ь страшно. В этой сутолоке Егору пришлось понести чувствительную потерю: о. Михаил, переговорив по секрету с "обером", решил сесть во второй класс, и Егору уже никогда больше не пришлось его видеть. Он с отцом пошел вперед, безнадежно посматривал на вагоны, уже битком набитые пассажирами. Около одного вагона стояли кондуктора. Отец заглянул в окно и несмело сказал:
- А тут ведь никого нет?..
- Служебное отделение, - строго сказал один кондуктор.
- Да пускай садятся, - прибавил другой. - Садитесь, кавалер.
И Егор с отцом очутились в пустом отделении вагона, в котором было только .одно существенное неудобство: удушливо пахло клозетом. Но едва они успели расположиться, заняв сразу две лавки, как дверь отворилась и в нее испытующе заглянул кудрявый человек в картузе, с русой бородкой.
- Слободно? - спросил он мягким голосом, заискивающе глядя своими блестящими, маленькими глазками на Егора.
- Служебное отделение, - строго сказал отец.
- А мы на полку?..
И, видя, что возражений нет, он проворно вошел, а за ним последовал еще коротенький старичок с квадратным лицом.
- Сида-а-йте! - сказал кудрявый человек, засуетившись, и радостно засмеялся.
Он тотчас же забрался на полку и разостлал там свой суконный халат. Старичок смирнехонько присел в углу, стараясь занять своей особой как можно меньше места. И оба, видимо, были довольны. Кудрявый человек, восторженно поглядывая сверху своими блестящими глазками, не выдержал восхищения и рассмеялся горошком. Этот смех заразил старика, Егора и его отца. И они все дружно смеялись и посматривали, как толпы метались по платформе и шли куда-то все вперед и вперед, мимо их вагона.
Но вот через несколько минут опять отворяются двери, и в них заглядывает черная борода.
- А здесь занято, - быстро говорит кудрявый хохол сверху.
- Занято? - недоверчиво и уныло переспрашивает борода.
- Да. Тут вон начальники сидят... Вон мундер лежит... аполеты вот... видите...
Но пока происходило это объяснение, из-за черной бороды вылезло, одна за другой, около полдюжины баб. Они вторглись дружно и безапелляционно и сейчас же наполнили маленькое отделение своими узлами, котомками, чайниками. И оказалось их уже не полдюжины, а целый десяток.
- Дамська дальше, - пробовал было соврать кудрявый хохол, лицо которого из веселого постепенно вытянулось в тревожное и недоумевающее...
- Да мы бы и в дамской, - застрекотали бабы, - да человик у нас... его не пускают.
- Да его хочь и к нам!
- Да у него ж жена да дочь...
- Эк бида... не скиснут без него.
- Ни... он говорит: голодный буде...
- Эк!.. - досадливо крякнул кудрявый хохол и слез с полки, чтобы занять свою долю места и на лавке.
И снова духота, теснота, вонь...
Тронулся поезд. Пробежал сначала город с церквами, с мелкой панорамой домов, разбросанных по скату нагорного речного берега, с лесопильными заводами; сверкнула узкая, загрязненная речка, прогремел мост, потянулось какое-то длиннейшее село с деревянными домиками, без труб, без пристроек, почти без окон... Потом пошли огороды, побежали рощицы, перелески, поля сжатые и не сжатые, маленькие станции с долгими остановками, с толкотней около кадок с водой, около крестьянок, продающих яйца, малину, яблоки и орехи. Девчонки лезли к окнам вагонов с своими товарами, наперерыв кричали, протягивали тарелки. Иногда жандарм - должно быть, от скуки, - гнал их, давал пинка, вышибал из рук деревянную чашку с яблоками, - яблоки рассыпались и катились по платформе, - но проворная девчонка быстро подбирала их и снова уже протягивала чашку по направлению смотревших в окна пассажиров, а жандарм зевал...
Так ехали до вечера. Вечером пересаживались в Рузаевке. Тут обокрали толстую монахиню, и она без конца охала и плакала. Ночью еще пересаживались на станции Тимирязево, и там опять обнаружена была кража у двух пассажиров. Отец Егора вздыхал и осторожно ощупывал правый бок жилета, где у него были зашиты деньги.
Егору пришлось теперь спать сидя, в самом неудобном положении. Ныла нога, болел бок и левая половина головы. Он часто просыпался и глядел в окно, ожидая, что поезд вот-вот добежит до следующей станции, и тогда - конец их пути.
Но поезд все бежал и бежал. В окно видны были синие тучки, зарумяненные зарей, высокое и бледное голубое небо, свежий, точно отмытый, березовый лесок, фигуры солдатиков в белых рубахах и накинутых на плечи шинелях, мужички с костылями, в армяках и лаптях, с какими-то бляхами на груди. Мужички стояли неподвижно на одинаковых дистанциях. Казалось, они боялись повернуть головы в сторону поезда и смотрели, не моргая, вперед, в ту сторону, куда он шел. А мимо них гарцевали на конях по скошенным полям урядники, похожие на генералов, как их рисуют на картинках. Мелькали кое-где белые палатки, а возле - маленький огонек с задумчивым солдатиком, вспоминающим родину и, может быть, покос где-нибудь там, далеко, в родных местах.
На станциях уже не было ни народу, ни девчат с малиной или яблоками. Кучкой стояли крупные, щеголеватые жандармы, а в сторонке - господин в красной фуражке, начальник станции. На каждой станции из поезда выходил старый жандармский полковник и, сделавши озабоченное лицо, о чем-то подолгу толковал с начальниками в красных фуражках. По усталым лицам этих людей видно было, что старик говорит для формы, перебирает совершеннейшие пустяки, которые и без него предусмотрены. Молодцеватые унтера величественно и сурово взирали на какого-нибудь смиренного богомольца, торопливо набиравшего в чайник воды из зеленой станционной кадки. На их лицах как будто было написано:
"И к чему такая мразь землю обременяет в такой важный момент?.."
Когда подполковник проходил мимо них, они вытягивались до последней физической возможности, затаивали дыхание и "ели" его глазами.
- Ну как, братец? У тебя все благополучно? - кивал небрежно старик в сторону кого-нибудь из них.
- Гав-гав! - быстро и громко отвечал унтер, и глаза его преданно глотали начальника.
Около восьми часов утра поезд остановился на станции Шатки.
Большая часть богомольцев высадилась здесь; даже те, у кого был билет до Арзамаса. Так сделал и Егоров отец, потому что ходили упорные слухи о дороговизне подвод в Арзамасе и о том, что от Шаток путь короче.
После духоты вагона было особенно приятно подышать утренним воздухом на травке около маленького вокзала, закусить и выпить чаю. Множество отпряженных телег стояло за вокзалом. Мужики с кнутами в руках шли развернутым фронтом на богомольцев.
- Ехать? - спросил тощий старичок отца Егора. - Да.
- Вас сколько?
- Да вот двое с парнишкой.
- Двоим дорого будет. Человека три-четыре... Сидевшие рядом на травке двое богомольцев - старый хохол из Таврической губернии и молодой человек в пиджаке из Екатеринославской - поднялись и приняли участие в торге.
- А довезешь четырех-то? - спросил молодой, которого старик называл Алешей.
- Х-хе! - воскликнул ухарски дед, обнаруживая желтые, поредевшие зубы. - Ч-че-ты-рех!.. Десять довезу! Телега крепкая и лошадь - ничего... твердая лошадка...
- А за сколько повезешь?
- К Понитаевке аль до Сарова?
- До Сарова.
- До Сарова шесть рубликов...
- Тю-у!.. Ска-зал!..
Молодой екатеринославский богомолец, сам человек, по-видимому, прикосновенный к торговле, умевший и любивший "ладиться", сейчас же забрал в свои руки торг за подводу.
- Господа-а! да вы как считаете? А сколько тут верстов по-вашему? - восклицал возница.
- А сколько? - задорным тоном сказал Алексей.
- Тут до Понитаевки считается двадцать. Извольте до Понитаевки за полтора довезу, пожалуйте...
- А от Понитаевки?
- Чаво от Понитаевки?
- Верст... чаво?
- Да там боле... с тридцать будет... а то и все сорок клади... а може - и с пятьдесят...
- А ты тут хочешь полтора содрать? Эка, какой простяк!..
- Господа-а! да вы как считаете...
- Нет, ты-то как?..
Торговались очень долго. Молодой богомолец учитывал старика в верстах, сбил его под конец с толку на смех слушателям, вошел в азарт и назвал "беззубым" с прибавлением пряного словца.
- Да ты чего?.. Эка ты, парень... к чему ты такие слова? Молодой вьюнош и того... ты еще зелен, братец, - смущенно говорил старик, несколько растерявшись под стремительным натиском Алексея.
В конце концов сошлись на четырех рублях. Тележонка оказалась маленькая, старая и дрянная, но лошадь сносная. Все четыре пассажира взобрались все-таки на телегу с твердой решимостью ехать, а старик пошел сбоку. Но было неудобно сидеть - тесно, и скоро с телеги слезли все взрослые пассажиры, остался один лишь Егор. И он бы слез с удовольствием, потому что телега была очень тряская; передок ее был выше задка, и сидеть с вытянутыми ногами было мучительно. Он примостился кое-как на узлах и не без любопытства поглядывал кругом и слушал старика-возницу, который оказался болтливым и довольно занимательным человеком.
Широко и благодушно расстилались холмистые поля с синеющими вдали перелесками, с копнами озимого жита, с жницами, согнувшимися в высокой ржи, с тощими овсами, чечевицей и гречихой, с деревеньками и церквами. Частые, белеющие там и сям церковки придавали веселый, оживленный вид населенности, однообразию этих похожих друг на друга холмов.
Деревеньки были особенные, не похожие на те, которые знал Егор. Маленькие темные, покрытые старым тесом, домики походили на амбары. На широкую улицу вылезали какие-то погреба. Тут же были расчищены токи, а около них сложены небольшие кучки снопов. Молотили бабы, медленно взмахивая цепами. Для Егора такая молотьба была невиданным никогда зрелищем.
- Что же кушать будут, коли такая работа? - пренебрежительно говорил екатеринославец Алексей.
- Дывлюсь: никакого садика, никакой фрухты не видать, - говорил старик, херсонский хохол, которого звали Симонычем. - Как они живут, эти люди?..
Но люди жили, плодились и множились. Кучи ребятишек, белоголовых, стриженных в кружок, окружали телегу и с пронзительным криком речных чаек бежали за ней.
- Кинь! кинь! - кричали они и дружной стаей налетали на брошенный им с телеги кусок булки или ситного хлеба и опять бежали, не глядя себе под ноги и спотыкаясь в глубоких колеях дороги.
И все здесь смотрело как-то особенно смирно, кротко, робко: и запыленные фигуры, плетущиеся по дороге, и добродушно-болтливый старик-возница, и этот тощий хлебец, и синеватые балки с жидким леском, и белевшие вдали церковки. Было странно, что эти многочисленные толпы народа, тянувшегося гуськом по всей дороге и усеявшего все завалины в деревнях, ничуть не оживляли этого тихого, смиренно-грустного пейзажа. Они шли не спеша, размеренным, экономным шагом, серьезные, молчаливые, и равнодушным, усталым взглядом смотрели на проезжающих. На всех лицах застыло общее деревянное выражение бледной, неясной скучной думы. Взор жадно искал среди них молодого, красивого, бодрого лица и - не находил...
К полудню старик возница нагнал богомольческий поезд, стоявший в мордовском селе Кордевиль, и предложил своим пассажирам, по примеру прочих богомольцев, напиться чаю, пока он покормит гнедка. Пили чай в грязной и душной мордовской избе с небеленой печью. Чай был какой-то мутный, самовар - давно не чищенный, зеленый, а хозяин - косноязычный, разбитый параличом мордвин, все время говоривший что-то, чего нельзя было разобрать. За самовар взяли только две копейки.
Потом поехали дальше, вслед за целым рядом телег с богомольцами. Сзади тоже шуршали телеги, и длинный поезд поднимал целые облака пыли. Пыль густо покрывала траву по обе стороны дороги, обувь пешеходов и пассажиров, их одежду и лица. Егору казалось, что она как встала, так и не садилась, и летела на него и спереди, и сзади, и ощущение ее в носу, во рту, за рубахой причиняло неприятное беспокойство - хуже, чем беспощадная тряска телеги. Он завидовал тем пассажирам, которые, соскочивши с телег, плетущихся шагом, шли себе в отдалении от дороги, избавившись от этой беспощадной пыли.
С ближайшей телеги, ехавшей впереди, доносился иногда глухой, надрывающий душу крик, завывание мучительной боли. Егор привставал несколько раз, но ничего не рассмотрел, кроме спины женщины, нагнувшейся над тем самым отрывисто взывавшим существом.
- Девка, - сказал ему разговорчивый возница, - годов семнадцати, а на вид - лет шесть, больше не дашь... Попортилась. Это мой внук их везет. Васька... Маленькую, говорит, лошади ушибли. А это мать ее сидит вон... Чижало ей, любушке...
И когда страдающий болезненный вой долетал до Егора, ему казалось, что кто-то резко сдавливал ему сердце. И было больно, было жалко и это несчастное, изуродованное муками существо, и эту наклонившуюся женщину-мать, которая много лет слышит этот мучительный крик боли, много бессонных и страшных ночей провела, глядя в очи темной, беспросветной скорби, погруженная в бездну бессильных страданий.
Село солнце. Когда последние, красноватые лучи его погасли на курившихся облаках пыли, стало вдруг очень свежо, даже холодно, захотелось деревни, ночлега. И когда наступила ночь - впереди, в мглистом ее тумане, представлялись все хаты, церковь, но не было ни хат, ни церкви, тряслись и скрипели телеги, скатывались куда-то вниз и медленно всползали затем вверх. Над головой мелькали звезды. Иногда влажная свежесть проползала по лицу. Егор улегся. Отец прикрыл его чем-то теплым, но телега ужасно трясла, прыгала, стукалась обо что-то, кряхтела и скрипела, и, лежа, Егору казалось, что она вот-вот развалится. От тряски разбаливалась голова, и Егор опять поднимался и садился и чувствовал холод и пыль, плавающую в воздухе, и все ждал, что скоро въедут или в деревню, или в монастырь. Деревня теперь представлялась ему чем-то ласковым, теплым и уютным, и он жадно всматривался вперед.
Вон какая-то темная масса вырисовывается на смутно-белом горизонте. Должно быть, лес? Ведь под монастырем, говорят, лес? Сейчас въедут в него, а там и монастырь. Тоже хорошо: можно отдохнуть, согреться и уснуть... Но лес оказывается кустарником, а за ним опять темное поле, и мутный горизонт над ним и звезды.
Вон огоньки моргают, два - с правой стороны, один - с левой. Этот ближе к дороге, те - далеко в стороне. И когда поезд богомольческих телег проезжает мимо левого огонька, Егор видит освещенную им телегу и головы лошадей, а около самого костра двух человек с белокурыми, задумчивыми лицами. Кто эти люди? О чем они думают?..
Теперь уже и старик не болтает, и его пассажиры реже сходят с телеги, чтобы идти вдоль дороги. Должно быть, дремлется и им. Они оделись потеплее и сидят, свесив с телеги ноги. Алексей все крякает. Потом, как-то странно изогнувшись, он упирается головой в спину ямщика и начинает как будто всхрапывать.
В одном месте телега, неистово гремя, быстро скатилась куда-то вниз, с грохотом склонилась налево, в сторону черной стены кустарника, наткнулась на что-то, испуганно крякнула, заскрипела, словно от боли, и остановилась. Все вскочили...
- Ось! - трагически воскликнул старик возница.
- А? Погодите... я сичас... - диким голосом, спросонья, говорил Алексей, суетясь около телеги.
Отец Егора хладнокровно осмотрел телегу и спокойно сказал:
- Пенек. Подавай назад лошадь! Ты, старик!
Старик взял гнедка под уздцы и, усиливаясь, подвинул его назад, говорил ласково:
- Тпру, золотой... тпру... осади назад... зад, милый, зад...
Но гнедко стоял себе равнодушно, понурив голову, несмотря на эти уговоры и невзирая на то, что над телегой пыжились Алексей и херсонский хохол Симоныч, старавшиеся сдвинуть ее назад. Тогда отец Егора зашел сзади, легко приподнял задок телеги и пересадил ее через пень.
- Трогай! - сказал он, садясь на телегу.
И снова она покатилась, а за нею и хвост поезда, остановленного этим инцидентом.
Вот и деревня. Поезд катит по широкой, уснувшей улице, домишки которой кажутся совершенно одинаковыми по обеим сторонам, потом по плотине над прудом, потом останавливается около какой-то освещенной лавчонки. Должно быть, это чайная или постоялый двор; она битком набита: видны в раскрытую настежь дверь распоясавшиеся люди с блюдечками в руках, слышен смешанный гул голосов, а кругом, на улице, целая флотилия отпряженных телег. Явное дело, останавливаться - не миновать, что и делает новый богомольческий поезд.
- Егор, пойдем... чайку... - сказал отец.
- Не-ет...
- Не хошь? Ну, как знаешь. Полежи тут, покарауль. Тебе тепло?
- Ничего.
Они ушли, кроме ямщика. Старик сначала предложил своему гнедку овса, но гнедко задумчиво постоял с торбой на месте и не стал есть.
- Вот ишшо... ка-кой, - недовольно говорил дед, - пра-а. Ну, на сена!
Гнедко нагнулся к сену и стал жевать.
- Выгодная лошадь - сказал какой-то незнакомец, стоявший неподалеку, - овса не ест....
Гнедко потянулся к траве... Он подергивал телегу, телега покачивалась и поскрипывала, и Егор, лежа на ней, ждал, что вот-вот она опрокинется. Но лежать было хорошо, тряски не было, пыль улеглась. Вверху раскинулось высокое, темное небо с звездами. Они были прекрасны, чисты и непонятны, будили смутные мысли и воспоминания о родине, о матери. Тихий говор людских голосов плавал, шуршал и сыпался кругом, за телегой, впереди и позади. Где-то, в стороне, слышалась громкая болтовня и смех молодых голосов - мужских и женских. Прошла гурьба парней через площадь. На плотине они запели:
Ничего мне так на свете не надо...
Голоса были громкие и нестройные, но когда певцы удалялись, звуки становились стройнее, мягче, красивее, и что-то подкупающее, родственно-милое и неизменно грустное было в этих вздохах и однообразных жалобах, в вихристых и кудрявых затяжках подголоска.
И тихая ночь задумчиво-безмолвно стояла над этим краем, разбуженным необычным наплывом странных гостей, смирным, серым и скучным краем черного труда, робких мыслей и тупого, равнодушного терпения... И звезды моргали с неба ласково и как будто знаменательно, говоря всем одно и то же и предоставляя каждому понимать их по-своему...
Егор заснул. Сквозь сон он слышал, как пришел сначала дед-возница и, гремя дугой, стал запрягать гнедка. Потом подошел отец с старым хохлом...
- Чего? Ай, ехать? - спросил кто-то далеким, но знакомым голосом, должно быть, Алексей.
- Ехать. Запрягают, - сказал голос ближе.
И Егор смутно слышал, как везде суетились, покрикивали на лошадей, запрягали. Потом телега заколыхалась, громыхнула, потянулась куда-то, и Егор забылся... Ему казалось, что под ним гудели мельничные колеса и трясся пол... и что-то бурлило, кипело и плескалось...
Когда он поднял голову - при тусклом свете первого утра разглядел большую глинистую поляну, изборожденную колеями. Было холодно. Только один раз потянула теплая струя нагретого воздуха, Бог весть откуда взявшаяся среди сыроватой и остро-холодной мглы утра. Неожиданная и непонятная, она на мгновение согрела всех озябших и примолкших людей, удивила и так же быстро исчезла, как и пришла. Точно вздохнул кто-то ласковый и добрый.
Впереди, на фоне белой зари, вставал лес. Люди шли впереди и по сторонам дороги, молча, не разговаривая между собой, погруженные в неясные, дремотные грезы, и лес ждал их, темный и молчаливый. И когда поезд скрипящих телег, извиваясь и курясь пылью, въехал в опушку осин, елей, берез и молодых сосен, то вместе с неподвижным и резким холодом их окутал молчаливый мрак, как будто они опустились в погреб.
И было тяжело и жутко это молчание величественной, строгой, угрюмой толпы великанов, которые в глубине вытеснили совсем зеленую, веселую листву берез и ольхи и стояли прямые, стройные, высокие, почти без веток, с небольшими зелеными шапками там, вверху, под смутно просвечивавшим сводом неба. Колеса вязли в песке и уже не шуршали, а слабо поскрипывали и чуть слышно шипели. И пыль как будто улеглась - ее не было видно в лесу. Не было звуков, а их так хотелось... Какая-то одинокая птица где-то там, в высоте, издавала монотонный, тихо скрипящий звук, точно чертила ногтем по шершавой коре этих великанов.
Ехали медленно и долго, увязая в песке. Стало светлее. Должно быть, взошло солнце: вершины сосен сзади ярко зарделись, и клочки неба стали особенно нежны и ярки своей синевой, а темная зелень сосен вкраплялась в них отчетливо и резко. Вот поляна. Сверкнула речка. Над ней кучка палаток донского казачьего полка. Вдали засияли главы монастырских церквей.
- Ряда была, золотые, до мостика, - напомнил дед-возница. - А то тут есть Городок, так до Городка другая цена. Там верст шесть по песку...
- Вези до первой остановки, прибавлю гривенник, - сказал Алексей тоном щедрого человека.
Старик тронул вожжами и проехал еще ольховую рощицу, за которой открылось более десятка бараков. Тут было многое множество телег и народа. Озябшие, невыспавшиеся, сердитые люди неприязненно посмотрели на новых богомольцев, которые заглядывали в широко раскрытые пасти плохо сколоченных дощатых бараков и везде встречали сплошную массу лежавших и сидевших человеческих тел, спертый воздух, сор объедков и грязь.
- Тут некуда! - слышал Егор из глубины каждой полутемной пасти.
- Да нас вот трое... только... - говорил Алексей, выступавший везде парламентером.
- Вы в Городок лучше... А тут вару не хватает, не то что... Теснота...
- А холод... - послышался другой голос, в котором, действительно, звучала судорожная дрожь. - Рази можно? Голая земля. Там, по крайности, помощено...
- Вот в Дивеевом - там хорошо: нары... А тут кипятку нет - чаю напиться, - вот какой порядок... Один куб на сколько народу...
- Вы в Городок идите. В Городке - там местов сколько угодно. Совсем есть пустые бараки...
В этих, по виду доброжелательных, советах звучала фальшь и коварство, но было несомненно одно, что здесь, в местных десяти бараках, все было заполнено битком, и волей-неволей пришлось уходить дальше, за монастырь.
- Ну, пойдемте, - обратился Алексей к своим спутникам. - Все равно монастырь посмотреть надо.
Они взвалили на себя узлы (у Алексея даже целая корзина была привешена сбоку) и пошли.
VI.
Ноги вязли в песке, и Егор едва поспевал за отцом и его спутниками. Они обгоняли толпы стариков и старух, медленно тянувшихся к монастырю. Он казался очень близко. Было видно, как на фоне его белых стен шли люди по какому-то карнизу, устроенному над старыми деревянными сараями и избами, ютившимися под самым монастырем. Но потом дорога вильнула в сторону, в лес, и монастырь спрятался. Вынырнул он не скоро, и тогда карниз оказался насыпью, и волны народа катили по ней беспрерывно в обитель и обратно.
- Ну, куда же пойдем? - спросил Алексей.
Старый хохол Симоныч, который собирался говеть, сказал:
- Узнать надо, где митрополит служит. Это что за народ?
У паперти небольшой церкви, которая стояла внизу, сгрудилась и топталась на месте огромная, тесная толпа. Два околоточных надзирателя, несколько городовых и урядников, энергично жестикулируя кулаками и палашами, сдерживали ее натиск. Над головами в разных местах поднимались руки с какими-то узелками - они точно взывали к небу о милосердии. И видно было, как эти узелки проползали по головам ближе к дверям и затем, колыхнувшись несколько раз то вперед, то назад, попадали все-таки в церковные двери и исчезали в них.
- Это - позвольте узнать - митрополит тут служит или что? - спросил Алексей у одного из зрителей, сидевших рядами на ступеньках широкой каменной лестницы, которая вела вниз, по направлению к церковке.
- Нет, это которые говеют. Миру - сила! Каждому желательно, а места нет... Так вот порядок такой и сделали: коль говеешь - иди в церкву, неси просвиры, а коли так ежели, то под окном становись и хочь лоб разбей... То есть сколько влезет - молись, а внутрь - запрещено: подушиться народ могет... страсть сколько миру!.. Никак невозможно...
Наши богомольцы постояли в раздумье и пошли дальше.
- Да-да... вот какой порядок... - говорил Алексей невесело. - А вы, дидусю, митрополита? Х-хе-хе... навряд ли придется... Нашему брату и в рай очереди долго ждать...
- Ну... куда же теперь? - сказал отец Егора. Алексей, который взял на себя роль руководителя, остановился и задумался.
- Чи церква осматривать, чи до Городка ходить, - сказал он, обращаясь к своим спутникам.
- Оно бы не мешало того... помолиться... - сказал дед.
- А вещи?
- Вещи... да... вещи к месту определить надо...
- Так ходим до Городка... Выпьем чаю, вещи положим назад...
И они пошли дальше, усталые, голодные и потерявшие бодрость в этом чуждом людском потоке, наполнявшем воздух своим смутным, смешанным, разноголосым говором. В этой темной и запыленной массе, двигавшейся по разным направлениям, тихо и почти благоговейно шевелившейся под окнами церквей, выделялись белыми пятнами величественные городовые, привезенные из Петербурга, солдаты-гренадеры и урядники. Все это был чисто и щеголевато одетый, по сравнению с толпой, народ, и на их лицах застыло великолепное выражение власти, распорядительности и величия.
- Не останавливаться! Проходи, проходи! Тут нельзя, не садись! Дальше! - осаживая и разрежая толпу, говорили великолепные городовые, с знаками трезвости на груди, властным голосом, голосом хозяев и господ положения, и толпа беспрекословно теснилась и перекатывалась на другую сторону, откуда ее опять гнали дальше, дальше...
Наши богомольцы зашли по пути в две-три церкви, в которых службы не было и входы никто не охранял, и направились из монастыря по дороге в Городок. Узкая дорога вилась по лесу среди огромных, величественных, прекрасных сосен. Вереницы богомольцев и богомолок с котомками за плечами, с усталыми и серьезными лицами, подняли белую пыль, которая остановилась и как будто застыла в воздухе, как фимиам, среди огромных зеленых колонн. Солнечные лучи, прорезывая этот белый, прозрачный полог, построили белые стены, колокольни, воздушные причудливые здания, - и в полудремоте усталости Егор ждал, что вот-вот грянет великолепный, торжественный трезвон с этих стройных, колеблющихся колоколен, а из-за стен, раздвигающихся перед ними, польется стройное, тихое, торжественное пение...
Но стены отодвигались все дальше и заходили назад; колокольни молчали. Ноги с трудом работали, увязая в песке и спотыкаясь об огромные, лохматые корни сосен; клонил сон.
- Далече, дяденька? - спрашивал Алексей у встречных.
- Версты две.
- Ого! - восклицал с сокрушением Алексей и, сомневаясь, тотчас же обращался к другому встречному:
- Долго еще?
- Версты четыре...
- Фу-у, ты...
Да, должно быть, не близко, судя по усталым, суровым лицам этих малоразговорчивых людей, которые тянулись бесконечной цепью из недр этого безмолвного, величественного бора. Люди с болячками на лицах, люди с тонкими, странно изогнутыми, точно соломенными ногами, люди в странных белых, из домотканого сукна, одеждах, с навитыми на голове копнами из тряпья, люди монашеского образа, постные, худые, морщинистые, злые женские лица - все было пестро, странно, интересно и ново".
Вот, наконец, мелькнули какие-то постройки. Вон и площадь за речкой, а над ней бараки из нового тесу. Замелькали вывески: "Чайная", "Закуски и чай", "Самовары" и т. д. Народ кишел, как муравьи, толпился около речки, выползал из бараков, торчал в открытых балаганах чайных и закусочных, группами беседовал на площади.
Наши богомольцы обошли длинный ряд бараков, но везде было полно, нечисто, неудобно.
- Нет было бы нам там остаться, в энтих, - сказал отец Егора.
- Послушали эту старушонку... черта! - сердито говорил Алексей. - Отсюда переть в монастырь - язык высунешь... Господин урядник, где бы нам поместиться?
Урядник окинул величаво-презрительным взглядом вопрошавшего и сказал тоном сановника:
- Выбирай барак, какой побольше, да и ложись врастяжку... Можешь даже вполне быть спокоен, как летом в санях...
Они пошли дальше. Наконец, около часовни два крайних барака оказались совсем пустыми.
- Вот оно! - воскликнул с радостью Алексей. - Зря я старуху ругал... она правду... Ложись, господа! ха... Давайте соснем сперва, а тогда чаю... Слав-но! ха-ха-ха...
- Да надо бы в церковь, - нерешительно возразил Симоныч.
- Ну, дидусю, успеете... Сидайте вот...
И Алексей упал на солому, потянулся и почти тотчас же заснул.
В бараке был полумрак и прохлада. Сквозь щели падали на солому лучи солнца и золотили ее нежной, новой позолотой. Тихо было и хорошо. Все тело ныло от усталости. Кажется, век бы так пролежал, ни о чем не думая, бессознательно глядя на эти щели и полоски золотого света. Сна не было.
Вошел урядник, белобрысый, худой, с длинным носом и весь какой-то длинный и нелепый, а голос у него был почти женский.
- Придется, ребяты, потревожить вашу старость: тут для епутаций, - сказал он.
- Да мы тоже депутаты, - сказал отец Егора усталым до отчаяния голосом.
- Хе-хе... не похоже... Епутаты - это больше от татар, от мордвы... старшины... Вон в бабий барак, может, пойдете?
- Мы тут немножко отдохнем... тогда уйдем...
- Н-ну... отдыхайте.
Симоныч принес половину ситного хлеба и звал пить чай. Он спешил в церковь. Алексея едва растолкали и пошли в какой-то балаган, под названием "Народная чайная". Балаган был открытый, столики - из неоструганного теса. Везде виднелся сор, грязь. Приходили запыленные люди, снимали с себя верхнюю одежду и тут же вытряхивали. Пыль неслась и садилась в чай. И чай был мутный, невкусный. Солнце припекало Егору самый затылок, болела голова, и продолжал сильно клонить сон.
Но спать было некогда. Все - и его отец, и старый хохол, и Алексей - спешили напиться чаю и идти опять в монастырь, к какой-нибудь службе. Решено было забраковать Городок, как главную квартиру, а из монастыря пройти в те бараки, куда приехали утром; оттуда было много ближе к монастырю.
Пошли. Усталые ноги плохо служили Егору. Песок казался глубже и путь длиннее. Алексей опять шел впереди, сучил ногами, и похоже было, как будто он топтался на одном месте. Но Егор все-таки не мог догнать его на своих костылях. Теперь уже Алексей не спрашивал, много ли осталось, но и молчать не мог. Он нагнал какого-то сердито-унылого черного человека, осведомился у него, откуда он и давно ли тут живет. Оказалось - пятый день.
- Что же, чудеса были, дяденька?
- А как же! Сколько человек оправдалось, - сказал черный человек. - Вчера восемнадцать исцелениев было...
- А вы сами видели? - осторожно осведомился Алексей.
- Видел! - иронически воскликнул черный человек. - Чай, записывают!.. Как какой исцелился - его, чай, не отпускают!.. Тут и все святые места, и где его разбойники били, и клок волос, одежда - все цело...
- Цело?! - воскликнул Алексей с неопределенным выражением легковесного скептика. - Неужели не истлело?
- И-и, ми-лый! да разве святая вещь может истлеть?
- А ведь тело-то, пишут вон... истлело?..
- Как истлело! Не-ет... Святые не тлеют. Ишь какую ему Господь Бог послал славу на земле: сколько народу... из разных земель... из-за границы есть... от разных народов...
- А как же в ведомостях было?..
- В ведомостях?! Х-ха... Жалко, говею я, а то бы я тебе, милый, сказал слово... В ведомостях!.. Х-м!.. Кой-чего много, печатают ноне в ведомостях!..
Совсем усталые, они вошли в монастырь. Встречный поток иногда совсем затоплял их и прижимал куда-нибудь к стене. В конце концов Алексей и хохол отбились и потерялись в живом людском море. Егор остался с отцом. Они остановились около могилы святого, в толпе людей, которые стояли под окнами церкви и молились. Тихое, стройное пение иногда выплывало в окна и звучало среди беспрестанного людского движения и говора чем-то далеким, безмятежным, отрешенным от суеты земли. Кто-то грустный и кающийся смиренно вздыхал, горько плакал и тихо, покорно умолял... И звуки скорби и плача были гармоничны, красивы и трогательны своей чистотой и необычайной музыкой. А шум людской суеты, какие-то болезненные, истерические вопли, долетавшие иногда со стороны, стоны, окрики и крупный разговор казались тогда нестройными, дикими и досадными.
Иногда новые звуки врезывались в смутно переливавшийся говор толпы. Тяжелый, мерный, правильно чередующийся такт издали напоминал звук большого сита, сортирующего зерно, затем вырастал, раздвигал другие звуки и постепенно заполнял воздух. Стройные, слегка зыблющиеся ряды гренадер в белых рубахах щеголевато проходили мимо, дружно, в такт шлепая ногами о камни мостовой. Камни звонко откликались на этот дружный, одновременный удар многих ног, тесные монастырские стены отдавали глухой отзвук. Толпа глядела молча или с редкими, беглыми замечаниями, провожая глазами колонну. Колыхавшийся шум ее шагов, удаляясь, сперва рос и ширился, потом становился глуше и замирал где-то там, за воротами.
VII.
Солнце уже свернуло с полудня, когда Егор с отцом вышли снова из монастыря. Было жарко. У Егора болела голова. Они остановились около лавочки с картинами и купили две маленьких иконки о. Серафима. Тут они встретили Алексея и оба обрадовались ему чрезвычайно, точно родному. Вспотевшее и запыленное лицо его тоже засияло радостной улыбкой.
- Откуда? - спросил отец.
- У источника святого был. Вот где миру!
- А теперь?
- Теперь туда, в энти бараки. Думаю - в энти. Городок - ну его к Богу!.. Надо места добиться, а то надоело таскать все на себе... Просто - плечи как отрезало. А вы?
- Да мы сами не знаем.
- В церквах были?
- Помолились у одной.
- Святые места видали?
- Могилку... осмотрели.
- А келью?
- Келью - нет. А где она?
- Эх вы, народы! - воскликнул Алексей с сожалением и покачал головой: - Ну, вот что, давайте ваши сумки - донесу и к месту определю - там...
Алексей махнул рукой в пространство.
- А вы сейчас прямым трактом - к святому источнику. Не мешает выпить святой водицы... исцелиться...
Отец Егора с готовностью передал свою ношу Алексею.
- Ну, с Богом! - напутствовал он их, показывая дорогу. - Егорушка, бодрым шагом! По-кавалерийски! Смотри у меня, чтобы назад без костылей! Святому отдай костылики... Ну, дай Господи...
Он еще что-то говорил им вслед, но за народом уже не было слышно. Они спустились с насыпи и пошли по новой, пыльной, хорошо устроенной дороге с свежеобритыми глинистыми берегами, над узенькой зеленой речкой. Толпы народа шли туда и обратно и по дороге, и по лесным тропам, вьющимся вверху, над яром. Здесь было царство больных, калек, нищих, людей, просящих подаяния, взывающих к щедротам мира сего. Все они выкликали, громогласно пели, читали что-то, и под ярким, палящим солнцем, в пыли, среди этого суетливого, поспешного и сосредоточенно-серьезного движения, это скопление нищеты, грязи, физической уродливости производило такое впечатление, как будто здесь нарочно собралось все, что есть самого ненормального, гадкого, отвратительно-зловонного, нечистого, возбуждающего содрогание ужасными болезнями и несчастием... и здоровый человек, как бы он ни был удручен нуждой, заботами и горем, невольно останавливался перед этой бездной непонятного несчастия и, вглядевшись, чувствовал себя богачом и счастливцем...
Звуки говора и выкликаний были здесь свободнее, громче, чем в монастыре, и разнообразнее. Вот лохматый человек с бельмом на глазу, сбычившись, поет диким голосом какой-то тропарь и держит перед собой руку ковшом... Вот, поджав тонкие, голые выше колен ноги, громогласно читает псалтырь какой-то растерзанный, почти голый человек с болячками на лице, с облезшей головой и бородой. Загорелая, с обветренным лицом молодая женщина симулирует сумасшедшую: она сидит на коленях в тени куста и то смеется дробным смехом, то бормочет, то крутит головой и вдруг роняет ее себе в колени с искусством акробата.
Около нее останавливаются прохожие, глядят с недоумением. Вырастает толпа. Какая-то старуха участливо спрашивает:
- Ты чего?
Но женщина молчит, уткнувшись лицом в ладони. Молчит и стоящая вокруг нее толпа. Что-то загадочное, исполненное таинственного ужаса, медленно подымается из-за спин и объемлет всех темным облаком неизвестности.
- Ты откель? - спрашивает робкий голос.
Глубокое молчание. Дикое пение тропаря вырастает вдруг над толпой, быстро и нелепо проносится в сторону, затем падает.
- Больна, что ль?
- Голова... голова моя, - бормочет женщина тихо, почти невнятно, - болит голова... я не хочу... хлебушки нет... есть нечего...
И она опять быстро роняет лицо в ладони.
Ей подают медные, темные монетки и отходят в недоумении. Таинственный ужас перед невнятным, бессмысленным бормотанием еще сквозит на лицах. А женщина быстро и ловко прячет деньги в карман и опять бормочет, смеется, крутит головой и роняет ее в колени...
Егор медленно и тяжело идет за отцом дальше. Кружится голова, томит жажда, кровь стучит в висках. Пение доносится издали, стройное, согласное, красивое, хотя несколько однообразное. Повторяющийся мотив вьется и плещет в горячем, пыльном, душном воздухе, и жалобно-покорные, безнадежно молящие и монотонные, как пустыня, звуки то плывут навстречу, приближаются и вырастают, - хорошо спевшиеся голоса сплетаются, льются вместе и развиваются, - то отступают вдаль, тихие, полусонные, замирающие... Вот и они, сами певцы. Их пять человек: две женщины и трое кудластых мужиков без шапок. Все трое слепы, один - хромой, два - убогих. У всех деревянная чашечка в руках и огромные сумки грубого рядна через плечо.
- И-о-он мо-лит-ся Бо-гу сы-ы-ы сле-за-э-э-ми... - ровным басом ведет фланговый слепец, согнув шею и вытянувши вперед кудластую, непокрытую голову.
- И-о-он вя-ли-кие по-кло-э-ны ис-пра-вля-а-е... - мягкими тенорами грустно говорят два других слепца, крутя в такт головами и глядя перед собой темными, невидящими очами. Женские голоса, не произнося слов, присоединяются то разом, то поочередно, и звуки тогда свиваются в красивую гирлянду и изумляют слушателей своим сурово-аскетическим рассказом, напоминая о бренности жизни, о краткости и быстротечности счастья, об ином, неведомом мире, чреватом муками и ответственностью, о безнадежном однообразии вечности...
Слушатели останавливаются, охотно бросают деньги в чашечки слепцов. Какая-то тощая старушка умиленно и скорбно качает головой, всплескивает руками на своей тощей груди и затем поспешно вывязывает из платочка медную монету. Проезжает верхом урядник с воинственным видом. Взглянув на толпу и на слепцов, он делает вдруг строгое лицо и кричит:
- Ну, вы, купцы, купцы... Будет! Опять торг завели...
- Да что ж мы... чем помешали? - говорит, остановившись, фланговый слепец.
- Будет - сказан