у! Моршанского табачку! Курнешь, чихнешь, языком оближешься... Пробуй, товарищ, не стесняйся! Российский табачок, первый сорт.
Сидит Бегунок на корточках перед табашником, вертит застывшими пальцами пробу. Жадно глотает махорочный дым. Накурился. Бочком-бочком, да и в сторону...
- Что же вы, товарищ?
- Горчит немножко...
- Сам ты горчишь.
- Жареного мяса! Жареного мяса!
Фу, какой запах!
- Эй, шляпу! Кому шляпу?
Черт возьми, ноги отморозишь...
- Книжки, книжки! Интересные книжки!
Придется назад нести свою лавочку. Разве в карман залезть вон к этому?
- Шляпу, шляпу! Кому хорошую шляпу? Товарищ, купите книжечку!
- Нет, товарищ, не до книжек теперь. Может быть, через них и страдаем третий год.
А деду все хуже да хуже. С голоду, что ли, болезни наваливаются? В прошлом году палец срубил, вчера открылась ранка. Сердце отказывается работать. Капут старику. Лечит его Аленка, молодая докторица.
- Что у вас болит?
Дед закрывает глаза.
- Папа, да ты говори.
- Сердце болит, товарищ доктор.
- А еще?
- Палец болит.
- Я вам хины дам.
- Пожалуйста, товарищ доктор.
- А еще я вам капель дам. Они очень помогают от разных болезней.
Лицо у Аленки серьезное, черные глаза опечалены. Наливает воды из чайника.
- Выпейте натощак.
Дед смеется.
- А ноги у вас не болят?
- Болят, Аленушка, все болит...
- Папа, да я же теперь - не Аленушка. Неужели ты забыл?
- Виноват, товарищ доктор, забыл.
- Фу, какой вы беспамятный, товарищ Семенов! Ну, лежи, папа, не смейся. Ухаживать за вами будет сестра милосердия, Катя!
Аленка берет румяную куклу с кудрявыми волосами.
- Вот, Катя, сегодня вы дежурите. Если товарищу Семенову будет хуже, позовите меня. Я пойду обед готовить. Товарищ Семенов, сегодня вы получите куриный суп. А на второе... м-м-м... Папа, я забыла, чего - на второе.
- Молочка стаканчик.
Аленка, как молодая березка около старого дерева. Ласково смотрит в глаза.
- Жалко мне тебя, папа. Все ты хвораешь... И я маленькая, не умею ничего... Ты не веришь, папа?
- Верю, дочка, верю.
- А все равно я не брошу тебя, папа. И большая вырасту - не брошу. Знаешь, куда увезу?
Тихонько шепчет в ухо:
- На Черное море.
Блестят глаза у деда от непрошеных слез - улыбается.
- Ты не веришь, папа?
- Да верю, дочка, верю...
Бегунок приходит расстроенный. Грозно стучит промерзлыми ботинками, с сердцем кидает товар непроданный. Дед беззлобно играет улыбкой.
- Ну, как торговлишка?
- Ничего не дают.
- Гм... Мошенники!
- Ненавижу я брюхо!
- Противная штука!
- Оно ведь гоняет...
- Ну да - оно. Я бы его с удовольствием вырезал - доктора не берутся. Очень, говорят, операция опасная: останешься с одной головой - пропадешь.
Не хочется старику огорчать милого друга, разводит турусы. Да и на что это похоже? Хлеба нет, дров нет, неужели и последнюю отраду прогнать?
- Не тужи, разлюбезный друг, перемелется. В будущем человечество обязательно уничтожит желудок.
- Обидно, дед.
- Ну, что там - обидно. Конечно, обидно. Дело не в этом. Потерпеть надо. Не мы одни голодуем - время такое пришло... Неужели на каравай хлеба будем менять революцию? Голубчик мой! Ждали-ждали да и сменяем? Разве можно так убивать себя? Я вот старик, колода ненужная, и то веселее гляжу. Или мы сроду не знали нужды? Знали, ох, как знали! Не баловали нас пирогами с начинкой. Бывало, напишешь рассказишко, пообедаешь, а ужинать в люди бежишь. Придет время, поживем и мы. Эка важность, денек не поесть! Чай, мы не из верхних этажей... Нас этим не удивишь - голодухой-то... Возьмем да и сварим сейчас картошки в мундире, нам ведь не мясо нужно... Аленка, ну-ка!
Дед засучает рукава, храбрится, трясет бородой.
- Мы и нужду в печке сожжем. У нас недолго...
- Папа, она разве горит?
- Загорится, как посадим на горячие угли. Дайка мне ножик.
Щепает лучину, покряхтывает, шуточками нужду прогоняет.
- А-а, не хочешь в печку лезть? Врешь, полезешь. А ты что, голубушка, загораться не хочешь? Чик! Потухла. Ага!.. Язык высунула... Двух спичек нет. Еще осталось две. Богачи! Да я умирать буду - не променяю революцию на пироги с лепешками. Ноги вытяну, а все-таки крикну: "Крепись, ребятки!" Аленка, лезь под кровать за картошкой! Сделаем масленицу сегодня, а там что будет...
Хмурится Бегунок. Рассмеяться бы над дедовой храбростью, да на сердце скоблит в одном уголке. Дед притворяется, будто не видит, что друг не в духах. Петухом около печки кружится. Соринки, пылинки кидает в огонь: тепло загоняет.
- Эх, и заживем мы на будущий год!
А за спиной Аленка тянет тоненьким голосом:
- Па-а-па, картошки-то у нас не-ет!
- Как нет? Агитируешь?
- А мы ее вчера съе-ели...
Глаза у деда туманятся.
- Ну, ребята, никому не рассказывайте: картошку мы съели вчера.
Подобрал Мороз - красный нос свои колотушки, ударил в последний раз и ушел из города неизвестно куда. Заплакали вслед ему крыши, полились апрельские слезы. Разыгрались ручейки по канавкам, замертво попадали сосульки, сраженные солнечными копьями.
Весна.
Не верится деду. Сидит на крылечке под солнышком, греется. Жарко. Распахнул полы у великолепного тулупа на волчьем меху, воротник отогнул. Давит тулуп, словно жернов висит на плечах. Так и хочется сбросить тяжелый зимний мешок. К чему он теперь? А мимо - татарин-старьевщик. Угадал дедовы мысли.
- Нет ли сява продавать?
Недолго думает дед. Раз с татарином по рукам и сидит на крылечке в одном пиджаке. Осиротел. Не то хмурится, не то улыбается. Начал было деньги пересчитывать - бросил. Ну их к черту! Дурак человек, ничего не придумал, кроме денежной радости. Увидала Аленка бумажное море, - руками всплеснула.
- Па-па! Где это ты?
- Старик прислал.
- Да нет, папа, не он.
Ухмыляется дед. Гложет на сердце, жалко тулуп. Придет Мороз - красный нос - не отвяжется... А солнышко в окно утешает:
"Не бойся, старик, не заморожу!"
Бегунок прибегает взволнованный. Выхватил десятитысячную из кармана - хлоп на стол! Удивить хочет.
- Дед! Радуйся...
А как увидал дедовы капиталы на столе - язык высунул от удивленья.
- Черт возьми, дед! Я, наверное, сплю...
Весело деду. Заложил руки в карманы, брюхо по-купечески выставил наперед, озорничает.
- С нами, брат, не шути!
- Где это вы столько?
- Тулуп заколол.
- А я построчник получил.
- Значит, живем?
- Живем...
Льется радость - не удержишь. Ударить в колокола - настоящая пасха. Шутка ли, денег-то сколько!.. А впереди - еще больше. Богачи! Тащит Бегунок два фунта лучшей баранины, картошек, перцу, луку, лаврового листу. Вьюном вертится, налаживает чайник. Кутить так кутить. Аленка на корточках смотрит в железную печку, губы языком вытирает. Колесом ходят запущенные картошки! Перец с луком в нос лезут, лавровый лист запах пускает. Вот так обед. Королевский! Дед с ложкой, как часовой с ружьем. Вокруг печки похаживает, носом потягивает. Сунет ложку в чугунок, попробует:
- Хорош!
Гостей бы зазвать теперь, да вечеринку устроить, да милыми разговорами душу насытить. Давно не ел горячего Бегунок - обжигается. Пот выступил на лбу, разрумянился. А наевшись, голову на стул запрокинул, ногу на ногу положил, махорочку сладко потягивает. Буржуй! Дед - настоящий король. Наелся супу - капризничает: сахару требует к чаю. Кутить так кутить! Что деньги? Мусор! Не было - пришли, не будет - опять придут. Аленке хочется молочка стаканчик. Увивается около деда, смородинками играет. Ну, как не купить?
- Поберечься бы, дед.
- После побережемся.
Ох, нужда, нужда! Дальше беги от этих людей - отчаянные! Особенно старичишка в опорках. На улицу не в чем выйти, а он философствует:
- Вещи - черви. Смолоду до могилы душу сосут. Самая лучшая завязь от них погибает. Ремесленником из-за них делается писатель, бакалейным торговцем. К черту богатство! Да здравствует писатель-бродяга!
Бегунок расцветает улыбкой. Пьет чай с молоком, сахаром во рту сластит. В кармане - кисет табаку. Вот бы всегда так. Пускай другие с миллионами путаются, душу бумажками обкладывают. Этого Бегунку не надо. Разве только брючишки переменить? Да нет, и без них обойдется пока. Главное - литература. Можно ли променять сладкую тоску писательскую на золото и серебро? Да будь они прокляты!
Деду тоже немного надо. Роман бы закончить скорее, скорби душевные вылить.
- Теперь обязательно закончим! - успокаивает Бегунок. - Я тоже задумал роман. Купим муки немного, пшена, масла. По вечерам будем лепешки печь.
- Разве выгодно?
- Еще бы! Дров меньше, хлопот меньше. Прихожу я в четыре часа, засучаю рукава. Раз! Лепешка. Раз! Еще одна. Вам лепешку, мне лепешку, Аленушке - две. Лепешки надоедят, за блины ухватимся для разнообразия. Много есть не будем. Заморим червячка - поработаем. Поработаем - опять заморим.
Дед улыбается.
- Остановись, паренек, очень уж хорошо выходит у тебя.
- Еще лучше выйдет, дед.
- Да что ты?
- Я теперь ничего не боюсь. Ботинки изорвутся - босиком похожу.
Мечтают. Радуют друг друга хорошими разговорами, а в комнате у порога - товарищ с широким мандатом.
- Это комната номер четыре?
- Да.
Очень приятно. С нынешнего дня она принадлежит ему. Бегает дед по мандату непонимающими глазами, дружески говорит:
- Недоразумение, товарищ: я живу в этой комнате полтора года. Жену из нее схоронил...
И товарищ дружески говорит:
- Но у меня же мандат. Вы видите, у меня - мандат.
Дед на дыбы.
- Помилуйте, я - писатель! Я не могу оставаться без комнаты.
Товарищ улыбается.
- Что значит - писатель, когда я сам лицо уполномоченное? Идите в жилищный отдел.
Дед смотрит на Бегунка.
- Что делать?
Бегунок презрительно отворачивается.
- Сходим. Дорогу мы знаем.
А сердце колотит тревогу: быть беде!..
Сегодня переселение в землю Ханаанскую. Аленка укладывает кукол в сундучок, дед чеботарит. В одной руке - шило, в другой - иголка с белой ниткой. На коленях - старая резиновая калоша с оторванной подметкой. Над нуждой смеется старик.
- Аленушка, дай мне новые нитки.
- Папа, да ведь у нас нет их.
- Раве все вышли?
- Давно.
- А-а, ну ладно. Я старыми починю. Они думают - напугали меня. Я и в скворечнице проживу. Я, милые мои, не это видел... Опоздали немножко пугать-то. Все равно солнышко не покинет нас. Натопит пожарче свою печку и скажет: "Грейтесь, ребята бездомные!" Фу ты, леший ее закусай! Опять ничего не выходит. Аленка, нет ли бечевки у нас?
- Зачем тебе?
- Как зачем? Не выходит у меня ничего. Резина рвется, нитки рвутся, а мастер я - вятский.
- Это какой, папа, вятский?
- Ну, очень хороший. Была одна дыра, стало четыре. Вот какой я мастер! Поищи, дочка, мы лучше бечевками свяжем ее...
- Папа, дай я кольну разок.
- Или умеешь?
- Я недавно платье чинила себе - хорошо вышло.
На лбу у Аленки русый хохолок. Стоит в фартуке, руки в боки. Черные смородинки налиты хозяйской заботой. Мать... Вылитая мать! Теплый свет в глазах, хорошая подкупающая улыбка. Волной нахлынули воспоминания, растревожили, растравили. Выронил дед резиновую калошу из рук, наливаются скорбью морщинки.
- Эх, Аленка, Аленка! За тебя сердце болит.
Приходит Бегунок. Лицо веселое.
- Скоро в Крым поедем, дедок?
- Сейчас поедем, Аленка, готова ты?
- Я давно готова, папа.
- Ну, я тоже готов. Милый друг, заверни-ка Шекспира. Помогай! А чернильницу положи в карман себе. За кроватью мы после придем. Эх, чугунок еще остался. Аленка, ложку-то подбери! Беда с этим имуществом.
Бегунок утешает.
- Вы, дедок, не тужите. Правда, комната у меня маленькая, тесно нам будет, ну, зато вместе; устроим коммуну писательскую...
- Верю.
Дед надевает двое чулок, старые резиновые калоши с привязанными подметками.
- Батюшки мои, багажу-то сколько! На извозчике не увезешь.
Бегунок у дверей держит Аленкин сундучок с куклами, мешочек с посудой, рваный чемоданчик с дедовыми рукописями. Сам дед прижимает Шекспира под мышкой. Аленка от нетерпенья прыгает: на улицу хочется. Всю зиму просидела запертой царевной в разбойничьем терему. Из дверей выскакивает первая. Глаза разбегаются.
- Папа, папа, гляди-ка!
А нога в луже торчит по самую щиколотку.
- Па-а-па!
Дед вышагивает позади с белой расчесанной бородой. Рыжее писательское пальто, нитками перевязанные калоши на ногах делают его неузнаваемым среди уличной толпы. Ноздри раздуваются, в глазах - вызов.
Тронь, кому надо, узнаешь, кто я!..
А солнышко прямо в лицо старику:
- Милости, просим, бродяги бездомные! Милости просим!
Бегунок дергает за рукав:
- Дед, калоша-то развязалась...
- Калоша-то? А мы ее опять завяжем.
Кладет Шекспира на ближнее крылечко, ставит ногу на ступеньку, долго пыхтит над калошей.
- Мы ее вот как перетянем, она и не будет дурачиться...
Смеются ребятишки над дедовым ремеслом, смеется солнышко с высокого неба, смеются Бегунок с Аленкой, но веселее всех самому деду. Топает перевязанной калошей по мокрому тротуару, лукаво подмигивает.
- Вы, ребята, не смейтесь! Мы еще поживем. А уж рассказ напишем так напишем. Прелесть!
[1921]
Светлой памяти В. Я. МУРИНОВА
Сползли последние снега, грустно запели жаворонки над пустынными полями. Из большого голодного села в тысячу дворов выехало только пятьдесят человек на сорока двух лошадях, остальные в отчаянии плакали.
- Смерть нам. Опять двенадцать месяцев борьбы за жизнь. Мы съели лошадей, кошек, собак, трупы братьев и отцов - кто протащит нам борону по десятине?
Трясущимися руками развязывали семена, полученные из общественного магазина, жадно ели зерно, не в силах удержаться.
- Все равно нам смерть. До нового урожая мы не доживем.
И только немногие, бодрые духом, кричали уставшим в борьбе.
- Не хватит силы дотянуть до нового, умрем месяцем раньше, а семена давайте посадим. Крепко привязан человек к земле, нелегко ему уходить с нее. До последнего будет цепляться за травку, за ягодку, пока руки не застынут в судорогах предсмертных. Можа, кто и доживет. И сами мы лишний день перетерпим, когда увидим - зерно из земли полезет. Перетерпим, братцы! Из последних сил приползем поглядеть на посаженный хлебушко. Радость будет нашему сердцу. Давайте посеем! Из рук наших сделаем сохи, из пальцев - бороны.
Первой вышла Никольская улица из десяти незаколоченных домов: пятеро мужиков, старик, четыре бабы, красноармеец на костылях, трое ребятишек-сирот. Борьба за жизнь объединила их в дружную семью, ибо видели - в одиночку им смерть от страха и ужаса перед призраком нового голода.
Впереди на костылях шел красноармеец, схоронивший за зиму семью, за ним с небольшими мешочками семян двигались мужики без шапок. Бабы, ребятишки-сироты шли с граблями на плечах, с деревянными лопатами. Позади, опираясь на подожок, тащился старик с насыпанной в карманах пшеницей. На второй версте старик обессилел, сел на дорогу.
- Ребятушки, стойте!
У него пересыпали пшеницу из карманов, сказали:
- Не ходи, если не дойдешь. Семена твои посеем сами. Уродится - и ты будешь есть. Не доживешь - другие съедят.
- Не доживу, - вздохнул старик. - Восемь месяцев с голодом боролся, теперь не осилю. Прощайте!
Окинул он глазами родные поля, на которых прожил шестьдесят два года, прислушался к пению жаворонков, ощутил запах просыхающей земли, крепко поцеловал ее в черные губы такими же старческими черными губами.
- Уроди, кормилица, на старых, на малых, на радость крестьянскую.
Нашарил старик в кармане два зернышка, поковырял ногтем около себя, бережно схоронил зернышки в маленькой ямке. Увидел он два больших колоса, как два родных брата, низко склонившихся головами на старой Полянской дороге, улыбнулся.
- Наливайтесь полнее на радость голодному люду.
Вслед за Никольской пошла Селиховская улица. Трое мужиков, запряженных в постромки, катили плужок уцелевший. Бабы с девками везли семена на телеге - измученные, с распустившимися волосами, выгнув шеи. Усталые, провалившиеся глаза выражали глубокую скорбь, по лицам струился пот. На остановках дрожали вытянутые руки, подкашивались ноги, но, отдохнувши немного, опять они шли, мерно хлопая босыми ногами по талой земле. Кто нес заостренную палку, вилы вместо граблей, кто небольшую лубочную севалку на длинном кушаке. Четверо на плечах тащили деревянную борону зубьями вверх. Через каждую версту их сменяли другие.
Слабые ложились на дорогу под теплое весеннее солнце, по-мертвому раскидывали руки, жадно хватали свежий воздух разинутыми ртами. Нащупывали травку дрожащими пальцами, растирали на зубах - снова ползли на родные поля, в тоске обнаженные.
Страшное горе народное расцветало радостью невиданной. Со всех сторон, со всех дорог, десятками, сотнями, тысячами шли-ползли трудящиеся из больших и малых сел, из больших и малых деревень. Не было песен веселых, но не было и проклятий глухих. Каждый хотел положить свое зернышко в теплую, оттаявшую землю, ибо каждое зернышко отгоняло ненасытный хохочущий голод с полей.
Не понял старик, кто говорил, но ясно слышал голос, радостью сердце наполняющий:
- Мы победим! В черный год богачи нас сменяли на золото. В черный год им хотелось, чтобы мы перегрызли друг друга в отчаянии. Эти поля они думали трупами нашими удобрить. Радуйтесь! Мы победим. Голод не всех подкосил нас в одиннадцать месяцев страшной борьбы. Вместо трупов покроем мы землю цветущими нивами. Вместо наших костей будут здесь подниматься колосья хлебов. Если тысяча нас уцелела, по зернышку - тысячу зерен посадим. Позабудьте минувшее горе. Нет лошадей - сами потащим бороны. Нет плугов - зубами будем ковырять землю. Мы победим! Встаньте крепкой стеной - не пробить ее жадному голоду. Эй, одиночки! Сливайтесь ручьями в могучий поток. Утомленные! Крепче держитесь друг друга.
Глянул старик на родные поля - муравьями покрыты от края до края... Тащат бороны трудовые мозольные плечи, ковыряют лопаты, царапают грабли. Сошниками впиваются острые палки. Падают обессиленные, опять поднимаются, хоронят в земле семена сохранившиеся. Каждая бороздка, проведенная слабой рукой, каждое зернышко, в бороздку положенное, воздвигают высокую крепость от ненасытного, страшного голода. Не пройти, не проехать ему - черным призраком встал позади, побежденный великою дружбой трудящихся.
Встал и растаял, как дым под лучами весеннего солнца.
Улыбнулся старик радостью неиспытанной - легко затокало сердце. Заколосились родные поля, зацвели. Нарядилась вдовая бесплодная земля в молодое зеленое платье, шепчет ветер ей песни любовные. Широко разошлись яровые весенние всходы, буйно махнули верхушками вверх, кланяются, волной переливаются. И два колоса от двух зерен, посаженных стариком на Полянской дороге, отвечают им низким душевным поклоном.
- Доброе утро, товарищи!
- Доброе утро.
Осмотрел старик зеленое цветущее поле бедняков - полилась молодая весенняя радость из сердца слезами отрадными.
- Победили.
Опять шли со всех сторон, по всем дорогам с серпами, косами, впрягались в телеги, рыдваны, нагруженные колосьями, уродившимися на радость для всех, - не видел старик. Тело его закопали около старой Полянской дороги. Вместо памятника стояли два колоса от двух зерен, отнятых у голодного рта.
Слава тебе, Труд человеческий, братский!
[1922]
На станции Гурьяну попалась бабенка: тоненькая, остроносая, ботинки на высоких каблуках. Идет, будто на ходулях, и все подпрыгивает, из стороны в сторону покачивается. Поглядела на Гурьяна круглыми воробьиными глазами - сразу и пришпилила на все четыре кнопки. С места сдвинуться не может Гурьян. Глядит ей в веселый, играющий зад, обтянутый узенькой юбкой, слова в нутро провалились. А она, шишига, опять мимо прошла, опять задела Гурьяна круглыми воробьиными глазами:
- Вы, товарищ, не из деревни будете?
Покосился Гурьян, оттопыривая губу, лицо сделал будто сердитым:
- Ну, и что же такое?
- Можа, довезете меня?
- С багажом или порожняя?
- Багаж у меня незначительный.
- Т-а-а-ак!
Больше и сказать не сумел Гурьян. Врезалась бабенка в самое сердце - сразу бы проглотил вместе с ботинками на высоких каблуках. Очень уж сложеньем увлекательная. Говорит, сама зубы показывает, нарочно подкашливает, отряхивается, волосы на голове поправляет. Как не посадишь такую пичужку?
- Ладно, довезу. Сколько заплатишь?
- А вы сколько намерены взять?
- Больше давай, годится.
Она улыбается:
- Какой вы неуважительный, товарищ! Женщину нужно бесплатно довезти.
Растопырил ноги Гурьян, думает: "Чего получится, если на самом деле дарма посадить?"
Поглядел в глаза воробьиные, неожиданно сказал:
- До какого села?
- До Романова.
- Романово за нами пятнадцать верст!
- Там пешком дойду, если попутчика не найдется...
- По какому делу туда?
- Мама живет, повидаться хочу...
Завлек Гурьяна голосишко бабий, иголкой тоненькой пролез в нутро, и глаза воробьиные заволокли хозяйские мысли.
- Чего с тобой делать? Садись!
Тащит бабенка сундучок, гнется под ним, ногами семенит, юбкой узенькой разные буквы пишет между коленками.
- Ох, товарищ, помогите на минуточку!
Вскинул Гурьян сундучок воробышком на плечо, улыбается.
- Чего еще там у тебя? Давай в эту руку!
- Какой вы сильный!
- А что?
- Я не подниму.
- Слабый вы народ из городов - кишкой тонки!
- Как?
- Шучу. Двадцать фунтов всурьез принимаете...
С этого и началась Гурьянова тоска. Уставил сундучок в телегу, пологом накрыл, чтобы пыль не приставала. Вытащил чапан из-под соломы, расстелил, будто жене-молодушке, ласково приговаривает:
- Наверно, мягко любите сидеть - не наш брат!
- Ничего подобного, я к этому не избалована, сама из крестьянского происхожденья.
- Все-таки другая сословья у вас!
- Ну, скажете! Если костюм на мне городской, нынче и в деревнях такая мода пошла. Вообще на это не надо внимания обращать.
Ходит Гурьян вокруг лошади, дугу поправляет, поперечник подтягивает. Почесал гриву у мерина, в морду кулаком сунул, чтобы веселее держался, сам все думает: "Интересная штука может получиться!"
Бабенка тоже охорашивается, гребешки в волосы втыкает, глазами косит, платочек беленький на два узелка завязывает:
- Вы, товарищ, курящий?
Выплеснул Гурьян из левой ноздри, вытер пальцы о наклеску, крякнул:
- Хорошенького можно.
- Пожалуйста вам папироску.
И сама дымок пустила через обе ноздри.
- Эге!
Совсем не хозяином стал Гурьян.
Вытянула бабенка ноги в ботинках, заняла всю телегу. А ботинки у нее, как у мужика, с голенищами до самых коленок, на голенищах пуговки в два ряда, тесемочкой перевязаны. Негде сесть Гурьяну! Рядом - неловко. Хотел на наклеске устроиться, чтобы поглядеть, какая из этого штука получится, а бабенка говорит:
- Вы, товарищ, напрасно там садитесь! Разве не хватит нам места двоим?
Проклятая! Гурьян ее посадил, она же Гурьяпу командует. И ссунуть теперь у Гурьяна силы не хватит. Глядит он словно в тумане, во всем теле озноб начинается. Зачем она рядом сажает? И ноги вытянула, будто на кровати. Кабы не случилось чего! Не вытерпит Гурьян и дотронется до этого ботинка. Любовь которая, она не разбирает, а у Гурьяна на любовь похоже. Вдовый он, к тому же революция нынче: понравился человек, и живи, сколько хочешь, невенчанным...
- Товарищ, чего вы стесняетесь?
Сел Гурьян бочком, пожимается. Одна нога в телеге, рядом с ботинкой, другая - через наклеску висит. Страшно обе ноги класть.
А бабенка зубы скалит:
- Товарищ, да вы, ей-богу, напрасно так садитесь! Давайте сюда эту ногу!
Не успел Гурьян и подумать хорошенько, что из этого может получиться, а она Гурьянову ногу теребит, горячих углей под сиденье подкладывает. Загорелась Гурьянова нога, вспыхнуло все тело. На второй версте Гурьян закружил вожжу на наклеску, бросил в ноги фуражку с подпотевшей головы.
- Вам жарко, товарищ?
- Народ вы больно необышный!
- Почему?
- К примеру теперь, и ботинки у вас в городах на сапоги похожи.
- Мода такая.
- Чудно!
Тронул Гурьян голенище подплясывающим пальцем, надавил пуговку на голенище покрепче, чувствуя, что сейчас он провалится сквозь землю, и вдруг неестественно громко закричал:
- Сколько стоит такая штука?
Бабенка не рассердилась, только юбкой чуть-чуть пошевелила.
- Вы женатый?
- По какому случаю вам нужно знать?
- Разве секрет?
- Бывает иногда!
- Я вот не скрою, если не замужняя. Пожалуйста!
Глянул Гурьян сбоку на русую овечью кудерку, выпавшую из-под беленького платочка, сразу выпустил весь воздух, распирающий грудь.
- Вдовый!
- Почему не женитесь?
Ударил Гурьян мерина кнутовищем по костлявому заду, крякнул, распутал вожжу на наклеске, опять замотал. Окинул тревожными глазами поле, узенький проселок, по которому прыгала тележонка, увидал около своей ноги другую ногу в городском подзывающем ботинке, неожиданно сказал:
- Я когда-то хорошо жил: две лошади было у меня, корова с подтелком, восемь овец и масла с яйцами невпроед. Чаю захочу, простого не пил: каждый раз с топленым молоком. И жена покойная не жаловалась на мой характер. У людей которых нет ничего, у нее - платье за платьем, потому, что я не скупился на это. Умирала она, говорила мне: ты, говорит, Гурьян, не мучай себя, найди подходящую женщину и женись через сорок дней после моей смерти...
- Давно она умерла?
- Год скоро будет!
- И вы не женились?
- Тут, видишь, какая штука! - задумчиво сказал Гурьян. - Три бабы находились для меня, ну, я испорченный маленько стал: не нравится, да и на тебе. Одна, понимаешь, сама напрашивалась, в дом ходила, чтобы соблазнить, а я не хочу. Люблю, чтобы расположение было к этой женщине, обоюдное согласье...
Поглядела бабенка на Гурьяна круглыми воробьиными глазами, вздохнула и вдруг легла на спину.
- Какую вам женщину надо?
Гурьян отвернулся. Оглядел переднее колесо, свесив голову через наклеску, плюнул, опять взглянул на вытянутые ноги.
- Тут сразу не скажешь!
- Почему?
- Точка выходит, сурьезная штука...
А бабенка подвинулась ближе:
- Вот не женитесь, и рубашка у вас нестираная. Разве вы старик?
- А ты откуда знаешь?
- Ну, какой старик! Это же по лицу видно. Поставь вас в хорошую жизнь, чтобы жена наблюдала по вашему характеру, тогда и не похожи будете на теперешнего человека.
Гурьяну стало душно.
Руки ослабли.
Мерин в оглоблях будто оторвался от земли, плыл по воздуху, уронив левое ухо, и сам Гурьян с нелепой улыбкой на губах будто растаял в синем играющем воздухе. Мельком увидел маленький, не бабий живот бугорком под ситцевым платьем, осторожно подумал: "Она, наверное, играет со мной!"
Выпрыгнула бабенка из телеги, весело крикнула:
- Назад не оглядывайся!
- Зачем?
- Не полагается вашему брату.
"Играет! - опять подумал Гурьян. - Сейчас дотронусь до нее, будто нечаянно..."
А бабенка сзади окликает:
- Товарищ, почему вы не остановите лошадь? Я же не догоню.
Повернул Гурьян голову назад, встретился с круглыми воробьиными глазами. Ударили они в Гурьяново сердце мелким играющим огоньком, будто два ружья мелкой охотничьей дробью.
"Ну, конечно, играет!"
- Какой вы недогадливый, товарищ!
- Тпру! Седай скорее.
- Да я не влезу отсюда!
- Ах ты, мать честная!
Прыгнул Гурьян через наклеску, подхватил бабенку легким перышком, вскинул, стиснул.
- Ой!
Наступила тьма.
И в этой тьме посыпались искры разные, и в одну минуту сгорел мерин с телегой, сундучок под пологом, тучки полевые, вся земля и все люди на земле. Осталась только бабенка в крепких пылающих руках.
Посадил Гурьян на телегу ее, глянул в лицо дымными глазами, тихонько сказал:
- Не бойся!
И еще говорил: о двух лошадях, о корове с подтелком, о том, что ему нужно жениться и нет никакого греха тут, если по-новому взять. Надо только, чтоб человек человеку понравился, а она ему страсть как нравится, потому что никогда он не видал такой женщины, к которой расположенье имеет. Потребуется ей, он и в Романово увезет, и в город обратно доставит, если дело какое осталось там...
Улыбнулась бабенка, заиграла глазами.
- Вы мне очень нравитесь!
- Чем?
- И лицом и характером.
- На лицо не гляди! - сказал Гурьян деловито. - С лица никогда не разглядишь настоящего человека, особенно в крестьянском положенье. Грязный мы народ, с землей важдаемся. Писари которые, те беленькие, на бумагах сидят.
Опять улыбнулась она:
- Я писарей не люблю!
Гурьян восторженно подхватил:
- Ты не любишь, а я терпеть не могу!
- Почему?
- Линия другая у них. Если замуж желательно выходить, к примеру, за непьющего человека, живущего в домашнем удовольствии, кого хошь выбирай, только не писаря: пьяница на пьянице, и в грудях у каждого чихотка сидит.
Ехали.
Или дорога под гору пошла, или мерину легче стало: все порывался бежать он, дергая телегу, а бабенка в беленьком платочке останавливала его за вожжу, по-хозяйски уговаривала:
- Стой, стой, кочки тут!
Гурьян не перечил. Пусть правит. Можа, и к нему через это привыкнет скорее. Когда выбрались на торную, укатанную дорогу, взяла бабенка ременный кнут на длинном кнутовище, ласково сказала:
- Можно ударить вашу лошадь?
- Айда вали!
- Чего-то жалко...
- Для вашего удовольствия можно!..
Без ножа режет любовь каждого человека, зарезала она и Гурьяна, сделала покорным, улыбающимся широкой неестественной улыбкой. Скажет теперь пассажирка ему: "Слезь, я одна посижу!" - слезет. "Иди вдоль оглобли!" - пойдет. А все ботинки виноваты с узенькой юбкой и русая овечья кудерка на лбу. Наклонился к бабенке, тревожно шепнул:
- Хочешь, потешу тебя для нашего знакомства?
- Как?
Подобрал Гурьян распущенные вожжи, встал па колени, свистнул, гикнул, неистово закричал:
- Малышка, грабют!
Дернулась телега, будто в воздух поднялась, завертелась поднятая пыль, загремели колеса с лубками, попадали назад мимо бегущие десятины. Мерин вытянулся, приложил уши, дробно застучал задними ногами в передок, а Гурьян, стоя на коленях, с растрепанной головой, взмахивая руками, неистово кричал пьяным разыгравшимся голосом:
- Малышка, выручай!
Обогнали пешехода, испуганно свернувшего в сторону, обогнали телегу со спящим мужиком, врезались в посевы, запрыгали по бороздам, готовые сломать деревянные оси. Бабенка, причина любви, испуганно держала Гурьяна за левую руку и вдруг обняла Гурьяна около самых подмышек. Сама обняла, не вытерпела:
- Гурьян Никанорыч, у меня головокруженье.
Глянул Гурьян в глазенки испуганные, увидал любовь промелькнувшую, бросил вожжи.
- Стой, Малышка, будет!
Мерин остановился.
Тогда Гурьян сказал бабенке:
- Чего еще велишь?
- А чего вы можете сделать?
- Все могу, если всурьез дело пошло...
Бабенка прижалась к нему головой:
- Какой вы хороший!
Больше Гурьян ничего не помнит. Как во сне, просил ее выйти за него замуж, рассказал, что он бездетный, что у него скоро умрет мать-старуха и станут они жить вдвоем. Как во сне, видел Гурьян мелкие смеющиеся зубы, ласково-веселые глаза, городские ботинки на высоких каблуках и все хотел обнять их, стиснуть, переломить и заплакать над ними, а она, как во сне, била его по рукам, смеялась, грозила тоненьким пальцем:
- Нель-зя!
Наконец, уставшая от игры, сказала спокойно:
&n