align="justify"> - Нужно попросить ее.
- Мне просить ее! Ни за что!
Стройная, высокая девушка начинала целовать руки Коньцовой.
- Ядзя, смилуйся! Если ты сегодня не пойдешь со мной туда, я захвораю, умру!
После этих слов пани Ядвига вскакивала с места, зажигала свечку, и обе женщины начинали наряжаться. Вернее, жена панa Клеменса наряжала сестру и, почти забывая о себе, все время любовалась прекрасной, такой же как и она, черноволосой девушкой, обнимала ее стан, целовала в лоб и глаза, смеялась и была в эти минуты совершенно счастливой.
- Еленка ты моя милая! - говорила она, старательно пришпиливая к ее плечам вынутую из комода пелерину, - сестричка моя хорошая! Если б я могла тебя держать при себе постоянно, то больше мне ничего не было бы нужно! .. Ах! - добавляла она, - если б не та, а вы с матерью обе жили у нас. .. Я намекала об этом Клеменсу, но он отвечал мне: я никогда не выгоню сестру из дому. Здесь сестра моя занимает более важное место, чем твоя. Уж эта гадина! Ради нее вы должны жить в этом ужасном переулке и так далеко от меня. А если б мы все втроем собрались вместе, то и Клеменс запел бы иную песню!..
- Ядзя! - плутовски шептала девушка, - а если б она вышла замуж? Нужно ее посватать кому-нибудь.
- Она... замуж! Ее посватать! Разве тому нищему старику с красным носом, что всегда сидит у собора и поет о Самсоне.
Обе разражались громким, искренним смехом.
- Нет, - воскликнула Елена, - я нашла для нее лучшую партию. Я сосватаю ее за нашего хромого сторожа... он овдовел недавно... говорят, в пьяном виде до смерти исколотил жену.
- Ее и хромой сторож не захочет взять, такая она старая и страшная... Заметила ты, какие у нее морщины на лбу?.. Как у шестидесятилетней бабы... а туда же, локончики себе завивает, как молоденькая... Притом! этот ее невыносимый румянец! Должно быть, красится...
- Свеклой! - смеясь, добавляла Елька.
А когда они, гордые своей молодостью и красотой, взбивая волосы перед маленьким зеркальцем, насмехались над состарившейся и одинокой женщиной, та приводила, в порядок кухонную посуду и прислушивалась к тому, что они говорят о ней. Она сидела и слушала, пока молодые не выбегали потихоньку из дому. Тогда она входила в спальню, с еще больше разгоревшимися щеками, с дрожащими губами, зажигала лампу, раздевала и укладывала в колыбель сонную девочку, а мальчику приказывала при себе читать молитвы. Потом она шла в кухню, с помощью служанки чистила кастрюли, ставила самовар, чтобы он был готов, если Клеменс вернется раньше обычного часа, а остаток вечера проводила за шитьем.. Сидя между колыбелью и маленькой детской кроваткой и усердно работая, она часто посматривала на детей и, чуткая к каждому их движению, чуть только они проснутся, усыпляла их вновь ласковым словом или тихой грустной песней.
Чаще всего пани Ядвига с сестрой возвращались из танцовальной залы раньше прихода хозяина дома и, не обращая ни малейшего внимания на работавшую женщину, поспешно снимали свои наряды и громко, весело разговаривали об испытанном удовольствии и людях, которых они видели.
Главной целью этих разговоров и веселья было желание пробудить зависть и огорчение в сердце той, которая, по их мнению, уж никогда не сможет воспользоваться подобными наслаждениями. Теодора понимала это злостное намерение и мстила по-своему, суобщая брату о вечерних похождениях его жены. Увы! После краткой ссоры с мужем пани Ядвига усмиряла бурю одним каким-нибудь ласковым словом, покорной миной или кокетливой лаской, и тогда град упреков и брани сыпался из уст пана Клеменса на голову его сестры. Пани Ядвига никогда не бранила ее громко, в глаза, но, видя ее в подобные минуты совершенно обезоруженной, исподтишка, но безжалостно издевалась над ней.
- Что, Теося, - спрашивала она с обычным ей нервным смешком", - не получала ты письма от своего пана Лаурентия?
Или, прищуривая свои прекрасные, блестящие глаза и внимательно приглядываясь к невестке, она говорила:
- Ох, милая Теося! Как ты седеешь! Пан Лаурентий, когда возвратится, наверно не узнает тебя.
Иногда она давала ей чай без сахара, а ключ от сахарницы прятала в карман, а то повелительным тоном приказывала ей итти на кухню, присмотреть за каким-нибудь кушаньем или развести огонь.
- Я этого делать не умею, - прибавляла она пренебрежительным тоном, - а ты всю жизнь только это и делала, тем более можешь делать и теперь.
Потом она шептала на ухо мужу:
- Дорогой мой! Если бы маму и Ельку переселить к нам в зальце... как бы я была счастлива! . .
Белой и холеной, хотя и не особенно изящной рукой она гладила его по низкому лбу и с кокетливой улыбкой восклицала:
- А как бы я тогда любила тебя - страх!
Зальце, предмет вожделения пани Ядвиги и страстно любимой ею сестры, была комната небольшая, но приятная, теплая и веселая.
Панна Теодора обратила ее в настоящую беседку, зеленую, оживленную птичьим щебетаньем. Зародыш хорошего вкуса и скрытая поэзия одинокого и оскорбленного сердца проявлялись в густых гирляндах плюща, обвивавшего со всех сторон белоснежные стены, комнаты, в цветущих растениях, скромных, но прекрасно выхоженных, в педантической чистоте и полной гармонии бедной обстановки.
Когда я в первый раз навестила панну Теодору, она раскрыла предо мной свой сундучок, все ящики объемистого комода и со свойственными ей откровенностью и многословием показывала, как она выразилась, "все свое добро". Имущество это было довольно странное, - оно состояло из различных лоскутков, изношенных старых платьев, обрезков полотна и разных материй, выцветших и разорванных вышивок.
Кроме того, там было множество ручных работ - оконченных или только начатых.
Панна Теодора иногда шила платья для своих знакомых, вязала разные кружева, а на полученное за это скромное вознаграждение приобретала подарки брату и наряжала его детей. На себя она тратила необычайно мало; ее будничное черное платье служило ей долгие годы.
- На что мне все это? - говорила она. - Для кого я буду наряжаться? Тот, которому я хотела бы показаться красивой, далеко... далеко... а кроме него, мне никого на свете не нужно.
Пан Клеменс однажды с сокрушением жаловался мне:
- Вы думаете, что Теося не могла бы раз десять выйти замуж, если б только захотела? Девушка она была красивая, работящая, из хорошей семьи, и ей не раз представлялась очень удачная партия. Сватался за нее соборный органист, человек порядочный и одаренный, не дальше как пять лет тому назад, а спустя год один мой товарищ, наборщик, зажиточный, солидный и способный, зачастил к нам, а потом и говорит: "Пан Клемеис, отдай за меня сестру! За что вы так помыкаете ею? Понравилась она мне, жаль мне ее!" Что же вы думаете? Не захотела. Уперлась, как коза, и ни с места! Сколько я намучился с ней! . . И все без толку. С тех пор как влюбилась в Тыркевича, ни на кого смотреть не хочет. Разве это не глупость, скажите, не чудачество?
Панна Теодора сама подтвердила этот рассказ брата. - Встречались разные люди, - говорила она, - и порядочные, но... но я не могла. Сначала я всегда думала: "Хорошо! Я пойду замуж, по крайней мере у меня будет свой собственный угол, по крайней мере я у брата на шее сидеть не буду, с невесткиных глаз уйду, а может быть, господь бог и мне пошлет ребенка..." Но когда дело доходило до решительного слова, вдруг, как по волшебству, перед моими глазами представал пан Лаурентий... Бывало., я вижу его... лицо его, глаза, улыбку... Стоит передо мной, как живой, и так его мне жаль, такая тоска по нем хватит меня, что, кажется, сердце вот-вот разорвется надвое. Во сне каждую ночь вижу его, а однажды, когда я совсем уже была готова дать слово тому органисту, пан Лаурентий приснился мне как будто в страшном гневе и отчаянии. Протянул он руку и крикнул: "Изменница!", да таким страшным голосом, что я тотчас же проснулась от стыда и горя. И хоть я здесь и не по розовым лепесткам хожу, не одни сласти ем, а ничуть, ничуть не жалею, что отказала всем женихам. Если б я вышла замуж, а Лаурентий вернулся бы, я непременно бы утопилась. Дорогая пани, что-нибудь да значит, если человек целых четыре года любит кого-нибудь душой и сердцем, а потом глаза по нем выплачет и сердце свое измучает... Можно ли это забыть и оставить всякую надежду? А ведь он любил меня истинно и пламенно... Разве я не помню? Все помню... Там, в беседке, он стоял предо мной на коленях, руки мне целовал и шептал: "Я люблю тебя, Теося, люблю больше, чем жизнь и счастье, и да покарает меня бог, если когда-нибудь перестану любить тебя!" Как на исповеди вам говорю...
Вдруг она оборвала и сильно покраснела. С опущенными глазами, дрожавшим от стыда и сдерживаемых слез голосом она докончила:
- Тогда он поцеловал меня...
Она подняла голову и с недоумением в наивных глазах проговорила:
- И все это должно кончиться ничем? И он мог бы, как говорят люди, покинуть меня навеки? Никогда я в это не поверю! Уехал, потому что должен был уехать, не возвращается до сих пор, потому что не может, но когда ему будет можно...
возвратится. Тогда, дорогая пани, я упаду ниц перед богом и все сердце мое изолью в благодарности перед ним, а людям расхохочусь прямо в глаза и спрошу: ну, что? кто был прав? Тот ли, кто верил и ждал, или тот, кто не верил и над чужой верой смеялся? Все это она говорила, сидя на полу, возле выдвинутого комодного ящика, набитого какими-то старыми платьями. Осторожна, боясь как бы не помять какую-нибудь тряпку, она запустила руку в глубь ящика и вынула оттуда белое перкалевое платье, украшенное вышивками из пунцовой шерсти. Перкаль пожелтел, пунцовые полоски полиняли, но панна Теодора смотрела на эти сувениры единственной счастливой минуты своей жизни горячо блестевшими глазами.
- И все это прошло бы так и кончилось бы навсегда? - шептала она.
Бывали, однако, минуты, когда панну Теодору покидали ее непостижимо стойкая вера и надежда на будущее. Случалось это тогда, когда тетка пана Лаурентия, старая сгорбленная женщина, жившая на проценты с маленького капитальца в соседнем переулке, в течение нескольких месяцев не получала писем от племянника. Тогда панна Теодора каждый день, накинув на голову большой платок, бегала за вестями в переулок и возвращалась оттуда медленными шагами, с опущенными вниз глазами. В эту пору ее обыкновенно яркий румянец бледнел, глаза угасали, а убитое, постаревшее лицо обличало внутреннюю муку, выносимую подчас с покорностью, подчас - с протестом и возмущением. Тогда ею овладевало раздражение, вовсе не свойственное ей, и горячечная, нервная подвижность. Как будто занятая чем-то, она бегала по дому и по двору, но ничего не делала. Все валилось у нее из рук. Резко и порывисто она обращалась к брату, на приставанья невестки отвечала криком и грубыми словами, часто хваталась за голову, как будто чувствовала внезапный приступ боли, а возвратившись в свое зальце, заливалась слезами, падала на постель и забывала даже накормить своих снегирей. Потом она снова становилась тихой, мягкой, равнодушной ко всем и ко всему, старательно принималась за шитье, присматривала на кухне за приготовлением обеда и стиркой, а на придирки и шуточки пани Ядвиги не обращала внимания, как будто вовсе не слыхала их.
- Что же делать? - говорила она мне, когда я однажды пришла к ней в зальце, - что же делать? Не вернется он, так и не вернется! Да простит ему бог и да ниспошлет всякое благополучие. А я уж до конца моей жизни проживу в этом зальце с моими птичками и с работой. По крайней мере умру в родительском доме, правда, не отведав счастья, но и по чужим людям не скитаясь и благословляя брата, - хотя он обидел меня и всегда обижает, - потому что это мой единственный и родной брат, а дети его когда-нибудь своими ручонками закроют мои глаза на вечный сон.
И она ласкала, и наряжала, и на руках нянчила этих детей, и ухаживала за ними, и, казалось, любила их вдвое больше в эту пору сомнения и тихого отчаяния.
Но всякий пустяк рассеивал это сомнение, а отчаяние обращал в снова возрождавшуюся надежду. Она врывалась ко мне в большом платке на голове, возвратившись прямо из переулка, и со страстной радостью шептала:
- Получено письмо! Получено! Вчера пани Антонова получила и дала мне прочитать. Своими собственными глазами я видела: "У панны Теодоры целую ручки и прошу не забывать о старом друге". Ну, что? Видите, просит, чтоб я не забывала его, а зачем ему было бы это нужно, если бы он не думал?
В другой раз, возвратившись из какого-то таинственного путешествия в город, она сама призналась потом:
- Была я у гадалки, она живет там, на Наднеманской улице, и все говорят, что удивительно отгадывает и предсказывает будущее... Она гадала мне и сказала, что кто-то ради меня собирается в дорогу, что люди будут завидовать мне, такая буду счастливая.
Глаза ее сверкали, как два сапфира под лучами солнца. Она смеялась и повторяла:
- Надеюсь, не один человек позавидует такому счастью и такому верному обожателю!
Изо всего, что существовало в природе, она выводила хорошие и дурные предсказания для себя. Попадается ей на глаза паук утром - это нехорошо; вечером - отлично. В кистях сирени она всегда искала пятилепестного цветочка; о значении своих снов справлялась в засаленной и растрепанной книжке, лежавшей на комоде, рядом с "Золотым алтарем". Хотя все предсказания и чувства, испытываемые ею по этому поводу, панна Теодора держала в тайне, они все же не укрывались от злобно следившей за нею панни Ядвиги и живой, кокетливой Ельки, которая всем сердцем разделяла вкусы сестры. Для всей семьи это составляло неистощимый источник шуток, в которых пан Клеменс, обрадованный весельем жены и плутовскими гримасами Ельки и, кроме того, сознававший все свое умственное преимущество над сестрой, принимал деятельное участие.
За столом ее спрашивали, в котором часу сегодня она увидела паука, не снилась ли ей рыба, пойманная на удочку, - если так, то она непременно поймает какого-нибудь красавца-холостяка. Во флигеле раздавался басистый смех пана Клеменса и громкие тоненькие голоса двух молодых женщин. Раскрасневшаяся панна Теодора со слезами на глазах выскакивала из-за стола и убегала в свое зальце, оставаясь, таким образом, без обеда. Спустя несколько часов пан Клеменс со свойственной ему важностью и бесцеремонностью говорил ей:
- Ты дура, да еще сердишься, когда тебе говорят это. Не верь глупостям, тогда и смеяться над тобой никто не будет.
Правда, и пану Клеменсу иногда случалось верить глупостям, только другого сорта. Печать для него была вещью священной и сомнению не подлежащей, и все газетные утки и репортерские выдумки принимались им на веру. Притом множество вычитанных или услышанных им вещей он не понимал совсем, переиначивал их на свой лад и, возвратившись домой, рассказывал о змеях, поражавших своим взглядом всех, на кого они ни посмотрят, о растениях, схватывающих человека и пожирающих его живьем, о подводных городах, населенных! китами. Иногда он толковал и о политике, соединяя народы в самые фантастические коалиции, заявлял свои симпатии к Швеции или Германии, предсказывал войну или мир, страшные или счастливые события. И если суеверие панны Теодоры делало ее предметом всеобщих шуток и злобных острот, рассказы и рассуждения пана Клеменса считались весьма желательным проявлением хорошего расположения его духа и во всех присутствующих, не исключая и панны Теодоры, возбуждали безграничное доверие и высокое уважение к его уму и образованию.
Пани Ядвига в это время становилась даже более нежной к нему и не так часто смотрела из окна своей спальни на окно Эрнеста Робека. Елька, слушая зятя, широко раскрывала свои прекрасные глаза и во всеуслышание заявляла, что хотела бы иметь такого умного мужа; что же касается панны Теодоры, то она повторяла мне дословно все, что слышала от брата, и добавляла к этому:
- Недаром покойный отец тратил деньги на его образование... Человеком стал, что называется.
Прошел уже второй год после того, как я познакомилась с семейством Коньцов, как однажды, около полудня, в мою комнату вбежала панна Теодора. При первом же взгляде на нее я догадалась, что случилось что-то необыкновенное. Она была бледна, как полотно, руки ее дрожали, из глаз ручьями лились слезы, но лицо носило отпечаток страстной, неизреченной радости.
- Пани, дорогая пани! - воскликнула она, падая передо мной на колени и обнимая меня дрожащими руками. - Знаете, что? . . О, боже мой! . . Как я счастлива!
Она не могла говорить, она и рыдала и смеялась. Я старалась успокоить ее, просила принять валериановых капель. Теодора послушалась меня, встала с пола и выпалила:
- Приехал!
- Приехал, - продолжала она, немного погодя, поспешным и прерывистым шопотом, - не предупредил никого, ни к кому не написал и... вчера вечером... поздно... пришел к тетке. Клеменс только что возвратился домой и сказал жене, чтоб она приготовила завтрак, потому что он из типографии выйдет раньше времени, зайдет к нему и приведет его сюда... Милый брат... добрый... приведет! Дорогая пани, я, кажется, сойду с ума! Что? Не говорила я вам всегда, что он - лучший из людей... что он искренно любил меня... не забудет и возвратится. .. Вот он и возвратился! . . Вот он и возвратился! Матерь божья! Как же я покажусь ему. с заплаканными глазами? Золотая пани, милая! Умоляю вас, скажите правду! Неужели я кажусь такой старой и гадкой?
Когда я помогала ей привести в порядок растрепанные локончики, а к черному платью пришпилила цветной бантик, панна Теодора посмотрелась в зеркало и нерешительно сказала:
- Может быть, я еще и не очень изменилась.
Потом она села, немного успокоилась, склонила голову на руку и прошептала:
- Будь что будет... все-таки я увижу его!
В жилище Коньцов царили суматоха и беспорядок. Пани Ядвига, не зная, радоваться ли ей посещению гостя, как видно богатого и крупного чиновника, или огорчаться по поводу радости и торжества ненавистной золовки, металась по дому, наряжала детей, ставила на стол водку и закуски и, ежеминутно останавливаясь перед зеркалом, поправляла то волосы, то платье, то чепчик. Наконец она выбежала во двор, остановилась на минуту, в глубокой задумчивости приложила палец к губам, потом подняла голову, и таинственная, довольная улыбка пробежали по ее губам. Она позвала служанку и приказала ей как можно скорее итти за паненкой. Паненка, так поспешно призываемая, была не кто иная, как ее сестра Елька.
- Скажи паненке, - добавила пани Ядвига, - чтоб она сейчас же пришла, сию минуту, что у нас гости.
Служанка стремглав выбежала за ворота, а пани Коньцова пришла в мою комнату и начала очень любезно просить меня притти к ним на завтрак.
- Я очень прошу вас, очень, и муж приказал просить вас.
Я не могла отказать; меня сильно интересовала панна Теодора; кроме того, мне хотелось увидать ее возлюбленного, убедиться, насколько основательны ее надежды. Вслед за мной пришел и пан Клеменс в сопровождении гостя. Пани Ядвига сидела со мной на диване за столом, уставленным закусками. Теодора тоже несколько раз показывалась в дверях и снова пряталась в спальню, видимо, тщетно стараясь скрыть сильное волнение. Ельки еще не было.
Лаурентий Тыркевич, среднего роста, полный, с густыми и черными, как смоль, хотя и седеющими волосами, со старательно выбритым здоровым лицом, был мужчиной еще видным и, несмотря на свои пятьдесят лет, еще очень сильным и здоровым. Одежда его обличала достаток и знакомство с модой, а поклон и улыбка, которою он приветствовал пани Ядвигу, соединяли в себе светскую любезность с глубоким сознанием собственного достоинства. Поздоровавшись с хозяйкой дома, он немного прищурился и, оглядываясь вокруг, начал было:
- А где же...
Он не докончил, потому что особа, о которой он хотел спросить, показалась в дверях.
Бледная, как полотно, с дрожащими руками, панна Теодора, как вкопанная, остановилась на пороге и подняла на гостя робкий и безгранично грустный взгляд. Было видно, что теперь, когда она увидела его, все горести, пережитые ею со дня разлуки с ним, скопились в ее сердце, просвечивали в ее глазах и, казалось, хотели сказать ему: "я была очень-очень несчастна!" Но при виде ее лицо пана Лаурентия озарилось улыбкой искренней радости, хотя не без примеси некоторой насмешки. Манерничая до некоторой степени, перегибая, по примеру столичных денди, из стороны в сторону свой полный стан, он приблизился к панне Теодоре, взял ее маленькие, почерневшие от труда, ручки в свои пухлые белые руки и, смотря ей прямо в лицо с тем же выражением! насмешливого веселья, спросил:
- Узнаете, панна Теодора, своего старого знакомого? Только теперь неизреченная радость и чувство неизреченной, глубокой привязанности наполнили ее глаза, и тихим голосом, в котором звучало бесконечное удивление, она ответила:
- Я- .. я бы не узнала вас?
Пан Лаурентий поцеловал у нее руку и шепнул несколько слов, из которых до меня долетели только слова "старое, старое время!"
На эту сцену пани Ядвига глядела с язвительной улыбкой, а пан Клеменс, и удивляясь и радуясь, теребил свои рыжие усы. Пан Лаурентий обратился к хозяевам и, показывая здоровые белые зубы, с улыбкой начал говорить о том, как отрадно после долгого отсутствия возвратиться в родной город, какое удовольствие доставляет ему этот дом, в котором он когда-то провел столько хороших минут, и т. д. Панна Теодора теперь, когда он не смотрел на нее, глядела на него, как на святую икону, и слегка подергивала меня за платье. Видимо, каждое слово гостя делало ее счастливой, потому что укрепляло все ее надежды.
Пан Клеменс взял в руки бутылку с вышневой наливкой, чокнулся с гостем и выпил за его здоровье; пани Ядвига любезно угощала его сыром, ветчиной и рагу из кур. Когда все уселись за преддиванный стол и принялись за еду, хозяин повел разговор о новой придуманной им коалиции европейских держав, присовокупляя, что пан советник, приехавший сюда издалека, вероятно, более знаком с подобного рода вещами.
Пан советник с галантной улыбкой заявил, что в присутствии дам о политике говорить не подобает и что он сделает лучше, если поздравит пана Клеменса со счастливым союзом, в который он вступил во время его, пана советника, отсутствия (тут он победоносно и нежно бросил взгляд на раскрасневшуюся от радости пани Ядвигу), и с прекрасными детками, которые, видимо, очень любят свою тетю, потому что вечно перешептываются с нею (он дотронулся до щечек Манюси, сидевшей на коленях панны Теодоры, а самой панне Теодоре весело и дружески улыбнулся).
- А почему, пан советник, вы сами не последовали моему примеру? - спросил пан Клеменс как будто добродушно, но на самом деле пытливо глядя на гостя. При этих словах панна Теодора вздрогнула и уставилась глазами в тарелку, а Тыркевич, своими мягкими руками развертывая и свертывая салфетку, ответил:
- Живя на чужбине и притом завоевывая себе кусок хлеба и хоть какое-нибудь положение, я думать об этом не мог. Теперь, когда у меня в кармане указ об отставке и еще кое-что... я подумаю об этом... подумаю...
- И нужно подумать, нужно! - подтвердил пан Клеменс.
А пани Ядвига прибавила:
- Мы вас уж не выпустим отсюда. Для чего искать чужих богов, когда...
- Когда есть свои богини! - подхватил гость и с приятной улыбкой совершенного довольства собой и всем окружающим любовался розовыми ломтиками ветчины, которую робко, хотя и в большом количестве, накладывала на его тарелку панна Теодора.
В эту минуту двери из сеней широко распахнулись, и в комнату вбежала Елька, раскрасневшаяся от быстрого движения, с горящими глазами, слегка растрепавшимися волосами под наскоро накинутым платочком. Пани Ядвига вскочила с дивана и подбежала к ней.
- Отчего ты так долго не приходила? - шепнула она, снимая с ее головы платок и быстрым взглядом окидывая ее одежду.
К девушке необыкновенно шло ее будничное, но ловко и по моде сшитое платье. В руке она держала букет белых буквиц; несколько цветков небрежно были воткнуты в ее черные волосы. Но и сама она не меньше этих цветов казалась олицетворением весны. Взглянув на гостя, она покраснела еще больше, остановилась на месте и почти с детским страхом широко раскрыла глаза.
- Пан Лаурентий Тыркевич, моя сестра, - проговорила Ядвига, подводя сестру и пламенея торжеством и радостью. Ее глаза, казалось, невольно спрашивали гостя:
- Что хороша?
Поклон Тыркевича, его улыбка и выражение глаз, с которым он разглядывал красивую девушку, ясно отвечали: прелесть!
Елька немного фамильярным движением бросила цветы зятю и засмеялась:
- Вот тебе, Клеменс! Эти буквицы я принесла для тебя.
- Цветок на рубище! - весело проворчал пан Клеменс. - Отдай лучше эти цветы какому-нибудь холостяку... он будет рад.
- Холостяку? - с решительной миной защебетала Елька. - Ого! Долго еще придется ждать холостякам, прежде чем я стану раздавать им цветы.
Она громко смеялась, сверкала золотистыми глазами, а белыми зубками грызла корки хлеба с маслом. Тыркевич не спускал с нее глаз. Теодоры не было в комнате: она пошла в кухню готовить кофе.
Визит скоро окончился, потому что пану Клеменсу надо было возвратиться в типографию, а Тыркевич собирался навестить еще нескольких своих старых знакомых. На прощанье он поцеловал руку у всех трех женщин, пана Клеменса обнял и вышел, повторив на пороге еще раз, что час, который он провел здесь, промелькнул как райское мгновение, и прося, чтоб ему было дозволено как можно чаще заглядывать в этот рай. Едва дверь захлопнулась за ним, как пани Ядвига воскликнула:
- Ах, какой милый человек! Сейчас видно, что бывал в хорошем обществе и что-нибудь значит в нем! Как одет! С каким достоинством и как любезно держит себя! А когда говорит, то кажется, что по книжке читает.
Елька, вертясь перед зеркалом и осматривая свою стройную фигуру спереди, сзади и с боков, небрежно воскликнула:
- Довольно приличен, хотя немного с про...седь...ю!..
Пан Клеменс, стоявший посредине комнаты и задумчиво теребивший свой ус, ответил:
- Седой там или не седой, приличный или неприличный, но что он значит что-нибудь в обществе, так это верно. Вот как иногда люди умеют доходить до всего. Когда он уезжал отсюда, то был мелким канцеляристом, бедным, как церковная мышь, а теперь, милостивые государыни, он в чине советника, да банковых билетов у него куча... вот какая...
- Не может быть! - крикнула пани Ядвига.
- Я собственными глазами видел. Когда я сегодня пришел к нему, он достал огромный портфель и вынул из него деньги на мелкие расходы. Я как будто нечаянно зашел к нему сзади и заглянул в портфель, денег страсть сколько! По крайней мере двадцать тысяч рублей серебром.. . но, кажется, что еще больше.
- Боже ты мой! Откуда же он набрал столько денег! - изумилась пани Ядвига.
- Слышно, он там разными спекуляциями занимался и так зарабатывал.
- Ну, ну, хоть раз порядочный человек заглянул к нам в дом!
Говоря это, пани Ядвига задумчиво смотрела на сестру. Елька также задумалась, и на ее губах, свежих, как весна, показалась таинственная светившаяся сдержанной радостью улыбка.
Одна толька панна Теодора не принимала никакого участия в этом разговоре. Она убирала со стола, подметала пол и ни на кого не поднимала глаз. Ее лицо было бледнее, чем обыкновенно, и носило следы утомления и грусти, ресницы низко опустились на васильковые глаза.
Часа через два она прибежала ко мне.
- Дорогая пани, - начала она, подпирая рукой голову,- как это странно, как странно! Прежде я всегда думала, что если он возвратится, то я буду совершенно счастлива... И правда, когда я узнала, что он вернулся, то чуть не умерла от радости, но вскоре затем что-то мне стиснуло сердце, и теперь я уже не могу радоваться...
Мне приятно его видеть, но радоваться я не могу... Чувствуется, как будто сердце у меня ослабело и ему уже нехватает сил радоваться. Немного погодя она прибавила:
- Боже ты мой! Почему это так? Например, мы оба... он и я. Сколько лет протекло как для меня, так и для него... Я трудилась, и он трудился.. . Я почти на десять лет моложе его, а подите-ка посмотрите на нас, - что за сравнение! Он здоров, силен, весел, богат, с весом... а я? Да что тут говорить, будто я себя не знаю! . . С таким изможденным телом, с такой измученной и скорбной душой...
Панна Теодора покачала головой и, смотря в землю, прибавила:
- Чему тут удивляться! Четырнадцатая часть! Всегда и везде четырнадцатая часть!
Пан Клеменс, встретив меня на другой день, заговорил со мной просительным голосом:
- Будьте милостивы, скажите мне - вы знаете свет и людей - может ли быть, чтобы Тыркевич вернулся сюда для Теоси и питал относительно нее какие-нибудь намерения? Я очень желал бы этого, потому что и для нее это было бы великое счастье и для меня не малая честь иметь такого деверя. Правда, когда-то они любили друг друга, - это правда, и вчера он нежно поздоровался с ней, тогда как с нами был только любезен... Но разве это может быть? Разве он, человек богатый и со значением, не найдет себе молодой и тоже богатой жены?
А пани Ядвига, забежав ко мне на минуту, зачастила шопотом:
- Моя золотая пани! Может ли она мечтать о таком человеке? И для нее ли собственно он вернулся сюда? Просто-напросто, тетка его пани Антонова (у нее есть собственный домик и порядочный капиталец) написала ему, что предчувствует свой близкий конец... Вот он и приехал, чтобы получить наследство, а эта дура, точно ее с ног до головы озолотили, так и сияет!
Действительно, бывали дни, когда сердце панны Теодоры вновь чувствовало юную силу любить и радоваться. Она тотчас же делилась со мной всеми своими счастливыми минутами и радостными мыслями. Она рассказывала, как пан Лаурентий, здороваясь, всегда пожимает ей руку, как он вспоминает доброе старое время и говорит, что такого хорошего человека, как она, он не встречал никогда в жизни. Два раза панна Теодора, сияя, сообщила, что ходила с ним гулять "под руку", а на другой день, страшно конфузясь, шепнула мне, что пан Лаурентий говорил ее брату: "Мне нужно жениться, пан Клеменс! Пора уже свить собственное гнездо и водворить в нем дорогую птичку!"
- Добрый Клеменс! Теперь я убедилась, что брат - всегда брат и желает сестре добра.. . Он все тащит к себе пана Лаурентия и не щадит денег на угощение... Да и т а, - уж не знаю, что с нею сделалось, - тоже принимает его как следует и зубки скалит. Вероятно, кичится, что такой человек бывает у нее... Комплимент когда-нибудь скажет ей или ее сестрице. У их матери были даже с визитом... Конечно, он не знает, каковы наши отношения... Вероятно, хотел оказать почтение семье моей невестки... Ох, дорогая панна! Когда я говорила, что это самый лучший человек в мире, то говорила правду. Как это назвать, - такая верность и такое почтение в любви! Редко это бывает на свете! Настрадалась я, много настрадалась в жизни, но зато в мире не будет и счастья, равного моему.
Теперь она была довольна и по временам чувствовала себя такой счастливой, что, когда говорила, дыхание спиралось в ее груди, она бледнела и прижимала ко лбу сплетенные руки. Однако странная вещь, - это счастье, так глубоко и страстно прочувствованное, не молодило ее, а, наоборот, точно мучило и подталкивало ее к старости. Ее румянец, до тех пор свежий, по временам принимал багровый оттенок, прекрасные глаза ввалились и точно угасли, окруженные сотней мелких морщин, руки начинали дрожать. Очевидно ее организм, истощенный и разбитый работой, уже не обладал достаточной силой для того, чтобы переносить испытываемые впечатления; счастье, явившееся чересчур поздно, только расстраивало ее утомленные нервы. Притом со дня прибытия Тыркевича она сделалась кокеткой и щеголихой, извлекала из ящиков комода старые платья, платочки, ленточки разных цветов и устраивала из них наряды, не особенно-то украшавшие ее. Волосы, которыми она гордилась и которые, действительно, были необычайно хороши, она начала завивать на различные манеры, иной раз высоко взбивала их на лоб, а то, как молоденькая девочка, распускала их локонами по плечам. Однажды Тыркевич, встретив ее в таком виде, с улыбкой сказал:
- Какой молоденькой кажется сегодня панна Теодора!
Панна Ядвига и Елька расхохотались, но панна Теодора не обратила на них ни малейшего внимания и не чувствовала под собой земли от радости, а на другой день нацепила на себя еще больше разноцветных лохмотьев и разделила волосы на еще более мелкие, почти детские локончики.
Что было верно, так это то, что Коньцы все сильнее, открыто тянули к себе Тыркевича. Пан Клеменс все время, свободное от типографских занятий, проводил с ним, а пани Ядвига постоянно приглашала его то пить чай, то завтракать. Очевидно, и Тыркевич с радостью принимал эти знаки дружеского расположения. У Коньцов он бывал каждый день и часто приносил с собой сладкие пирожки, конфеты и разные гостинцы, которые вручал пани Ядвиге, как хозяйке дома.
Во флигеле теперь, больше чем когда-либо, царствовало веселье, вместо ссор и упреков постоянно слышались веселый смех, оживленные разговоры, стук столовой посуды, а иногда таинственные совещания пани Ядвиги с мужем, во время которых она, то прося его о чем-то, то уговаривая, ласкаясь к нему, гладила рукой по голове и, одним словом, проявляла себя такой доброй и любящей женой, как никогда. Конечно, и пан Клеменс чувствовал себя таким счастливым и гордым, как никогда, а Елька прибегала к сестре чуть не ежеминутно. Я постоянно видела ее прелестное личико, быстро мелькавшее мимо окон моего жилища. Когда весна расцвела зеленью и цветами, девушка начала вплетать в свои черные волосы душистые кисти черемухи или жасмина и, всегда красиво одетая, легкая, смелая, вбегала в гостиную, напевая песню и в улыбке показывая свои белые зубки. Напрасно Эрнест Робек, стройный и бледный профессор танцовального искусства, по целым часам меланхолически прохаживался мимо дома Коньцов, напрасно он щеголял своими лакированными ботинками и отличной шляпкой, - обе женщины, казалось, забыли об его существовании. Что-то другое всецело занимало их мысли и время.
Однажды панна Теодора получила необыкновенно приятное для нее известие. Пан Лаурентий купил в лучшем мебельном магазине прекрасную обстановку для дамского будуара и дюжину стульев для столовой, а узнав от пана Клеменса, что дом, выходящий на улицу, скоро освободится (я объявила, что уезжаю отсюда), заявил желание нанять его.
- Видите, пани, как он это все хорошо обдумал: купил мебель, нанял квартиру, а теперь скоро и последнее слово скажет. Завтра Клеменс дает ему обед. Он уже пригласил вас? Да? И свою тещу, - эта портниха тоже будет. После обеда я выйду как будто случайно из комнаты и сяду в хмелевой беседке. Он непременно придет туда и поведет со мной решительный разговор. Недаром он сказал мне сегодня: помолитесь за меня, панна Теодора, по старой памяти, завтра мне предстоит важный день... О, правда, правда! Важный это день, когда разлучешше надолго сердца соединяются друг с другом навеки...
С судорожно сжатыми руками, с влажными глазами, она прибавила подавленным голосом:
- Вот и приближается этот торжественный и счастливыми момент... Боже мой! Чем я могла заслужить такую твою милость! В тот же самый день, вечером, я видела, как она носила по двору маленькую Манюсю. Самый любимый ее снегирь слетел с ветки березы и уселся к ней на плечо. Собака Филон тоже ходила вслед за ней, а за собакой топтался и поминутно схватывался за платье тетки толстощекий Янек. Панна Теодора целовала Манюсю, улыбалась птице, наклоняясь, ласкала Филона и в шутку теребила Янка за волосы. На ее лице отражалось полнейшее, мягкое счастье; можно было сказать, что в эту минуту она искренно любила весь мир и чувствовала к этому миру глубокую и безграничную признательность.
Наступило воскресенье. Пан Клеменс с восходом солнца отправился на рынок по хозяйским делам, а час спустя возвратился с пронзительно визжавшим поросенком в одной руке и с корзинкой, наполненной маслом, яйцами и белым хлебом, в другой. Из флигеля даже до моей квартиры долетал стук ножей, треск огня и разные запахи кухни. Панна Теодора, в белой кофточке, в фартуке, с засученными по локоть рукавами, весело и бодро бегала по кухне и по двору. Пан Клеменс пошел к обедне, пани Ядвига в запертой спальне наряжалась сама и наряжала детей. К полудню прибежала Елька в голубом, свежем, шуршащем платье, а когда сняла украшенную цветами пастушескую шляпу, ее головка засияла на солнце, как прелестная картина в цветочной рамке. Потом пришла мать двух молодых женщин, худая, бледная женщина со страдающим, кротким лицом, в поношенном шерстяном платье и с маленькой косичкой, поддерживаемой на затылке большим старомодным гребнем. Когда я в два часа пришла во флигель, то в гостиной уже красовался стол, покрытый толстой, но чистой скатертью, и уставленный дешевой, но скверкающей посудой. Вскоре после моего прибытия явились и пан Клеменс и Тыркевич. Как это обыкновенно бывало, они пришли вместе. Пани Ядвига, в воротничке с бантиками и маленьком, кокетливом чепчике, подала руку гостю и со сладкой улыбкой начала с упрека:
- Отчего так поздно?
- Что я торопился, в этом никто не может сомневаться, - ответил гость, искоса посматривая на Ельку, - но если я пришел поздно, то в этом вина вашего мужа.
- Ах, Клеменс! Хорошо ли это?..
Пан Клеменс оправдывался тем, что из костела они с паном советником зашли в кондитерскую просмотреть газеты и сыграть партию на биллиарде. Тыркевич тем временем здоровался с матерью хозяйки, целовал у нее руки и шутливо упрекал ее, как она дозволяет пане Елене так наряжаться и окончательно кружить людям голову. Бледная, бесцветная женщина, сияя радостью и гордостью, окидывала блаженным взглядом то одну дочь, то другую и отвечала:
- Что вы хотите? Молодость! Я всегда так думала: буду работать не покладая рук, только бы они насладились молодостью и могли бы показать себя людям.
По ее худым рукам, исколотым иглой, по опухшим глазам и измученному, страдальческому лицу было видно, что она действительно работала не зная отдыха, а парадный вид и наряд ее дочери доказывал, что благодаря ее труду они привыкли наслаждаться молодостью и показываться людям во всем блеске своей прелести.
Служанка, одетая по-праздничному, уже вносила в комнату миску с "колдунами"; панны Теодоры еще не было. Все утро занятая приготовлением обеда, мытьем посуды и убранством стола, она только что побежала в зальце, чтоб причесаться и переодеться. Все уселись уже за стол, а пани Ядвига сама накладывала колдуны на тарелку гостя, когда Теося показалась в дверях. Боже! Что эта женщина сделала с собой сегодня! Напрасно вчера вечером я убеждала ее не надевать зеленого барежевого платья, которое, после долгого лежанья в ящике комода, переделанное и перекроенное, охватывало ее и без того тщедушный стан неимоверно длинным и тесным лифом, а внизу оканчивалось несколькими широкими полинявшими складками. Нет, панна Теодора все-таки надела его! Вдобавок ее роскошные волосы, завитые в локоны, падали на плечи, на шею, на лоб беспорядочной, взлохмаченной массой, а в них красовались две ветки белоснежного жасмина, от чего лицо ее казалось страшно желтым. На лицах обеих женщин показались язвительные улыбки. Пан Клеменс посмотрел на сестру, от изумления раскрыл рот, а потом, одновременно смеясь и сердясь, воскликнул:
- Во имя отца и сына! Каким чучелом ты нарядилась сегодня, Теося!
- Милый Клеменс... - тихо и с величайшим смущением начала было Теодора, но пан Лаурентий не дал ей окончить.
- О! - воскликнул он, - прошу извинения, пан Клеменс, но с дамой так разговаривать нельзя! Да, наконец, панне Теодоре все к лицу.
Он заступился за нее: сказал, что ей все к лицу! И какое неизъяснимое счастье разлилось по всему этому маленькому, измятому, круглому личику, утопавшему в массе вьющихся, взлохмаченных, торчащих во все стороны локонов. Какая безграничная любовь и признательность залили ее прекрасные голубые глаза, когда она медленно подняла их и посмотрела в лицо своему великодушному защитнику и нежному, верному любовнику! Но было странно, что ни пани Ядвига, ни Елька ничуть не были огорчены или обижены этим громогласным заступничеством гостя за женщину, которую они ненавидели, и его комплиментами. Пан Клеменс начал расспрашивать гостя, заметил ли он в сегодняшних газетах, что как будто в Европе запахло большой войной? Гость на этот раз, наперекор своему салонному правилу, не дозволявшему говорить в присутствии дам о политике, начал доказывать, что в настоящее время большая война в Европе невозможна. Доказательства свои он подтверждал аргументами, свидетельствовавшими об его широкой начитанности и больших знаниях. Он перечислял имена заправил европейской политики, рисовал пальцем по скатерти Рейн, Дунай, Эльбу и Дарданеллы и зашел так далеко, что для подкрепления, я уж не знаю какого тезиса, нарисовал даже Амазонку, величайшую, по его словам, реку, и границу Лапландии, где, тоже по его словам, люди ездят на оленях, одеваются в оленьи шкуры и питаются оленьим молоком и мясом.
Не только колдуны, но и суп и поросенок уже исчезли со стола, а пан Лаурентий еще не кончил речи о различных спорных вопросах европейской политики, не перестал составлять союзы и гороскопы будущности Европы. Пан Клеменс слушал его с таким напряжением, что у него начали дрожать усы и ресницы, а Елька смотрела на него, как на святую икону, и широко раскрыла глаза, что придавало ей вид изумленного ребенка.
Но это еще не конец. Тыркевич, очевидно, сегодня хотел показаться обществу во всем своем блеске и раскрыл перед ним всю глубину своих сведений. Придравшись к нескольким словам пана Клеменса о плохом состоянии австрийских финансов, он заговорил о разных банках и их манипуляциях, о подрядах и спекуляциях, из которых "ловкие" люди могут извлекать огромные выгоды. Пан Клеменс, не желая показаться отсталым по отношению к общественной жизни, подхватил первую возможность и повел речь об онгродском бургомистре и его небрежности, о налогах, замощении улиц и о фонарях и, еще более углубляясь в интересующее его дело, упомянул даже о необходимости устроить в Онгроде водопровод и деревянные тротуары.
Потом, впадая все в больший энтузиазм, он воскликнул:
- Ого! Если б я был в магистрате, я вышколил бы их всех, и в городе у нас сейчас же дело пошло бы по-другому.
Тыркевич, допивая стакан баварского пива, ответил:
- А отчего бы вы не могли быть советником в магистрате? У вас есть дом, и вы ничем не хуже других жителей города. Дайте мне только усесться тут вплотную и устроить себе гнездышко, тогда мы вдвоем подумаем об этом.