". Что ж, потерпеть можно. Это - в наших руках. Делать нечего, повременим. Сорок два года временил, а уж еще год - куда ни шло! Пускай для круглости будет сорок три... Он вздохнул и глухо прибавил:
- Одно вот - года проходят...
Грустная нота прозвучала в его уверенном тоне. И опять он стал маленьким и смешным мужичком, над которым удобно было потешиться. Только никому не было охоты. Как будто тень прошла по лицам. Видно, ни у кого года не стояли на месте, уходили, а призрак счастья, который когда-то, может быть, дразнил воображение, теперь потускнел и ушел еще дальше. Уходили года, незаметные, однообразные, тусклые, и не на что было с удовольствием оглянуться, ничего отрадного не видать и впереди. Все досадно-обычное, безнадежно-скучное и неизбежное: старость с нуждой, хворости и страх беспомощной заброшенности и ненужности.
Даже Роман Ильич, благополучный, казалось бы, старик, вздохнул протяжно и шумно. Покряхтывая, он тяжело поднялся с коробка, на котором сидел, и сказал:
- Идтить, а то поздно будет. Старуха заложится, не впустит.
Шишов из вежливости сделал попытку остановить его:
- Что вы, Роман Ильич, восемь часов только!
- Нет, поздно. Пока повечеряешь, пока Богу помолишься. Я ведь две кафизмы на ночь читаю, - прибавил сотник тоном наивного хвастовства, которым иногда грешат благочестивые люди.
- Это пользительная вещь, - одобрительно сказал Шишов.
- Две. Всегда уж у меня положение. Иной раз ночью проснешься, бессонница, - встанешь, еще одну прочтешь... Ночь-то - год!
- С этой поры ежели залечь, не то за год - за два покажется!
- Да старуха, боюсь, браниться будет: вечерять ведь ждет... Время. Калун небось из печи уж вынула...
Широко отставляя костыль и гремя кренделями, сотник двинулся из лавки, но на пороге остановился.
- Ну, и калуны ноне Бог послал, да что-о за сладкие! - воскликнул он восхищенным голосом. - Просто мед, да и только! Живот аж болит, до чего сладкие! К ночи просто до того распирает, беда! Станешь Богу молиться и... просто неловко даже за молитвой-то...
Роман Ильич благодушно заколыхал животом, глядя, как его собеседники при последних словах покатились со смеху. Поощренный дружным взрывом их веселья, он выждал, пока они насмеялись, и прибавил:
- Ну, выйдешь в чулан, постоишь - будто ничего... Долго-то стоять холодно. Вернешься, станешь перед образами и опять, глядишь, та же история... Просто грех один! Хе-хе...
И, под общий заливистый смех, Роман Ильич, кряхтя и посмеиваясь, вышел на прилавок, широко расставляя ноги, далеко впереди себя нащупывая костылем коварно узкие, мокрые, загрязненные ступени крыльца. Постоял с минуту в раздумье, потом решительно шагнул в темную пучину, которая за рубежом света казалась бездонной, и тотчас же, поскользнувшись, мягко, почти беззвучно съехал вниз. Успел лишь крякнуть и произнести:
- Так и есть!
Было невысоко, и эта короткая поездка не сопровождалась каким-либо неблагополучием. И в то время, как Попков, Федот Иваныч и Маштак, не удержавшись на должной высоте благоприличия, залились беззвучным смехом, Ферапонт услужливо поспешил на помощь и, льстиво, хотя без толку, суетясь вокруг сотника, говорил тоном настоящего придворного:
- Позвольте руку, вашбродь... Измазались? Это не беда, ничего. Это не сало: помял - оно отстало... Так говорится. Дозвольте, я вас проведу, вашбродь, а то тут грязно... Глазами-то вы уже, никак, обнищали?
- Да, притупился. Спасибо, брат. Ну, доведи...
Ферапонт, деликатно поддерживая сотника за рукав, шагал медленно, с паузами, и всеми силами старался показать возможную предусмотрительность и осторожность. Прежде чем шагнуть, он долго прицеливался, вытягивал шею, разглядывал, потом делал широкий шаг с припрыжкой, удачный, как ему казалось, но, тем не менее, каждый раз угождавший в жидкое месиво. Сотник тяжело шлепал вслед за ним своими глубокими кожаными калошами, придерживаясь иногда за его плечо и тыкая клюшкой в стены сараев, около которых они держались.
Усердие Ферапонта нравилось сотнику, даже трогало его. И как будто жалковато стало, что вот этот смирненький, маленький мужичок вдруг соберет свои жалкие пожитки и бросит станицу ради каких-то неведомых вольных земель. К чему они ему? Жил бы на месте. Ведь издали когда-то и станица казалась ему вольным краем, а вот обманули же ожидания. Однако хотя сыт тут он и не был, но и с голоду люди не дали умереть. А там неизвестно еще, что ждет его.
И мягко упрекающим тоном Роман Ильич сказал:
- А напрасно ты, Ферапонт, на эти вольные земли вздумал. Ведь ты подумай: Си-бирь!
- Нам и тут Сибирь, ваше благородие,- смиренным тоном сказал Ферапонт.
Мудрено было возразить на это,- утверждение Ферапонта имело за собой достаточно оснований,- и Роман Ильич сочувственным тоном посоветовал:
- А ты Богу молись! Вот и будет хорошо... Ферапонт вздохнул. Помолчал. Потом сказал:
- Мучицы вот надоть - вся вышла, и взять не на что. Ребятенки кусок просят. Пометался к тому, к другому занять - не выпросишь. Под работу и то не дают...
Роман Ильич подумал, не делает ли Ферапонт подхода к его запасам,- у него была ветряная мельница,- и так как тоже не любил давать в долг, предпочитая наличные, то сухим тоном сказал:
- Под работу! Под работу дай да ищи тогда тебя... А за твою работу я тебя и сейчас ругаю: уузил ты мне штаны-то!..
- Да ведь по журналу, ваше благородие.
- По журналу! Мне не журнал требуется, а просторная форма! А то я их чуть не с мылом на себя натягиваю. Какая же это правильность в работе?
- Да ведь я, ваше благородие, не знал, что вы попросторнее обожаете,- слабо оправдывался Ферапонт.- Ей-бо... не знал... Как вы у нас офицер, а не то, чтобы наш брат чернородье, то я взял журнал у Лексея Лександрыча... По этому самому...
Насчет журнала Ферапонт слегка прилгнул. В действительности он просто употребил часть материала на картузы своим ребятишкам. Журнал был привлечен просто для выручки.
Они свернули за угол. Когда, после нескольких обдуманно-рискованных прыжков, они достигли ворот сотникова дома, Роман Ильич сказал:
- Ну, брат, спаси Христос. Молодец...
У Ферапонта была тайная надежда, что вслед за этой похвалой сотник скажет что-нибудь и насчет муки, но он о муке ничего не сказал. Прибавил только равнодушно-снисходительным тоном:
- Прощай, брат.
Ферапонт почтительно сдернул картуз и, кланяясь в спину сотнику, ответил:
- Счастливо оставаться, ваше благородие.
Калитка захлопнулась. Он надел картуз, но, продолжая стоять перед высокими воротами, прибавил:
- Покойной вам ночи, ваше благородие.
Все еще ждал, не раздастся ли хоть из-за калитки голос сотника: "Зайди, мол, завтра... посоветуемся со старухой, - может, отвесим с полпудика..." Но голос не раздался. Только слышно было, как сотник, кряхтя и стуча калошами, взошел на крылец, загремел щеколдой и потом, захлопнув дверь, стукнул изнутри задвижкой.
"Вот он теперь сядет вечерять", - подумал Ферапонт с некоторой завистью и представил себе, как толстая старуха, жена сотника, - она у него уже третья, двух изжил, - подаст на стол сперва мягкий, белый пшеничный хлеб, а сотник будет резать его на куски, произнесши предварительно: "Господи Иисусе Христе". Потом в белой миске с синими разводами появятся дымящиеся щи... Ферапонт явственно почувствовал соблазнительный запах от щей, от рыбы-малосолу, поджаренной в подсолнечном масле, и легкая судорога пробежала у него в левой стороне живота, а рот наполнился влагой... Потом кавун, сладкий, как мед... А поужинавши, Роман Ильич станет кафизмы читать, громко икая, позевывая и благочестиво крестя рот. Хорошо читать кафизмы, наевшись и почесывая просторный живот...
Да, если бы у него, у Ферапонта, был такой почтенный живот, как у сотника, - и он читал бы на сон грядущий кафизмы. Научился бы! Что ж тут мудреного? Что невозможного? Разве не мог бы он, например, быть мельником?.. Ах, разлюбезное дело мельницу иметь! Только он предпочел бы ветряку водяную - небольшую, но водяную. Приятнее. Узенькая такая речка вроде Прорвы с зацветшей, покрытой плесенью водой, а над речкой вишневые сады и сизые, задумчивые вербы слушают, как колеса кряхтят, вода кипит и бурлит, и смотрят, как солнце ловит брызги, зеленые, как осколки бутылки. Хорошо!.. А рыба-то, рыба-то как играет на заре!.. Воза стоят, помолу дожидаются. Люди суетятся вокруг них с набеленными мукой лицами. И у него, у Ферапонта, большой живот и такой же внушительно важный вид, как у Романа Ильича; перед ним все почтительно ломают шапки, проникаясь уважением к его животу и карману.
- Молись Богу, и все будет хорошо!.. - наставительно скажет он какому-нибудь смирному, бедному человечку, который будет просить у него в долг муки и поропщет на свою бедность.
А сколько народу будет у него и на него работать!..
Он засмеялся от удовольствия. Представил себе, как он будет везти с покоса рабочих на длинной фурманке, а они, свесивши ноги, скрестив на груди усталые руки, отчего покатые плечи их дугообразно согнутся, будут петь песни, довольные тем, что он обещал им по стакану водки. И следует: они махали косами, пока не потухла заря, и кончили-таки весь загон. Играй, ребята! Молодцы! Заслужили... Будет мерной поступью шагать, пофыркивая, крупный буланый мерин. Серебристое море хлебов матовым блеском будет струиться под месяцем. Ласковый ветерок радостно вздохнет в лицо медовым запахом скошенной травы. И песня, долгими, мерными вздохами вылетая из усталых грудей, будет плыть в загадочную даль, затканную тонкой дымкой серебристого тумана, и там замрет с сладким трепетом грусти...
И вереницы картин - одна другой богаче и соблазнительнее - плыли в темноте осенней ночи перед Ферапонтом. Улыбка сморщила длинными складками его смешное лицо с лохматыми бровями и серьезной бородой. Беспокойно-сладкое чувство нетерпения направило его шаги не домой, а к лавке Федота Иваныча: хотелось еще помечтать вслух о вольных землях и выкурить цигарку. Когда медлительные клубы дыма обволакивают окружающую действительность, мечтается особенно приятно, гладко и все кажется близким и возможным.
Но нет уже светлой полоски через улицу. Шишов закрыл лавку, чтобы не жечь зря керосину. Попков и Маштак, громогласно позевавши и посмеявшись над сотником, ушли домой. И кругом темно, немо, мертво-неподвижно. Чуть вырисовываются черные силуэты ближайших хаток, угадывается за ними линия сараев, а дальше - и впереди, и сзади - тесный, черный вал, непроницаемым кольцом охвативший сонный мир. И сколько ни шагай вперед, не выйдешь из этого заколдованного созданного мраком кольца...