было всегда: и мама, и папа, и эти побои, и брань, так и нужно все. Она и любила этих маму и папу, ее сердечко должно было кого-нибудь любить.
Только когда уж очень плохо ей приходилось, она вспоминала, словно сквозь сон, какие-то ласки, какие-то слова, которых она теперь не слышала; особенно какую-то песенку про котика:
Котусь, котусь, мий малэнький,
Котусь, котусь, мий билэнький!
О-о, о-о, о-о, о!..
И сама себя этой песенкой убаюкивала.
Привыкла она и к шелковым платьицам, и к рябчикам, привыкла к тому, что черного хлеба есть нельзя, хорошо говорила, словом, была именно тем ребенком, какого жаждала Луиза.
Но в это время в жизни Луизы произошла неожиданная, но разительная перемена.
Луиза влюбилась в молодого помещика, который ответил ей тем же, и собралась за него замуж.
С Неверовым она решила разойтись - и исполнила свое решение. Помещик был ее капризом, ее фантазией, ее божеством. Загорелась она так, что все остальное стушевалось, и Неверова она бросила без всякой жалости, несмотря на то что он в первый раз в жизни забыл свой комизм и рыдал настоящими, мучительными слезами у ее ног.
Помещик был влюблен в Луизу до безумия и ревновал ее ко всем, а между прочим и к ребенку, со страстью Отелло. С существованием Неверова в ее прошлом он примирился; но, зная, что ребенок был не от него (так как Неверов уехал, даже не вспомнив о ребенке), он решил, что Марися - дитя любви и что у Луизы был другой роман, и так недавно, значит! При этой мысли он бегал по комнате, хватаясь за голову, и стонал, как раненый зверь. Она ему и клялась и божилась, что Марися не ее ребенок, - он не верил.
- Ах ты господи! - вдруг сообразила она и даже рассмеялась: - да возьми ты и отдай Мариську ее матери, почтенной madame Охрименко!
- Как?.. Ты принесешь мне эту жертву?..
- Боже мой, да раз ты не веришь? Вот тебе ее метрика!.. - Она бросила ему метрику, вынув из шкатулочки, и рассмеялась.
- Милая!
Он на коленях благодарил ее, целуя ее античные ноги, на которых уже теперь нельзя было увидеть стоптанных туфель... И судьба бронзового амура была вторично решена. Через несколько дней отрядили Лушу.
Помещик, - человек очень богатый, - был настолько щедр, что велел ей отвезти Марисиной матери 200 рублей. Отдали и все ее платьица и отправили Марисю.
Тут она уж была в полном отчаянии и ничего не понимала. Второй раз детское сердце переживало тяжелую драму разлуки с ближними, которую дети, может быть, и легко забывают, но зато так мучительно чувствуют.
Она не знала, зачем и куда ее везут. Луиза ее даже не поцеловала на прощанье, по той простой причине, что поезд отходит вечером и она уже уехала в театр; перед спектаклем же она всегда волновалась, как в первый раз, и совершенно забывала, что Марися вообще существует на свете.
- Куда мы едем? - спросила Марися Лушу.
- Куда? К матери твоей, - отвечала та.
- К маме! - Девочка не смела больше расспрашивать и, забившись в утолок деревянной скамьи, смотрела широко раскрытыми глазами вперед.
"К маме! Какая же это мама? Когда мама там осталась?" Она продумала об этом всю ночь, а на другой день они приехали в тот город, где жила Марисина мать.
Луша не торопилась ее разыскивать. Она рассчитывала сказать барыне, что долго не находила Охрименковой, а пока воспользоваться свободой. Она взяла хорошенький номер в гостинице, приглашала старых знакомых и провела дня три барыней.
В адресном столе адрес Охрименковой нашла она скоро.
За эти три года Марисина мать, с помощью двадцати рублей в месяц, которые Луиза ей высылала аккуратно, поправилась настолько, что успела завести маленькую прачечную. У нее было две мастерицы, старшие девочки тоже уже работали, а Грицько развозил белье зимой на салазках, летом в тележке.
Практика у нее шла хорошо, так что возвращение Мариси, о которой она давно лила слезы, приняла она как незаслуженную божию милость.
А Марися глядела вокруг себя испуганными глазами, на крошечные каморки хибарки на окраине города, на лица братьев и сестер, на лицо матери, и не узнавала никого.
Да и матери, и им трудно было узнать в этой красавице в шелковом платье, до которой им страшно было дотронуться, - их маленькую Мариську, оборванную и босенькую.
Изнеженного ребенка, которого так еще недавно наказывали за проявление "хамских инстинктов" и заставляли думать, что на свете нет другой жизни, кроме той, в какой она прожила последние три года, опять посадили на черный хлеб. Первое время она его не смела есть из боязни, что ее побьют. Окружающих она дичилась. Опять все в голове у нее спуталось. Приходилось сызнова делать все то, за что прежде наказывали. Рядом с нею были ее братья и сестры, как две капли воды похожие на тех мальчиков и девочек, с которыми ей строго запрещали играть там, дома... А теперь сказали, что это ее родные.
Мать ее своим простым умом все-таки соображала, что должен переживать ребенок, смотрела на нее с благоговейной жалостью и баловала нередко: то потихоньку сунет ей в руку бублик, то испечет яичко, то молочка нальет... Но шелковые тряпочки ее все она продала торговке на базаре. Не ходить же Мариське в прачечной в таком виде.
А Марися уж и тут берегла свои ощущения про себя, боясь, что ей за это достанется. Только все думала: "Кто же эта женщина? Мама? Да нет же! ведь у мамы были золотые волосы, и белые руки, и красивые платья, пахло от нее, как от цветов. А это не такая мама..." И она смотрела на мать испуганными глазами, а мать качала головой и охала на ее бледность.
Наконец как-то вечером, уложивши детвору спать по лавкам и на печи, она взяла к себе Марисю в постель.
Она прижала к сердцу свою девочку и тихо шептала ей:
- Марисю, сердце мое, доню моя! Что же ты, мое золото, ясна голубонька моя, невеселая такая, ведь я ж твоя мама... Мама родная!..
И, охватив ее обеими руками, стала баюкать и пестовать, обливая слезами, покрывая жадными поцелуями.
- Спи, моя доню, зоренька моя, спи! - прерывающимся от нежности голосом говорила она. - Бог с ними! Что там в шелках да бархатах, выращу тебя, мою красавицу, выращу мою куколку!.. Спи, моя рыбка!..
Она лепетала несвязные слова и наконец запела:
Котусь, котусь малэнький,
Котусь, котусь билэнький!
О-о! о-о! о-о! о!..
Тут вдруг все всплыло в уме у девочки. Она узнала песенку, узнала ласки, слова, поцелуи... Теплая волна охватила ее наболевшее сердечко, она судорожно обняла мать ручонками и заплакала в первый раз слезами счастья, повторяя:
- Мама! мама!..