморщился он, когда, увидав сквозь стеклянную дверь мои почтовые операции, он беглым скоком настиг меня и втащил к себе, как котёнка, за шиворот, что, конечно, неудивительно, так как я очень щупленький, у меня только обмотки боевые, а всё остальное само по себе, цивильное?
Разве поморщился он, когда я отчаянным безвыходным голосом умолял его вручить мне хотя бы одну несчастную стофранковую бумажку, взамен тех тысячных, что были в конверте и вид которых порадовал меня всего на одну незабываемую минуту, чтоб тотчас безвозвратно потонуть во мраке моих последующих невезучих злосчастий,- разве снизошёл он до крика моей души? - пять штук, пять умопомрачительных шуршащих билетов французского тысячного достоинства.
И, вторично открывая безбожную стеклянную дверь, чтоб окончательно выставить меня и вколотить последний гвоздь в гроб моего падения, промолвил он мне со своей подлой белобрысой усмешечкой:
- Милый мой, хоть вы и Пушкин, а дурак. Вы - литератор, авось, вы Тютчева помните? "О, бурь заснувших не буди, под ними хаос шевелится". Я разбудил вас. Конвертиком. Мне нужна была проверочка. Я за свои пять тысяч был спокоен. Расчёт мой, основанный на вашем веснущатом украшении, оказался безошибочным. А теперь: вон!
Тютчева я, действительно, что-то не помню, но, собственно говоря, мне тоже следовало ответить ему цитатой из нашего фольклора, но уже было поздно: я очень почему-то быстро катился вниз по лестнице и, пролетев мимо гнусно взирающей на мой уход консьержки, очутился в самой глубине хаоса без сантима, принуждённый ночевать на скамейках Сен-Мишеля, в то время как вокруг меня капитализм пировал и обжирался.
И мог ли я даже самой задней мыслью своей предполагать, что подобный хаос застигнет меня в моём возрождённом отечестве и что благодаря господину Письменному я снова буду лицезреть перед собой движение запираемых дверей, перед коими я бессилен утолить свою нечеловеческую жажду правопорядковой жизни без страха перед органами ареста и изъятия?
И куда я денусь и куда преклоню я свою помрачённую голову, когда Анна Матвеевна возьмёт верх над Мишелем и прикажет мне товарищ председатель правления жилтова-рищества покинуть в 24 часа последнее убежище и представит по участку мой безобразный документ, над которым любой милицейский может расплакаться от огорчения?
Самым недостойным образом господин Письменный погубил мою близость с Алёшей Кавуном, на личность которого, принимая во внимание его знакомство со многими высшими чинами Правительства Советов всех трудовых депутатов, я возлагал затаённые чаяния на предмет легализации моих прошлых деяний,- и почему я только, когда Алёша Кавун с любовью ещё дул со мной вместе пиво и пр., молчал и не припадал к его великодушию?
Трижды стучался я к Алёше Кавуну, но не в пример бывшей его подруге, которая для первого знакомства даже рубля семидесяти пяти копеек не пожалела, его нынешняя грузинская жена неукоснительно запирала передо мной дверь, а я, стукнув почтительно, каждый раз гадал на пальцах, к каковому гаданию я приучился заграничным суеверием, особенно в Константинополе, после того как, вышедши из больницы бритым и небрежно починенным в ранах и услышав от Мишеля антидружеские слова: "Дураков всегда бреют", я снюхался с другими армянами, более достойными, о чём мои мемуары рассказывают в главе:
КАВУКЬЯНЦ МЕНЯ ЭКСПЛУАТИРУЕТ
Сей фигурант, пользуясь недолеченной моей раной в голове и принимая во внимание, что в цифрах я забываюсь, платил мне комиссионные бесчестно, задним числом делая вычеты незапоминаемых мною авансов, и гонял меня по всему собачьему городу Константинополю, наводя на меня панику, в коей панике прибыл я однажды к одной двери и замер перед нею скорюченным листочком, оторвавшимся от ветки родимой, по слову бывшего поручика и меланхолического певца Михаила Юрьевича Лермонтова.
Стою, и глазам своим не верю; тут тебе и минареты, и кавасы, и Золотой Рог, и Клод Фаррер и шербет, а дверь обита клеёнкой, точь-в-точь, как было у нас на Западе, когда папенька ещё не горел; стою и гадаю: пройдёт или не пройдёт? и от удивительной клеёнки оправиться не могу, и так на пальцах, и этак, и всё решиться не могу, ибо как-никак, а бывшая персона, большая.
Правда, по бедности по подписному листу существует, от лиры до лиры под прошлое, но всё-таки титулованная личность, в Симбирской губернии пять его имений революция целый месяц жгла, обратив в инвентарь казны, а я насчёт девочек в возрасте, приблизительно, от 9 до 14, и ни в коем случае больше, ибо больше нет уже доверия к девственности в виду развратности, и без различия национальности и без всякого антисемитизма, даже, наоборот, предпочтительнее евреечки.
Продолжаю стоять и всё гадаю, и пальцы сходятся и самое простое будто дело, если хорошенько подумать - средняя пропорция между конторой и пансиончиком... спрос вызывает предложение... политическая экономия... дивная связь с поставщиками... полная гарантия тайны, передаётся дело, как бывало у нас в "Московском Листке" объявление петитом: "Продается за выездом хозяина мастерская на полном ходу", а я всё стою и гадаю, хотя всё в исправности и нужна только фирма, требуется звучная фамилия без подозрения на предмет полиции.
- Есть,- как говорит без разрешения на то Мишель, эта морская свинья, за всю свою жизнь один раз на море побывавшая, губившая меня не однажды и ныне собирающаяся окончательно загубить меня своей слабостью к Анне Матвеевне, коей не терпится влезть в буржуазный уклад жизни из подвального помещения в первый этаж, рядом с управляющим делами.
А когда в седьмой раз твёрдо сошлись указательные пальцы обеих рук при полном закрытии глаз, толкнул я клеёнчатую дверь, вошёл, и вижу, что князь-то в кресле, ноги его закутаны пледом, а перед ним блюдечко с клюквой.
Клянусь вам, достоуважаемый Корней Аристархович, клянусь прахом моей мамочки и лгать Вам не намерен, ибо собираюсь я изложить Вам мемуары своей жизни в подлинном виде без усушки и утечки, что с клюквой, и вижу клюкву своими глазами, и волнуюсь, и не могу от неё взор отвести, и не могу никак понять: шербет, салям-алейкум, Клод Фаррер, человек, который убил - и вдруг клюква, откуда? - и чувствую: холодком тянет от блюдечка, таким настоящим, нашим, русским предзимним холодком.
И, от чуда такого потеряв почву под ногами, думаю: Господи ты боже, въехал же я! Как тут начнёшь такому человеку - да возле клюквы, да о девочках? Об агентуре прелюбодеяния такому человеку?
Но жить-то, жить-то надо, ведь выпить русскому человеку тоже надо после этого проклятого арабского кофе, где питья-то с наперсток, а сажи да дряни всякой напихано с полфунта, и ведь без того, чтобы перехватить съедобного, не просуществовать даже наипрезреннейшему человеку, даже такому, у кого на лице веснушки в чехарду играют,- и вот начинаю:
- Так и так... Направил меня к вам Кавукьянц,- путаюсь, но продолжаю, спотыкаюсь, по логически развиваю свою мысль, а он резко рвёт мою ткань вслух высказываемых мыслей:
- Что? Кто вас послал? Кавукьянц? Не может быть. Я работаю с Агорьянцем. Кавукьянц это должен знать, я вчера троечку доставил Агорьянцу. Я больше не могу. И прошу меня избавить от армянской конкуренции,- да как вскочит, да как пледом замахнётся: - Знаю я вашу веснущатую морду. Вчера во сне недаром видел. Вон, сыщик, вон! - и блюдечко на пол, и клюква на пол, а я всех девочек отдал бы за одну ягодку.
И не удержался, чтоб не поднять обожаемую ягодку, а князь как завизжит:
- Не смей меня хватать за ноги. Серж, Серж, сюда!
И вот следует глава в порядке очереди.
МОЁ РАССТАВАНИЕ С КНЯЗЕМ КУРТОВСКИМ
Подобно бешеному наскоку непобедимой Красной Армии, выскочил упомянутый Серж наружу, настиг меня и. потрудившись надо мной не больше двух минут, с разрешения князя истерзав мою личность до кровоиспускания, выкинув сперва в переднюю, а затем дальше, клеёнчатой дверью прищемив мне ногу, вследствие чего сия замаскированная дверь обрушилась на меня двойной тяжестью, подобно ныне двери Алёши Кавуна, ибо дверь означенного певца из народа мною не заслужена, и был сей Алёша Кавун, до женитьбы своей истинным народным человеком, но, в Тифлисе приобретя в подруги жизни грузинскую девицу знатного происхождения, народу изменил и, как мне известно, даже заказал себе визитные карточки, причём каждый день делает маникюр.
А когда вот вышвырнули меня за дверь русского ресторана в Берлине за невзнос платы, и самого этого проклятого борща я и переварить не успел, сказал я себе окончательно и навсегда: довольно, не желаю и не хочу я больше никаких дверей, ибо есть я сын своего отечества, и другая дверь мне нужна - вот так щелочкой приоткрыть её, в щелочку заглянуть и в щелочку проскользнуть.
Ибо... да потому, что надо в финале напрямик сказать, я очень устал, я могу искренне сказать, что безмерно устал, катастрофически устал, и нет на мне живого места, и если я, отвернувшись в сторону, дабы не разрыдаться, разверну свои обмотки - вы увидите сплошные раны, выражение о каковых есть, конечно, выражение фигуральное, но оно полно значения, ибо есть речи, значение которых... но есть речи, за которые в Гепеу по головке не погладят. Но ведь я, ведь я совершенно безвредное существо и напрасно, не по заслугам, наказан веснушками, неприличность коих вне моей власти, но ведь я такая сугубо штатская личность и живу я, никого не трогая, в тупичке за Собачьей площадкой, и даже слесарь Маточкин знает, на чём я сплю и чем я укрываюсь, и только напрасно пристаёт он ко мне, желая узнать губернию Мишеля, в рождении которого я отнюдь неповинен.
Я укрываюсь лохмотьями, но я не укрываюсь от законных властей, ибо не закона я боюсь, а дверей, и если в Гепеу за мной закроется дверь, то я, клянусь Вам честным словом, а оно твёрдо, как революционная воля русского социалистического народа, незамедлительно отказавшись от религиозных предрассудков, повешусь на своих обмотках. Потому я доселе лица своего не обнаруживаю, предполагая это сделать с великодушной помощью Алёши Кавуна, но так как Алёша Кавун заслонился от меня урождённой грузинской княжной, а господин Письменный погрузил меня в атмосферу чёрной клеветы, то остаётся мне только выставить себя в мемуарах, и оные мемуары препроводить Вам, дабы Вы, коему все народные произведения идут на просмотр, для чего Вы и поставлены, просмотрели и сие моё жизненное сочинение, которое и есть мои мемуары с очень интересными отдельными оглавлениями глав, и как писателя из народа спасли от препровождения в Гепеу, чего я не перенесу и о чём ставлю в окончании главу:
ПОСЛЕДНИЙ АККОРД МЕМУАРОВ
Миленький, родной Корней Аристархович, христом-богом прошу, ведь страшно мне и некому за меня заступиться...
Хутор Эртелево,
Воронежской губ.
1925 г.