м нарядном гнездышке после свадьбы. Никогда не забыть мне этих первых дней счастия...
Николай Николаевич снова встал и прошелся по комнате, замолчав на несколько минут, весь охваченный воспоминаниями былого счастия. Должно быть, оно в самом деле было ослепительно лучезарным.
- Счастия нельзя рассказывать, его надо пережить,- начал он снова.- Я его пережил; пережила его и Саша. Мы часто спрашивали друг друга: "Неужели это не сон?" Как-то не верилось тому, что можно быть такими счастливыми на земле, какими были мы. Три месяца прошло в таком блаженном состоянии, три месяца, проведенные за границей и в деревне. Этого счастия не смущали даже письма Анны Петровны, полные жалоб на судьбу, на тоску, одиночество, хотя Анна Петровна и не была, в сущности, одинокой, так как у нее в это время окончательно поселились ее племянник и племянница, погодки Саши. Через три месяца мы вернулись осенью в Петербург, и я принялся за дело. Кроме службы, я деятельно занимался в двух комиссиях, разрабатывавших вопросы народного технического образования. Время было тогда горячее, производились всякие реформы, руки были везде нужны, и сидеть праздно не было возможности, особенно для такого молодого и подвижного человека, каким был тогда я. Лихорадочная деятельность была моим призванием; сидеть на одном меете, быть зрителем жизни я никогда не умел. Когда я еще был женихом, Саша мне часто говорила, что она более всего любит меня за то, что я всем интересуюсь, за всем слежу, никогда не нахожусь праздным, стремлюсь принять участие в каждом деле, которое мне по душе. Возвращаясь теперь, домой из заседаний, я делился с Сашей новостями, и нередко мы просиживали с ней далеко за полночь в оживленной беседе: ее интересовали мои дела, меня интересовали ее занятия, так как она продолжала заниматься, училась, читала, развивала свои музыкальные способности. По-видимому, все шло отлично, и нам оставалось только желать, чтобы вся наша жизнь прошла тем же путем. Иногда на душу Саши набегали облачка, когда к нам заходили племянник или племянница Анны Петровны. Они наперерыв друг перед другом рассказывали, что Анна Петровна стала апатично относиться к школе, что она находится вечно в тревожном состоянии, думая о Саше, что она нередко говорит о смерти, как о желанном для нее конце. Раздражительное состояние духа Анны Петровны стало отзываться даже на школьных занятиях: она сердилась и кричала на учеников, прежнее уменье быть сдержанной в классе куда-то исчезло, она стала говорить, что ей надоели ее дело и возня с этой "текучей водой", как она называла теперь школьников. Наши Добчинский и Бобчинский, как я называл двоюродных брата и сестру Саши, были из породы молодых выслуживающихся докладчиков и были неистощимы. в сообщении всяких неприятных сведений и пакостей. Они, кажется, только тогда и были счастливы, когда могли перенести из одного дома в другой какой-нибудь мусор и увидать чью-нибудь кислую мину при этом. Их рассказы о душевном состоянии Анны Петровны тревожили Сашу, и она заезжала к матери или приглашала ее к нам и старалась ободрить старуху. Анна Петровна как-то безнадежно отвечала:
- Обо мне что думать, было бы тебе хорошо.
Меня она, видимо, не любила, как человека, отнявшего у нее дочь. Когда Саша казалась вполне счастливою, Анна Петровна косилась на меня, полагая, что я умышленно стараюсь сделать все, чтобы только заставить Сашу забыть мать; когда Саша казалась озабоченною, Анна Петровна готова была напасть на меня и растерзать меня за то, что я гублю ее сокровище. Это была могила матери, безумно любящей свою дочь.
Раз как-то я вернулся со службы домой и застал у себя Анну Петровну, ее племянника и племянницу. Мы уселись за стол, и Саша мне сообщила: - А мы завтра собираемся в театр.
- Что ж, и отлично,- сказал я.- Поезжайте, а я в конце спектакля заеду за тобой.
- Разве вы не поедете с нами? - спросила Анна Петровна.
- Нет, у нас завтра заседание школьной комиссии,- ответил я.
Она пожала плечами.
- У вас, кажется, каждый день заседания комиссии.
- Нет, четыре раза в неделю,- ответил я.- Я ведь состою членом двух комиссий, и каждая заседает по два раза в неделю.
- Не понимаю, как можно ради каких-то комиссий бросать дом,- резко произнесла Анна Петровна.
Я засмеялся.
- Да если бы все так рассуждали, то общественные дела не далеко ушли бы! - сказал я.
- Прежде всего нужно думать о своей крыше,- возразила она.
- Сквозь мою, кажется, не каплет,- заметил я.
- Еще бы этого дождаться! - сказала с горечью Анна Петровна.
Саша вмешалась в разговор.
- Вы, мама, смотрите с нашей женской точки зрения, а мужчинам нельзя же жить, отдавшись только дому.
- Ах, что ты мне говоришь! - воскликнула Анна Петровна.- У меня, кажется, тоже было всегда на руках большое общественное дело, школа, частные уроки, однако я ради него не оставляла тебя одну, не забывала, что ты - главное, а все остальное второстепенное для меня!
Я не стал возражать, не желая обострять спора, и переменил разговор. После обеда мне нужно было почти тотчас же ехать на заседание, и я уехал.
Я не мог попасть домой рано, так как заседание комиссии затянулось. Я возвратился только в двенадцатом часу и застал Сашу сидящею над раскрытой книгой. Она как-то особенно обрадовалась мне, и с ее губ сорвалось восклицание:
- Наконец-то!
- Заждалась, голубка? - спросил я ее, целуя ей руки.
- Неужели заседание так долго затянулось сегодня? - спросила она.
- Да, все спорные вопросы подвернулись,- сказал я.- Мой доклад поднял целую бурю, и мне пришлось повоевать.
И я с оживлением начал передавать ей, о чем мы толковали и спорили, чем решили возникшие вопросы. Я отвоевал свои предложения и потому был весел и счастлив. Она слушала меня с возрастающим любопытством и, наконец, порывисто обняла меня, проговорив со смехом:
- А ты знаешь, мама меня сегодня уверяла, что вовсе не в комиссии ты заседаешь, а где-нибудь кутишь с друзьями!
- Это черт знает что такое! - воскликнул я.
- Не сердись, голубчик,- ласково проговорила Саша.- Ты знаешь, как она любит меня и как боится за мое счастье.
- Да ты что же, жаловалась ей, что ли? - резко спросил я, охваченный гневом.
Она подняла на меня с упреком свои детские большие глаза.
- Ты так думаешь? - спросила она грустно.
- Нет! нет! - воскликнул я, опомнившись, и обнял ее.
Мне стало стыдно за свою вспышку.
Эта ничтожная сценка тотчас же забылась нами. Мы слишком горячо любили друг друга, чтобы останавливаться долго на таких мелочах. Но на другой день, когда я заехал в театр за Сашей, в моей душе поднялось помимо моей воли враждебное чувство при виде Анны Петровны, и я, здороваясь с ней, не удержался и проговорил с особенным ударением:
- Анна Петровна, прямо из комитета, а не с пирушки друзей!
Саша опять взглянула на меня с упреком; Анна Петровна не без едкости заметила:
- Потому и освободились сегодня так рано...
- Вы думаете, что именно потому? - спросил я задорно.
- Да, думаю,- твердо ответила она, отворачиваясь к сцене, где уже подняли занавес.
Когда я поехал с Сашей домой, она молчала. "Что это она, дуется, что ли?" - мелькало в моей голове, и я тоже молчал, сердясь на нее за то, что она дуется на меня за мать. Наконец я, как человек горячий, не выдержал и спросил:
- Ты, кажется, сердишься за что-то?
- Мне больно, что ты заставляешь меня не быть откровенной,- ответила она просто.
- То есть как это?
- Вчера ты разгорячился, когда я сказала откровенно, что мне говорила мать, и это вызвало вспышку, сегодня ты без всякой нужды сказал колкость моей матери. Это нехорошо.
- Я ей и не то еще скажу, если она будет ссорить нас,- загорячился я.
- Я не знаю, что ты скажешь ей, но я-то не стану уже передавать тебе того, что будет говорить мне она,- заметила грустно Саша.
- Вот как!
- Мне вовсе неприятно вызывать твои вспышки и навлекать на нее неприятности! Зачем? Лучше молчать.
Мы доехали домой молча. Она смотрела пригнетенною; я был возбужден до крайности. Саша прошла в спальню; я зашагал по своему кабинету. Пробило час, когда я поуспокоился и прошел в спальню. Саша тихо плакала, уткнувшись лицом в подушку; я подошел к ней и проговорил:
- Прости!
Она обняла меня, припала головой к моей груди и продолжала тихо плакать.
- Я не сержусь,- говорила она прерывающимся голосом,- но мне очень, очень тяжело стоять между двух огней. Я вас люблю обоих и знаю, что вы оба любите меня, но вы не терпите друг друга, и мне это страшно больно. Разумеется, мне не надо было говорить тебе вчера того, что сказала мама, но я думала, что ты просто посмеешься над ее словами, а ты...
- Но пойми, она может нас рассорить этими глупыми предположениями,- сказал я.
- Ты думаешь, значит, что я тебя так мало люблю? - спросила она.
Я зажал ей рот поцелуями, я чувствовал, что я был неправ, вспылив вчера и сказав колкость ее матери сегодня.
Иванов оборвал свою речь и в волнении зашагал по комнате.
- Вы помните,- начал через несколько минут снова мой гость,- ту весеннюю грозу, которая так напугала меня в Ораниенбауме? Вы помните, каким странным я был тогда? Весенние грозы всегда производили на меня, как на нервного человека, сильное впечатление. Они напоминают мне весенние грозы моей жизни с Сашей. Эти нежданные грозы налетали на нас в горячей атмосфере нашего счастья и проходили, по-видимому, бесследно, оставляя одно освежающее сознание, что мы горячо любим друг друга и ничто не может поколебать этой любви. Нам казалось даже, что после этих гроз мы начинали любить друг друга еще более страстно, что наши объятия становились крепче, поцелуи жгучее. Так казалось нам обоим, но не так было на самом деле. Эта первая маленькая вспышка у домашнего очага окончилась тем, что мы стали еще нежнее друг с другом. Других последствий, как мне казалось, она не оставила. Но на деле было не так. Мать Саши еще более невзлюбила меня после этой истории и начала при каждом удобном случае зорко следить за мною и стоять настороже счастия дочери. Говоря иначе, она при каждой встрече спрашивала Сашу: "А ты, деточка, все одна сидишь?", "Господи, как, должно быть, надоели тебе эти комиссии, отнимающие у тебя мужа", "Ах, уж эти мужья-честолюбцы, для которых интереснее видеть себя на газетных столбцах в числе общественных деятелей, чем наслаждаться в тишине семейным счастием!"
Саша не передавала мне этих замечаний и только старалась разубедить мать в том, что я плохой муж.
- Знаю, знаю,- отвечала ей мать,- что у тебя золотое сердце и что ты ничего не видишь, кроме добра, в тех, кого раз полюбила.
Не передавая ничего этого мне, Саша, тем не менее, грустила о том, что ее мать не любит меня, и еще более грустно действовало на нее то, что старуха как бы выбилась из своей колеи, запустила дело по школе, жила как-то спустя рукава. Ей было не для кого трудиться, и она не бросала дела только потому, что не желала жить на мой счет. Раз Саша мне заметила:
- Я не узнаю маму. Куда девалось у нее все: энергия, твердость, любовь к делу!
- Стареет,- пояснил я.
- Ну, разве она старуха! Ей еще нет пятидесяти лет. Нет, это просто оттого, что у нее цели в жизни не стало. Все жалуется, что не для чего больше и жить.
- Ах, уж эти матери-эгоистки! - проговорил я.- Любят детей только для себя: им хотелось бы иметь их весь век при себе, на шаг не отпускать от себя, загубить их жизнь только ради того, чтобы не разлучаться с ними.
- Верно, уж люди вообще так созданы, что иначе не умеют любить,- вскользь заметила Саша.- Тут винить отдельных личностей трудно.
Она грустно улыбнулась.
- Посмотрела бы я, что сказал бы ты, если бы я вдруг ушла к матери жить, а с тобой только виделась бы раз или два в неделю.
- Какое сравнение! Я муж, а она мать! Она должна была знать, что ты когда-нибудь уйдешь, должна уйти для своего счастия.
- Все это, мой друг, прекрасно и верно в теории, а с сердцем не справишься,- проговорила Саша.- Я вот тоже все это знаю, и все-таки глубоко жаль мне мою маму, глубоко жаль, что она опускается, дряхлеет, теряет энергию, не видит цели в жизни!
- Ну, голубка, напускать на себя все можно,- возражал я.
Она смотрела на меня широко открытыми глазами, удивляясь недостатку во мне чуткости и скорбя о моей нелюбви к ее матери. Для нее ее мать была одной из самых идеальных матерей; для меня она была крайней эгоисткой. Она помнила все жертвы, которые приносила ей мать, изо дня в день, из года в год в течение восемнадцати лет, недосыпая ночей, недоедая куска хлеба ради нее; я видел только одно то, что эта мать расстраивает своими жалобами мою жену. Она сознавала, что, будь я и ее мать друзьями, и мы были бы все счастливы; я знал, что, поселись Анна Петровна у нас на месяц, и мы все разойдемся врагами. А Добчинский и Бобчинский продолжали являться с докладами: Анна Петровна вчера плакала; Анна Петровна третьего дня не могла в классе досидеть, так ненавистно ей стало ее дело; у Анны Петровны начали убывать ученики, так как школа падает...
- А ты знаешь, я решилась подбодрить маму и взялась давать у нее в школе четыре урока в неделю,- сообщила мне Саша.
- Что за фантазия! Ты утомишься! - заметил я.
- Четырьмя-то уроками в неделю? - весело засмеялась Саша.- Это не только не утомит меня, но принесет мне пользу, надо же что-нибудь серьезное делать.
Я не возражал, но какое-то смутное враждебное чувство подсказывало мне, что Анна Петровна может дурно повлиять на Сашу, часто видясь с ней. Однако я сдержался и не высказал своих опасений. Саша стала четыре раза в неделю давать уроки в школе матери.
Я, как человек с независимым состоянием, числился членом разных благотворительных обществ и до женитьбы вращался среди разных дам-патронесс, устраивая балы, лотереи, базары. Много ли все это приносило пользы - об этом я, да, вероятно, и прочие члены думали не особенно много, но всем нам было весело убивать свободное время на заседания, на распорядительство, на верченье в беличьем колесе модных зал и гостиных, раздавая кому-то гроши и тратя на себя сотни и тысячи рублей. После женитьбы я почти перестал принимать активное участие во всех этих благотворительных затеях, как вдруг в декабре месяце, то есть на седьмом месяце после моей женитьбы, мне прислали повестку из "Общества попечительства о круглых сиротах и калеках" с извещением, что выбран в члены распорядительного комитета. Это избрание немного озадачило меня, так как в комитет избирались обыкновенно те лица, которые добивались этой почести. Я был не из их числа. Я поморщился, но отказаться от членства было нельзя: по правилам общества никто из членов не мог отказываться от роли члена распорядительного комитета при первом его избрании. Волей-неволей пришлось нести новые обязанности, которые, впрочем, были не особенно трудны, так как комитет собирался два раза в месяц. При первом же посещении комитета я сразу понял, кому я обязан своим избранием: главной распорядительницей комитета, а значит, и всего общества на этот раз делалась Софья Петровна Чельцова. Софья Петровна была когда-то красавицей, теперь она уже отцвела, хотя еще не признавала себя побежденною годами. За ней вечно увивался рой поклонников: одних привлекали остатки ее замечательной красоты, другие искали ее приязни во имя того, что ее муж был влиятельным членом государственного совета, третьих просто манила возможность постоять бок о бок с великосветскою женщиною, и этих цветочков диких, желающих попасть в один пучок с гвоздикой, было большинство. Благотворительные общества нередко тянут за уши в гору разных карьеристов. Отношения ко мне Софьи Петровны были всегда странными; она не то охотилась за мной, не то дразнила меня, и это началось уже с того времени, когда я почти мальчиком поступил в университет. Мы всегда были с нею "друзьями", как говорила она, и мне кажется, что никого она так не ненавидела временами, как меня. Дело в том, что она была женщина не моего романа: крупная по фигуре, царственная по манерам, властная по характеру, скорее злая, чем добрая, она ни на минуту не могла увлечь меня, и ее игра со мною в кошки и мышки всегда оканчивалась тем, что мышонок спокойно и равнодушно ускользал из ее когтей. Это дразнило ее, и игра в кошки и мышки со мной начиналась не раз, возобновляясь периодически, оканчивалась всегда одним и тем же равнодушием е моей стороны. При первом же посещении комитета, увидав Софью Петровну, я понял, что для меня наступает период игры в кошку и мышку, и невольно улыбнулся при мысли о том, как удивится, как вытянет лило Софья Петровна, узнав, что я женат и притом по страстной любви. Она упрекнула меня за то, что я давно не был у нее, пожурила за то, что вообще нынче невидим, по обыкновению, не выслушала моего ответа и засыпала меня поручениями: завтра я с ней должен осмотреть приют калек, послезавтра я должен съездить похлопотать о зале для благотворительного маскарада, далее я должен справиться, когда можно устроить в каком-нибудь клубе елку на рождестве, и так далее, без конца. Командовать людьми она умела.
- Коля, ты знаком с какой-нибудь Чельцовой? - спросила меня как-то Саша вечером, и в ее голосе было что-то особенное, точно ей что-то сдавливало горло.
- С Чельцовой, с Софьей Петровной? - переспросил я жену, немного удивившись ее вопросу.- Как же, знаком! Она главная распорядительница в нашем комитете попечительства о сиротах и калеках. Разве я тебе не говорил?
- Нет, не говорил,- ответила Саша, отрицательно качая головой.
- А ты разве не знаешь, что спросила о ней?
- Нет, так... Говорят, это дурная женщина,- несмело сказала Саша, пытливо смотря на меня.
- Как тебе сказать? Шаблонная светская барыня из отцветающих львиц и скучающих благотворительниц. Таких, как она, целая масса, и все они выкроены по одной мерке, на один фасон. Ничего интересного, ничего оригинального. А тебе кто о ней говорил?
Она замялась и ответила:
- Так мельком слышала у мамы, как-то говорили о благотворительницах, упомянули и о ней и сказали, что ты знаком с нею.
- И даже, может быть, по обыкновению, посплетничали о том, что она ухаживает за мною или я за нею? - спросил я, неприятно почувствовав, что кто-то подсматривает за мною и передает свои наблюдения моей жене.
- Ты, кажется, сердишься? - спросила в недоумении Саша, не без удивления глядя на меня своими наивными детскими глазами.
- Да, сержусь,- уже запальчиво ответил я.- Я не люблю ни шпионства, ни подозрительности. Да, я знаком с Чельцовой. Она всегда ухаживала за мной, ухаживает и теперь. Ты так это и скажи тем, кто наушничает тебе. Вероятно, это твоя мать? Ей хочется, чтобы ты начала ревновать меня. Ну, так я тебе скажу на это, что я презираю ревность жен. Ревнуют те, которые не верят в честность своих мужей, не верят в искренность их любви, не имея на то никакого права.
- И ты сердишься, считая меня именно такой женой? - проговорила Саша, сдерживая слезы.- Бог с тобой!
Она говорила просто, печально; в ее голосе звучала скорее грусть, чем упрек.
Мой гнев сразу утих. Я хотел что-то сказать. Саша тихо, с опущенной головой пошла из комнаты.
- Саша! Саша! - окликнул я ее молящим голосом.
- Нет, нет, я вижу, голубчик... что я должна молчать...- прерывающимся голосом проговорила она.- Там, у матери, молчать... здесь молчать... Господи, что же это за пытка!..
Я бросился к ней, сжал ее в объятиях, стал целовать ей руки.
И опять прошла эта весенняя гроза, опять прошла, очистив воздух наших отношений: я выяснил Саше, что никогда я не пробовал даже ухаживать за Чельцовой; она сказала, что она даже на минуту не заподозрила меня ни в чем; она заговорила со мной о Чельцовой просто потому, что слышала о моем знакомстве с Чельцовой и хотела узнать, что это за женщина, как я знаком с нею. Это было так просто, так понятно. Ведь расспрашивала же она меня о моих знакомых мужчинах, о моих заседаниях в ученых обществах, о моих служебных занятиях. Она интересовалась всем, касавшимся меня, как настоящая подруга моей жизни, как моя спутница в жизни.
Но бесследно эта гроза не прошла: Анна Петровна, ее племянник и племянница начали подстерегать меня, начали наушничать Саше о моих отношениях к Чельцовой, и Саше приходилось сильно воевать с ними, оспаривать их предположения, защищать меня перед ними и молчать передо мною, боясь, что я окончательно рассорюсь с ее родными и прекращу всякие отношения с ними. Если бы я поссорился только с ее двоюродными братом и сестрою, она, вероятно, не опечалилась бы особенно сильно, но моя ссора с ее матерью тяжело отозвалась бы на ней, так как она горячо любила свою мать...
- Мне надо поговорить с вами, Николай Николаевич!
С этой фразой, сказанной тем особенно торжественным тоном, которым приступают к объяснениям по поводу "историй", обратилась ко мне однажды Анна Петровна, заехав ко мне, когда Саши не было дома. Я немного удивился и ее появлению у меня в необычное время, и торжественности ее вида непреклонного следователя и судьи.
- Чем могу служить? - спросил я, приглашая ее сесть и предчувствуя не без раздражения начало каких-то дрязг.
- Вы знаете, что счастие моей дочери мне дороже всего,- сухо начала она, церемонно присев на кончик стула, - и потому, конечно, не удивитесь, что меня глубоко волнует все, что угрожает этому счастию.
- До вас опять дошли какие-нибудь сплетни,- уже несколько раздражительно произнес я.- Вы бы лучше сделали...
- Я личных советов не спрашиваю,- резко перебила она,- и знаю, что лучше и что хуже. Слава богу, пробилась всю жизнь своим умом и подняла на ноги дочь.
- Глубоко уважаю вас за это,- сдержанно сказал я.- Но дрязги и сплетни...
- Я не сплетница и сплетен не люблю,-- ответила она строго.- Вы, кажется, хорошо знаете, что все мои знакомые и друзья знакомы и дружны со мною по десяткам лет, и никогда между нами не происходило никаких мелочных дрязг и сплетен.
Я это действительно знал. Ни у кого не встречал я таких прочных дружеских связей, как у Анны Петровны. Ее все уважали за серьезность ее отношений к друзьям, к ней все шли за советом в затруднительных случаях жизни.
- Что же вас волнует? - спросил я ее сдержанно.
- Вы делаетесь сказкой города,- проговорила она.
- Ах, это...- начал я, поняв, что речь поведется о Чельцовой.
Она перебила меня.
- Дайте мне кончить. Вы делаетесь сказкой города, говорю я. Все встречают вас разъезжающим всюду с госпожой Чельцовой.
Я рассмеялся и пояснил:
- Я и она члены комитета попечительства...
- Оставьте это,- перебила она меня снова.- Членов комитета десять, а разъезжаете с ней именно вы...
Я снова открыл рот, чтобы возразить, она остановила меня уже совсем строптиво:
- Не перебивайте меня, говорю я вам. Вы скажете, что вы с нею хлопочете о делах попечительства, что она избрала именно вас для этих хлопот, что ни у кого нет столько свободного времени для этих хлопот, сколько у вас? Кого вы этим обманете? Ни для кого не тайна поведение госпожи Чельцовой и ее прежние отношения к вам.
- Вот как? - засмеялся я нервным смехом.- Для меня, по крайней мере, они тайна!
- Шутки вовсе неуместны,- возвысила голос Анна Петровна.- Я вам назову десятки людей из вашего же круга, которые указывают пальцами на эти отношения.
- Значит, я прав, что дело касалось сплетен? - опять раздражился я.
- Дело не в сплетнях, а в вопросе о спасении моей дочери! - ответила она.
- Что ж, ваша дочь вам жаловалась? - спросил я.
- До нее, слава богу, не доходит и сотой доли тех слухов, которые доходят до меня, до моих племянника и племянницы, до моих друзей.
- И вы считаете нужным, чтобы заставить молчать всех негодяев, которые от безделья выдумывают всякие гадости? К несчастью, я не могу этого сделать, да если бы и мог, то не стал бы унижаться до этой грязи.
- Да, но вы можете порвать всякие сношения с госпожой Чельцовой!
Я громко рассмеялся.
- Я не шестнадцатилетняя девушка, которая должна бояться за свою репутацию.
- Но вы должны бояться за спокойствие своей жены.
- Мы настолько любим и уважаем друг друга, что никакие сплетни не нарушат нашего спокойствия.
- Вы любите и уважаете жену! - воскликнула Анна Петровна.- Полноте! Если бы вы любила и уважали ее, вы никогда не грязнили бы себя близостью с такими ничтожными тварями, как Чельцова, Вы путаетесь в этой грязи и имеете дерзость приходить от этой твари к своей жене.
Это меня сразу взорвало: я сам смутно сознавал, что мне не следовало бы допускать Чельцову до игры со мною в кошки и мышки, которая немного тешила и забавляла меня, когда я был юношей, и которая теперь прекратилась бы разом, как только я сказал бы Чельцовой, что я женат. Я иногда сам досадовал на себя за то, что я не порвал всяких отношений с этой женщиной, которая ни на минуту не увлекала меня, никогда не была моей любовницей. Кто не прав, тот сердится, и я запальчиво ответил Анне Петровне:
- Я попросил бы вас не учить меня поведению. Это вы можете делать в своей школе.
- Я бы ни одной минуты не подумала заниматься этим неблагодарным делом, если бы моя дочь не имела несчастия быть вашей женой,- ответила Анна Петровна с выражением пренебрежения ко мне.
- Это она вам сказала о своем несчастии? - спросил я.
- О, она скорее умрет, чем пожалуется на что-нибудь. Но стоит взглянуть на нее, чтобы понять, что она несчастна. Да разве и можно было ожидать счастия для девушки, выросшей среди трудящихся людей и попавшей в тот слой общества, где умеют только прожигать жизнь!
Анна Петровна, не стараясь сдерживаться, пересчитала все мои недостатки, и многое в ее речах было справедливо. Но я почти не слушал ее: во мне бушевала буря, мне вспоминалось, что я в последнее время часто заставал Сашу в слезах; она всегда говорила, что у нее просто расстроились нервы, и объясняла это своим положением. Теперь я понял, что причину слез нужно было искать в другом месте, и резко сказал:
- Если моя жена и несчастна, так это только потому, что у нее такая мать, как вы.
- Что? - воскликнула Анна Петровна, точно ужаленная поднимаясь с места.- Вы осмеливаетесь сказать мне это? Да я всю жизнь посвятила своей дочери, я жила и дышала ею, я... Нет, нет, теперь только я понимаю, как должна страдать моя дочь с таким человеком, как вы! Если вы когда-нибудь сказали ей то, что вы теперь сказали мне, то уже одним этим вы разбили ее сердце. Она с детства привыкла боготворить меня, она видела мои бессонные ночи, она...
Анна Петровна в волнении прошлась по комнате, с трудом переводя дух.
- Вы не только бездушный... вы... вы низкий человек! - задыхаясь, выкрикнула она.
- Извольте выйти вон! - крикнул я ей, указывая рукою на дверь.
- Да, да, я ухожу!.. Навсегда ухожу!.. О, бедное, бедное мое дитя! - воскликнула она, сжимая свои руки.
Я был вне себя от бешенства. Не могу вам сказать, что за мысли бродили в моей голове, это был какой-то хаос, среди которого ясно повторялось только одно решение: "Я или Анна Петровна". Каких-нибудь сделок и компромиссов тут не могло быть. Один из нас должен был сойти с дороги Саши, иначе вся наша жизнь превратится в ад...
Саша застала меня именно в таком состоянии невменяемости и, увидав ее бледное личико, я сразу подумал, что она все уже знает, что, может быть, она даже сговорилась с матерью насчет объяснения последней со мною. Последняя мысль еще более взбесила меня, и я даже не мог понять, что эта мысль - низость по отношению к Саше.
- Твоя мать была здесь,- начал я сухо.
- Я знаю,- ответила дрогнувшим голосом Саша.
- Но она была здесь в последний раз,- решительным тоном сказал я.
- Я и это знаю,- еще более упавшим голосом проговорила Саша.
- Ты, может быть, знала и то, что она должна была объясняться со мною? - резко, спросил я.
Она подняла на меня испуганный взгляд, но не сказала ничего. Я разгорячился еще более.
- Это нужно наконец прекратить! Я не позволю вмешиваться в мою личную жизнь, шпионить и подсматривать за мною. Я не мальчик и не слуга, чтобы кто-нибудь руководил моими поступками и командовал мною. Если твоя мать умеет и желает сеять только раздоры в нашей семье, то мне остается одно: предложить тебе выбор между нами: или я, или она. Дальше так жить нельзя, да я и не желаю продолжать так жить! Ты, может быть, вполне сочувствуешь образу ее действий, может быть, полагаешь, что и в будущем дела должны идти так же, но для меня это несносно, нестерпимо!
Она продолжала молчать, и это молчание только раздражало меня.
- Что же ты молчишь?
Она вздрогнула, очнулась, вскинув на меня глазами, и глухо проговорила:
- Что же мне говорить? Ты знаешь, что я не брошу... ни тебя, ни ее... Умереть надо.
- Умереть! умереть! Что ты говоришь пустые фразы!- запальчиво проговорил я.- Руки, что ли, наложить на себя хочешь?
- Кажется, только и остается, что это,- так же глухо сказала она.
- Вот как! Значит, твоя мать не сама от себя говорила, что ты глубоко несчастна? Значит, я действительно не сумел составить твоего счастия? Чудесно! чудесно! Я и не знал этого, не знал, что отравил тебе жизнь! Мало любил тебя! Менял тебя на каких-то итальянских кокоток!
Она посмотрела на меня странным мучительным взглядом, точно умоляя меня не говорить более.
- Исхода же нет,- тихо прошептала она.
Она направилась, спотыкаясь, к дверям и, не дойдя до них, зашаталась и вскрикнула. Я подоспел вовремя, чтобы поддержать ее, отнести на руках в спальню...
На следующий день у Саши среди страшных мучений родился мертвый ребенок.
Нечего и говорить о том, что и я, и Анна Петровна, забыв о нашей крупной размолвке, хлопотали и суетились, исполняя приказания акушерки и акушера. Несмотря на мучительные боли, Саша каждый раз ласково улыбалась при виде нас. Казалось, она радовалась, видя нас вместе не спорящими, не бранящимися, не враждующими. Улучив удобную минуту, дней через девять после рождения ребенка, она подозвала меня к себе и едва слышным прерывающимся голосом сказала мне:
- Ты меня прости... Пусть и мама простит... Вы ведь будете ссориться, а я не могу... не могу между двух огней жить... И ее жаль, и тебя... ни разойтись, ни жить вместе...
Я уговаривал ее успокоиться, не говорить, не волноваться, видя, что она испытывает страшные муки.
- Милый, ты веришь!.. Мама тоже знает... что любила... Все равно... умираю ведь,- проговорила она, качая головой.- Жаль вам будет меня, и мне вас жаль... обоих любила...
- Полно, полно! - остановил я ее, целуя ее руки.- Тебе ли думать о смерти... Вот мы, я и твоя мать...
Она вскрикнула от невыносимой боли. Я, не кончив начатой фразы, перепугавшись, побежал в соседнюю комнату за акушеркой, послал на ходу за доктором и кликнул Анну Петровну. Опять начались беготня, хлопоты, непониманья ничего. Никто не понимал, что делается с больной, отчего произошла перемена. Она металась и бредила от страшных страданий, которые усиливались уже не по часам, а с каждой минутой. Кругом ничего не понимающие люди что-то толковали вкривь и вкось о бросившемся в голову молоке, о родильной горячке, о заражении. Доктор и акушерка молча делали свое дело, принимали свои меры и, видимо, были растеряны, утратили присутствие духа, потеряли веру в возможность помочь. И вдруг среди этого переполоха акушерка шепнула мне роковые, приведшие меня в ужас слова:
- Она отравилась!
Эта весть облетела весь дом, как молния. Все спрашивали, чем отравилась, когда отравилась, где взяла яду, какой яд. Не нашатырный ли спирт выпила, не раствор ли фосфора с спичек, не мышьяку ли приняла, который был в доме ради крыс, не креозот ли или опиум, которые были как-то куплены против зубной боли, послужили отравой? Она уже не могла пояснить ничего, а доктор знал только, что отравление очевидно, и старался, так сказать, ощупью и наугад спасти больную. Впрочем, его и не спрашивали в эти скорбные часы о подробностях, по крайней мере, я и Анна Петровна: я точно одеревенел и превратился в истукана в это страшное время; Анна Петровна, казалось, сошла с ума буйным помешательством, крича, что я убил ее дочь.
Иванов молча ходил по комнате, оборвав свой рассказ и безнадежно махнув рукою. Я не нарушал молчания и, чтобы дать возможность моему гостю оправиться от охватившего его волнения, вышел в переднюю распорядиться насчет чаю. Человек по моему приказанию принес чай и поставил поднос на стол. Когда он ушел, Иванов, собравшись с силами, заговорил снова:
- Далее вам нечего рассказывать: похороны вы видели. Я бросил тотчас же все: службу, друзей, Петербург и уехал к себе в имение, где жили мой старик дядя, разбитый параличом, и моя троюродная сестра, ходившая за больным. Первое время я думал, что я сойду с ума от горя, от безысходной тоски, от гнетущих дум о том, что я погубил любимую мною и любившую меня до безумия жену. Я почти не видал людей и виделся только с дядей и своей троюродной сестрой. Он был похож на ребенка, плохо понимал совершающееся вокруг него, радовался по-детски еде, как ребенок играл в дураки с моей кузиной и, в сущности, был живым трупом. Кузина самоотверженно ухаживала за ним и, когда я приехал, стала ухаживать также за мной. Сначала я не сознавал, что она и на меня смотрит, как мать на больного ребенка, потом я привык к ее участию, к ее нежной заботливости, к ее невозмутимому спокойствию и стал делиться с нею, как с матерью, своим горем, своими думами. Иногда я и она проводили целые вечера на ступенях террасы, сторожа дремавшего в кресле, дядю и тихо беседуя между собою. Незаметно она помогла мне разобраться в хаосе моих дум, и я мало-помалу понял сущность той драмы, которая разыгралась в моей жизни. Кто был виноват в том, что эта драма не превратилась в веселую комедию, какою она могла бы быть, если бы мы все менее страстно отнеслись к тем мелочам жизни, которые встречаются сплошь и рядом. Винить, в сущности, было некого, и в то же время все были одинаково виноваты. Анна Петровна не была настолько умною, чтобы охранять спокойствие дочери и не вливать яду в ее жизнь; я не был настолько рассудителен и хладнокровен, чтобы не обращать внимания на выходки тещи и относиться к ним шутливо; Саша, измученная нападками матери на меня и моими вспышками против матери, была слишком чутким и впечатлительным существом и не могла осилить мысли, что все эти мелкие неприятности нечто преходящее, нечто не стоящее серьезного внимания. Сколько нетерпимости, сколько жестокости сказалось во всех нас, любивших так или иначе друг друга! Толкуя обо всем этом с моей кузиной, я словно перерождался мало-помалу, и мне казалось, что я начинаю походить характером на нее. Румяная, здоровая, неторопливая в движениях, она изумляла меня своим невозмутимым спокойствием. Это была не апатия, не равнодушие, а именно ровное спокойствие, которое не могли нарушить "мелочи жизни". Я никогда не видал, чтобы она рассердилась на неловкость прислуги, подняла шум из-за разбитой вещи, ответила резкостью на капризы дяди или на мои вспышки. Впрочем, что же я вам рассказываю: вы видели мою Ольгу.
- Ольгу Александровну? - спросил я.
- Да, когда дядя умер и Ольга хотела уехать, я предложил ей остаться у меня... остаться в качестве моей жены и хозяйки дома. Признаюсь, я боялся, что она не согласится. Но я уже был не прежний Иванов, я уже стал таким, каким вы знаете меня теперь! Урок был тяжелый, но он не прошел даром, и первые вешние грозы навсегда оставили на мне свой след.
Впервые - в кн. "Эсфирь. Историческая повесть из древне-персидской жизни и рассказы". СПб. Изд. В. И. Губинского, 1892. (2-е изд. 1896).
С. 486. Мамона - чувственные наслаждения.
С. 497. Тит Титыч - Брусков - действующее лицо пьесы А. Н. Островского "В чужом пиру похмелье" (1856), ставший нарицательным именем самодура.
С. 503. Добчинский и Бобчинский - действующие лица комедии Н. В. Гоголя "Ревизор" (1836).