я земля. Тятька поглядел в поле и звонко зацакал языком. Нахлюпил картуз, свесил голову и задумался, помахивая хворостиной.
Дорога опять заколесила лесом, глушью и буреломиной.
В одном месте будто из-под земли вынырнули навстречу двое, - парнишко и слепой старик. На парнишке драный армяк нараспашку, волосы сивые, штаны засучены выше колен. Он тянул старика за батог, а тот глядел бельмами в небо и будто упирался, а лысое темя его блестело на солнышке, как самовар.
В другом месте, под густой елью дымились головешки, а людей не видно. Дым подымался в гущу елки, лез в нее, и елка доверху была лиловая от дыму, а вглубь леса понизу легким пологом залегла синева. И вдруг Силашка увидел: по самый пояс в этой синеве, будто обрезанные, стоят мужик и баба, а на плече у мужика топор.
Дальше Силашка ничего не видел, - его сморил сон. Но и во сне он слышал, как под боком возятся боровки, угнездиться никак не могут, и как куры в плетушке тревожно беспокоились: куд-куд... куда?..
А колеса на весь лес верещали: цари-и!.. цари-и!.. цари-и!..
Проехали еще не мало деревень.
В одной заночевали. Бабы щупали боровков и мешки, пригорюнивались на кулачок и советовали разное. Тятька так и спал на телеге. Силашку же ввели в избу и с таганка накормили шипучим овсяным киселем с маслом. Он ел, обжигаясь, а веснушчатая беременная молодуха, сложив под налившимися грудями руки, в упор глядела на него ласковыми серыми глазами.
Она же постелила на лавку шубняк и уложила его. Сама села рядом. Теплой рукой давай гладить его по спине и расспрашивать про мамку: какая, да какая она. У Силашки даже затосковало сердце о мамке, - не сдержался, заплакал, тихонько чуфыркая носом. Молодуха прильнула к нему ласковая и мягкая как мамка, даже пахло от нее мамкой, - и давай нашептывать ему в ухо всякие слова...
Потом начала сказку про попова работника. Но Силашка сразу же уснул, - так и не узнал, довелось ли этому работнику выловить мережами бесенят из омутища?
Тятька разбудил его затемно. Вывел за руку и посадил на телегу. Силашку валил сон. Он ткнулся было на мешки, но придавил боровка, тот взвизгнул, - и Силашка опомнился, высверлил кулаками глаза, зевнул и глядит вокруг: - тятькина голова, Сивкин зад, мешки...
Заглушая собачий лай и петухов на деревне, заверещали колеса и занукал тятька, дергаясь локтями и спиной. Протырырыкали ворота на околице. Собаки замолкли и побежали в ту сторону, где огонек в окошке остался.
Выехали в поле. Половина неба малиновая, половина темная, посередке же, над головой, синь бездонная, и в ней, как засыпающие глаза, две слабые звездочки. Впереди по земле белесый туман пологом, но его никак не догонишь, - телега будто на одном месте ворочается или кругами кружит, нехотя покрякивая.
Тятька вздел армяк, картуз нахохлил вперед, козырем чуть нос не покрыл. Нагорбился с телеги и тихо помахивает хворостиной, точно рыбу удит. Весь он в светлой утренней темноте какой-то новый и далекий, но в то же время и близкий, всегдашний, родной. Сивкина спина мотается вот тут, рядом, а голова фыркает где-то далеко-далеко, - там, за туманами...
Малиновая половина неба разжигалась ярче и ярче. Те два глаза - две звездочки - уснули, растаяли... Светлая синь пролилась и в темную половину неба. Зажурчали жаворонки, просверливая вышину золотыми буравчиками: тюр-ли-и... тир-люр-лю... тир-лю-ю...
А как выкатился зыбучий шар солнца, вдали, за дымно-синими перелесками, Силашка увидел белые колокольни, одна, самая высокая, с золотой головой, как свеча горит на солнышке. Завертелся парень на мешках, глаз не спуская с золотой маковицы.
- Тять... Гляди!..
- Вижу...
- Што это?
- Черквы...
- Город?
- Он самый. Во-он где!..
Тятька указал туда хворостиной.
Замерещились синие, зеленые и всякие крыши. У Силашки дух заперло. Привстал на коленки и глядит, глядит... Играющей радостью налились и грудь, и глаза, и руки, и пальцы, - хоть лети!
Спустились под гору. Загрохотал длинный мост. А под мостом - вода, широкая, с поле. По ту сторону воды на берегу кустом встали три сосны, выросли комлями из одного места. Они опрокинулись в светлую воду кудрявой головой, - и выходит как есть та большая зеленая буквища вроде жука, что на Терехиной книжке: "Житье святых".
Силашка еще издали приметил: прямо на воде стоит чудной дом без окошек и весь стучит, шумит, дрожит... Крыша, стены, лужайка около - белые, будто в снегу. Кругом распряженные возы, лошади хвостами помахивают. Согнувшись под мешками, лезут и лезут на тот чудной дом человечки и вверху проваливаются в черную дыру.
Подъехали ближе. Тятька задергал вожжами, ни к чему вытянул Сивку хворостиной, соскочил, пошагал, опять сел, поправил картуз и свирепо сморкнулся.
- Вот она, мельница...
- Которая?..
- Да вот... гляди!
- Эта?
- Она самая. Вот тут дедушку... Никиту-то...
Не дыша, Силашка вытаращил глаза на мельницу. Побелевшие от муки бревенчатые стены гудят, дрожат, внутри что-то скрипит, скрежещет и грузно топочет... Человечки - оказалось, простые мужики - лезут и лезут с мешками в верхнюю дыру и проваливаются в страшное грохало. Неужто и их на муку?.. Нет, кой-которые вылезают из нижней двери, и тоже с мешками, и все белые.
Сбоку мельницы огромное колесо, до самой крыши. Оно неторопливо вертится, скрипит, шумит и во все стороны брызжет и плещет водою. Вода голгочет, ревет, вскипает пеной, веселой пылью взлетает в высь - и, сверкая в утреннем солнце, в этой играющей пыли стоймя стоит над колесом настоящая радуга-дуга. Силашка даже рот открыл, - как она попала сюда с неба?
Около мельницы тятька затпрукал. Остановились.
Как раз в это время из особой избушки вышел человек в синей поддевке, в лаковых сапогах и с таким большим козырем у картуза, что из-под него виднелась только красная луковица носа да рыжая, будто огненная, борода веником.
У крыльца, помахивая головой, выплясывал нетерпеливыми ногами крупный караковый мерин в дрожках. Рыжий в козыре уже занес ногу на эти дрожки, как подошел тятька и низко-низко поклонился, держа обеими руками картуз под животом.
Отвел тятька рукой со лба волосы и степенно начал толковать с рыжим. Долго чего-то обсказывал. И опять поклонился. Рыжий одернул козырь еще ниже, совсем закрыл нос, и стал говорить свое - загибал на руке пальцы и совал их под тятькин нос. Тятька сгорбился, слушал и уныло глядел в нутро своего картуза.
Вдруг он выпрямил спину, хлопнул картузом о ладонь и нахлобучил его на голову - глубже некуда. Да как взмахнет рукой, точно топором секанул, и давай кричать на рыжего так громко, что бежавшие гусем мужики с мешками сразу остановились и стали слушать. Рыжий удивился, его даже шатнуло. Но он тотчас открыл из-под козыря нос и медным, похожим на его бороду голосом заорал куда громче тятьки, - так заорал, что мужики с мешками испугались и побежали куда надо.
Наоравшись, рыжий прошелся около тятьки кособоким петухом, дернул козырь так, что нос опять спрятался, и сел на дрожки.
Пока Силашка, отойдя за куст, торопливыми кривульками мочил траву, караковый мерин, звонко гулькая селезенками, унес рыжего из видов.
Тятька потряс в ту сторону кулаком.
- А, сстерьва!.. кровопивец! Погоди-и!..
Затейливо и длинно, как кузнец Прокл, выругался нехорошими словами и тоже сходил за куст.
Вскочил на телегу и давай высвистывать Сивку хворостиной так, что тот пустился-было в рысь, но сразу же одумался и замотался в оглоблях, как невареный.
Под березами, близ мельницы, стоит красная кирпичная избушка с синей головкой, а на головке крест. Дверь в избушку открыта и в темном нутре красными язычками горят свечки. Греясь на солнышке, сидит на приступках избушки старичок, голова начисто лысая, лишь белые прядки около ушей на ветру шевелятся. Борода тоже белая, а у губ с желтинкой.
Силашка сразу признал: Никола-угодник, тот самый, который на иконах. Тятька тоже признал его, потпрукал, слез и давай молиться на него, взмахивая волосьями. Никола приподнялся с приступков и закланялся тятьке, протягивая деревянную чашечку. Ничего в эту чашечку тятька не положил, быком пошел к телеге, вертя в руках картуз.
Силашке жаль стало тятьку: - на том свете за это его, пожалуй, привесят за ноги, вниз головой, прямо в огонь. А то и в кипучий котел посадят... Так и на картинке есть у Зуйкова отца в чулане, где пряники, сельди и вино в зеленых бутылях.
Силашка поглядывает вперед, - сейчас покажется город, город! Его пока не видно. Лишь слышно оттуда чудной шум. - Вот так шумело, когда загорелась изба у Лаврухи, потом рядом у Сизана, потом у Жмычкова Игнахи, - да как пошло, пошло!.. Даром что ночью, а было посветлей, чем днем. Головешки летели аж за гумна, а Марьяна Хрящева в тот раз ума рехнулась: выла по-собачьи и в огонь кидалась, а глаза страшные, по кулаку... Хоть и дрожали коленки, а весело было в тот раз!
Начинался город.
Силашка не успевает повертывать голову. Вот он какой, - город! Избы с окошками в два, а то и в три ряда, одна другой лучше. Прикидывает: сколь высоко в таких избах от полу до потолка? И сразу пала мысль: в таких избах и люди живут, должно быть, ростом повыше высокой елки. Чего они едят? На чем спят? Начал было думать о лошадях, - сколь велики у таких людей лошади, - да увидел нарядную барыню. Едко ухмыльнулся и ткнул тятьку в бок.
- Глянь, тетка-то в шапке... и с перо-ом!
- Не замай ее! - махнул рукой тятька.
Барыня ведет за цепочку крохотную поджарую собачку. Собачка боком скачет на трех ножках и останавливается у каждого столбика. Рядом с барыней идет мальчик в голубой курточке. Волосы у него до плеч, светлые, как чесаный лен, на ногах желтые сапожки, а поверх картузика мохнатая малиновая пуговица. Такой нарядный и во сне сроду не приснится. Не это ли и есть самый Иван-царевич? Тятьку бы спросить. Уж и чистяк! Вишь, как глядит...
А мальчик смотрел-смотрел на Силашку - и вдруг высунул ему длинный язык и погрозился кулаком. Будто ни в чем не бывало, сунул руки в карманчики и идет с барыней дальше, а сам поглядывает на Силашку. Вдруг вынул руку и показал кукиш. Вынул другую руку и тоже показал кукиш. Погодя вынул сразу два кукиша...
Силашка живо добыл из мешка крупную картошину и запустил ею в мальчика. Не попал, лишь собачка на трех ножках подскочила, взвизгнув. Потянулся за другой картошкой. Тятька ударил его по руке.
- Баловаешь! Я-те покидаю... Она денег стоит!..
Присмирел, отодвинулся к боровкам, а руки так и зудят.
Барыня, собачка и мальчик повернули за угол, скрылись. Не успел Силашка подумать о желтых сапожках - вот бы и ему такие! - как нарядный мальчик вдруг еще раз выскочил из-за угла и, вертясь на одной ножке, сделал ему из пальцев нос и показал длиннущий язык. Собачка тоже выскочила и подняла над столбиком ногу, но ничего не успела сделать, - ее из-за угла потянули за цепочку.
Вот он откуда - шум будто с пожарища!
Большая, как есть поле, площадь. Телег и людей тут съехалось со всех деревень. Мужики, бабы, бабушки, девки, лошади, - все смешалось в одну кучу и шумит, галдит, лопочет, гогочет, ржет!..
Тятька выпряг Сивку и ткнул его мордой в сено, а оглобли подвязал стойком, как у других. Составил на землю мешки и засучил их, чтоб видели, что в этих мешках есть. Открыл плетушку с курами, а они с устатку так и закатывают глаза под пленочку. Только рябка, трепыхнувшись, ясно глянула в один глаз на тятьку и закекала: ке-ке, ке-ке-е... трепыхнулась еще раз и вскрикнула: куда?..
Связанных за ноги боровков тятька разложил прямо на землю. Они обрадовались солнышку и, похрюкав, тут же задремали, подрагивая розовой кожицей на животах и ушками. Приоткрытый бурак со скопом топленого масла встал рядом с боровками.
Тятька уладил все дела, одернул латаную на локтях рубаху, рыжий картуз избоченил на ухо и оперся спиной о телегу, - мол, подходи!
Силашка будто в жимки попал, - вертится так и сяк, пялится туда и сюда, не успевая всего примечать. В глазах так и пестрит от мелькающих лиц, а в ушах звон стоит от разных выкриков и ржанья коней, от писку и визгу, от хлопанья по рукам и зазываний.
Как раз рядом безбровый мужик с желтым бабьим лицом вызванивал кнутовищем по глиняной посуде и тонкоголосо, как Марьяна Хрящева на пожарище, без передыху вопил:
- Ай-ай-ай, горшки-плошки! Ай-ай-ай, корчаги, кринки, рукомойнички-и!
А рядом разбойного вида чернобородый мужик огромным топором хряскал на толстом обрубке тушу. Взлетая над головой, топор молнией взблескивал на солнце. Белые мужиковы зубы в черноте бороды скалились на весь базар. При каждом ударе страшного топора из мужикова рта свистел звук: хессь!.. Взмахнет, яро ощерясь, и - изо всего нутра: хессь!.. а топор - в тушу: хрякк!..
Вкруг обрубка, поджимая хвост меж ног и вздрагивая мелкой дрожью, вертелся облезлый худой кобель с плачущими глазами. Пока мужик там мешкал, перевертывая тушу, кобель быстро схватывал языком крошки и лизал землю. При ударе топора он с визгом отскакивал в сторону, и снова, дрожа и горбясь, крался к обрубку и пугливо взметывал глазом в разбойное мужиково лицо.
Но пуще всего Силашка дивился на полный воз настоящих белых кренделей и на старика, сидящего на этих кренделях. Поджаристые, румяные, крендели так и поманивали вгрызться в них всеми зубами. Но старик даже и не взглядывал на них, - шевеля скулами и пепельной бородой, он спокойно уминал краюшку оржаного хлеба. На то место, где откусить, он сыпал щепотью соль, точно благословлял эту краюшку. А пока жевал, оглядывал ее со всех сторон и ногтем выщербливал припекшиеся к исподу угольки.
Как раз в это время на колокольне с золотой маковицей вдруг забухало, загудело и затренькало в большие и малые. Старик на кренделях широко и истово закрестился, бережно держа краюшку на ладони, и промолвил:
- Только што отошла... А я-то, окаянный, не утерпел, наперся загодя... Ой, Господи-и! - и принялся доедать, натужисто и звонко икая.
Разинучи рот, Силашка загляделся на гудящую колокольню. Там, на страшной высоте, руками и ногами дергался маленький человечек, вздрыгивал и так и эдак - будто сбирался взлететь на небо. А колокола и впрямь, как Гараська пыжик сказывал, так и выговаривали: пол-блина-пол-блина!.. четверть-блина, четверть-блина!.. блин-блин-блин!..
- Закрой рот, эй... галка влетит! - окликнул Силашку курносый рябой парень в новой красной рубахе, которая на спине вспузырилась так, будто туда подушку запихали.
Он шел в обнимку с крутозадой, по-уточьи шагающей девкой и нес за ремешок растянувшуюся мехами гармонь, - точно дохлую собаку тащил за ухо. Шел и куражился, раскачивая девку за плечи. А на девке в три ряда бусы и канареешный платок с махрами. Она босиком, полусапожки свои в руке несет, держит их на отлете, чтоб видели люди, какие у ней полусапожки.
Скоро тятька распродал все в чистую.
Краснощекий поп с гривой во всю лиловую спину уносил за задние ноги последнего боровка. Долго было слышно, как боровок на весь базар верещал: - уви-и!.. уви-и!.. а связанная на соседнем возу свинья, свешивши с телеги рыло; тяжко договаривала: жусь... жусь...
Тятька долго топтался около воза с кренделями, щупал и выпытывал цену у старика с пепельной бородой, который все еще икал, - прицелился и купил самый большой крендель с маком.
- На-ко, жуй, - подал он Силашке крендель, - да гляди тут. Я пойду коня высматривать. Конягу, может, купим... слышь? Не отходи, поглядывай тут!
Взворошил под мордой у Сивки сено, боком оглядел его, почесал у себя в затылке и ушел.
Силашка хрусткает вкусный крендель и глазеет на народ. С телеги ему кругом видны все люди и лошади, все палатки, возы и поднятые вверх оглобли.
А солнце уже к закату покатилось. Большие окошки нарядных домов так и горят, налитые солнцем.
Вкруг белой колокольни с золотой маковицей крикливым летучим облаком кружат вечерние галки. Вот они черным-черно обсели на карнизах, а одна взлетела на самый крест и помахивает крылом, чтоб усесться как следует, - да не усидела, схизнула косым летом книзу...
Доел Силашка крендель и поглядел на икающего старика, - еще бы такой кренделек, в самый раз наелся бы. А так сидеть скучно... Его манят холщевые палатки, - там пестрота, шум, крик, писк, свист, давка!.. Народ так и напирает туда огулом, а торгаши разноголосо блазнят:
- Во-от нитки, иголки, гребешки, петушки... эй, эй, эй!
- Топоры, топоры, топоры... завияловские-е топоры!
- Ух, остатки, ух, остаточки, наваливайсь!
- Здесь сита, здесь решета, тетки, тетки, гляди сюда-а!
- Пряники, ой да прянички, ах да медовые, печатные!
- Молодка, здравствуй!.. вот они, ленты-то, вот они!
Не утерпел Силашка, соскочил с телеги и давай толкаться туда-сюда около палаток. Сразу попал в самую затируху, - ему то сшибали картуз, то наступали на ногу, то сплющивали его так, что он уж ничего не видел и чертил носом по чужим задам и животам.
Но где он ни ходил, все возвращался к муравчатым глиняным свистулькам и глядел на них завидущими глазами, и вздыхал, а потрогать не смел.
Вдруг в этой сутолоке он увидел знакомого деда, что похаживал около разложенных картин и книжек. Усы у деда зеленые, один глаз с бельмом. Вот он вынул берестяную табакерку и стукнул по ней, собираясь нюхнуть табаку...
Как раз тот самый дедко, что зимой забирал в деревне тряпье и кошачьи шкуры. Он самый подарил тогда Силашке пряник-сусленик, а сосед Тереха купил у него книжку: "Житье святых".
Силашка живо признал старика и обрадовался, - в оба глаза глядит глядит ему прямо в бельмо... А тот Силашку не признает, - сощурясь, прижал одну ноздрю, в другую неторопливо заносит с кривого пальца здоровую понюшку табаку, чтоб заворотит ее туда со свистом, честь-честью, а потом люто крякнуть и обмахнуть платочком лишки...
Помешкал у оловянных петушков, Силашка стал-было опять проталкиваться к глиняным свистушкам, - как вдруг над городом что-то загудело таким страшным гудом, что лошади шарахнулись, а тот дед и нюхнуть не успел, удивленно выворотил бельмо, да так и остался с занесенной понюшкой табаку на кривом пальце.
- Пароход, робята! - отчаянно выкрикнул мужик в горошчатых штанах, замерев с вороненой косой над ухом, которую он перед тем постукивал ногтем и слушал. - Он и есть!.. разрази Господь!
Бросил косу и понесся, мелькая горошчатыми штанами, - коса жалобно звинькнула, а мужика и след простыл.
Тут и пошла кутерьма. Вся площадь сорвалась с места и повалила за торговые ряды. Силашка тоже бежит за людьми, глаза выпучил, лапотками заплетается. И неизвестно - в чем дело?
А за торговыми рядами оказалась такая большая река, против которой Крутица - курий ручей. Такую реку и с ручками на сажонках не переплывешь, ежели не умеешь кверху брюхом отдыхать, как Оська Лодыжкин, - ляжет, и хоть бы ему что!
Набережная покрылась народом, как черникой. Силашка вынырнул вперед и ахнул... Прямо по воде двигался длинный белый дом с высокой трубой, а из этой трубы непроворотно прет на всю реку черный дым. С боков белого дома во всю мочь вертятся и лопочут большие красные колеса, бузят воду в пенистые бугры, и эти бугры по реке - точно грядки на огороде. А свисток так и ревет, так и гудит, так и гогочет, выпуская, как из ружья, прямую струю пара.
Народ на берегу жужгом-жужжит, ахает и толмачит на все лады, с удивлением глазеючи на невиданное чудо - первый в лесном крае пароход.
- Ой-ой-ой, робята-а...
- Ай, Петр Минеич...
- Штуку сверзил... а?
- Ах, рыжий дьявол!..
- Разъядри его бабушку!
- Затейник!
- Башка, и толковать нечего...
- А ведь наш брат, мужик.
- Я, паря, слыхал: на ту весну еще пароходец пустит.
- Денежка-то, ребята, што делает... а?
- Мельницу, водянку-то, слышь, на-слом... Паровую закатывает.
- Ай-ай! вот и гляди на него!
- Што ж, подавай бог всякому.
- Подаст, держись, крепи гашник!
- Вона, едет, сам едет!.. дорогу дай!..
В это время караковый мерин, храпя и теряя с губ пену, врезался прямо в живую гущу, - натянув синие вожжи, рыжая борода под большим козырем спешила на дрожках к берегу.
Силашка бегает по базарной площади и никак не может найти ни телегу, ни тятьку, - телег и мужиков так много, и все они одинаковы.
А солнце давно за крыши ушло. Вот и темнеть стало. Многие разъехались, иные укладывались и запрягали, переговариваясь тихими вечерними голосами. Каждого оглядывал и в спину, и в бок, и прямо, - нет, не тятька...
Тоска напала. Бегал-бегал и присел у темного амбара на приступки. Поднял голову и завыл, глядя сквозь слезы в густую синеву вешнего неба, на молодой озолоченый рожок месяца, от которого - ежели глядеть через слезы - вертятся прямые золотые усики то в одну сторону, то в другую.
Поревет и смолкнет, сглатывая горькую слюну и в жгучей тоске вспоминая деревню, избу, помело в подпечке, солоницу с желтой пичугой и синими виноградами, и мамку, ласковую, теплую, мягкую, улыбучую мамку, - придется ли когда увидеть?.. и зальется еще пуще.
- Чево, женишило, ревешь? - тронул его за плечи маленький старичок в такой большой шапке, что она сразу закрыла и рожок месяца, и длинные золотые усики вкруг его.
- Где тять-ка-а?..
- Тятька, говоришь?.. - задумался старичок. - Вот дела-то какие... Как же это он?.. экой он, право...
Старичок поайкал и незаметно растаял в темноте, опростав от шапки сияющий усиками месяц.
Чуть ли не все телеги разъехались. Площадь пустела. Тоска все горячей и горячей. Силашка вскочил с приступков и, как надрезанная курочка, вкривь и вкось забегал по площади, закидывая голову и плача навзрыд. На минутку останавливался и вопил:
- Тять-ка-а!..
И вдруг из темноты, нос к носу, вынырнул тятька. Его даже не узнать, - глаза выкатил страшные, сопит... Глазами прямо к Силашкину лицу наклонился, схватил за плечи, что есть мочи трясет и удавлено хрипит:
- Силантий, где Сивко?.. слышь?.. где Сивко?.. Ах ты, стерьвенок!..
Не дождался Силашкиных слов, изо всей силы опрокинул его за плечи навзничь. Но тотчас же больно схватил за руку, дернул и понесся с Силашкой по площади.
И вдруг в темноте - знакомая телега, оглобли к золотому месяцу подняты, как руки, а Сивки нет. Тятька тоже поднял руки кверху и ревучим голосом завыл:
- Што теперь делать?.. Тереха ведь шкуру сдерет!.. Ай-яй-яй!..
Опять схватил Силашку за руку и понесся в другую сторону. Набегу цакал языком, ахал, охал, хлопал себя по ляшке, сдирал с головы картуз и, размахивая им по звездам и месяцу, ругался словами, неслыханными даже от кузнеца Прокла.
Тут и там приглядывался к лошадям, тыкался прямо в них, как слепой. И снова несся в темноту так, что Силашка не успевал ступать и падал, перевертываясь боком, но тятька тотчас вздымал его, дергая за онемевшую руку, и бежал, бежал...
Исколесили всю площадь и все закоулки меж амбарами, - нет Сивки, пропал Сивко!
Когда рожок месяца сделался совсем серебряный и закатился высоко-высоко в звездное небо, а на колокольне пробенькало двенадцать раз, - бегать не стало мочи. Пятили с тятькой жалобливо повизгивающую пустую телегу куда-то в темный двор, в чавкающую навозную жижу, а человек с фонариком и с красной, будто ошпаренной щекой показывал:
- Закатывай в самый зад... вот та-ак... Сюда, сюда оглоблями, другим проезд надо! Ну, вот, готово...
Оглядел тятьку, разодрал позевотой рот и спросил:
- Как же это ты, паря, а?
- Да вот так! - тятька перегнулся пополам и развел руками, будто семитку потерял. - Теперь ищи-свищи!..
Тот поднял фонарик и сбоку глянул в него, освещая ошпаренную щеку. Покачал фонариком, покачал головой.
- А и рохля ты, дядя! Дивлюсь, как самого-то не украли...
Зевнул так, что за ушами у него пискнуло, и, чавкая сапогами в навозной жиже, пошел впереди к выходу.
Утром ходили в желтый каменный дом.
Над крыльцом намалевана двуголовая птица, как на деньгах, а внутри дома непроносно пахло кислой квашней и луком. Сумрачный человек с багровым длинным носом в синих жилах, шумно сопя, вынул и разгладил перед собою бумагу, мрачно глядя на тятьку.
Одной рукой он прижал к столу тятькину полтину, в другую взял перо, омокнул в пузырек, почистил о стриженую щетину на голове, опять омокнул в пузырек, - и давай со скрипом и свистом пером и носом ездить по бумаге...
Но ничего не вышло, - так и пропал Сивко.
Ходили и за город.
Там Силашка видел цыган и цыганяток. Все они копченые, галгакают все зараз, и не поймешь о чем. Глаза у всех точно дегтем помазаны, а пуговицы серебряные, по яйцу. Живут прямо в поле, на телегах, кругом костры горят, вьется дым.
Тятьку повели в табун, а тятька хитрый: будто лошадь купить хочет, а сам во все глаза Сивку высматривает, - не тут ли?
Трясучая страшная старуха подала Силашке прямо из огня кусок баранины. Он ел эту баранину и с удивлением глазел на молодую цыганиху, что сидела у огня и по-мужиковски курила трубку. Она была голая чуть ли не по-пояс, только вороненые волосы по грудям распустила, а в волосьях-то серебряные деньги. Маленький цыганенок с курчавой ягнячьей шорсткой на голове, выворачивая на Силашку черный глаз, насасывал цыганихину темную грудь, тискал ее кулаком и поигрывал звякающими в волосах денежками.
Рядом, сидя на телеге, кудлатый цыган с серьгой в ухе вынул из узорной своей жилетки дудочку и стал играть на ней, часто-часто перебирая пальцами по дырочкам. Из крытой телеги вдруг выскочила на лужайку гологрудая девочка в сарафане с прозолотой. В руках у ней маленькое решетце в лентах и с медными позвонками-ширкунчиками. Она взмахнула над головой этим решетцем - и ветром закружилась перед цыганом, изгибаясь и так и эдак, а сама решетцем так и потряхивает, так и позвякивает, босые ноги так сами и плывут, попихиваясь, а в плечах дрожь, дрожь... Алый рот открыла прямо в небо - и гикает, гикает, гикает!
Тут приспел тятька, суетливый попыхун, и не дал Силашке доглядеть, пришлось пойти прочь.
Тятька уж такой, - ему только и разговоров теперь про Сивку да про Сивку. Весь затылок себе исчесал и весь картуз исшлепал об голову, даже козырь оторвался...
Бегали туда и сюда дня три, прохарчились на-тло, хоть плюнь. Махнули на все рукой и ранним утром, еще солнце не всходило, пошли с тятькой из города вон.
Подальше от таких мест!
Вышли в поле. Вдали, в голубом дыму, пашет мужик, изгибаясь с лошадью вперед, - и взмахнутый кнутик и оттопыренный лошадий хвост будто вырезаны на голубом мареве. Тятька взглянул на мужика и звонко по-птичьи защелкал языком.
- Пахать, пахать, пахать бы... Ай-яй-яй!..
По кочкам, зеленям и кустарнику косым махом брызнуло выкатившееся солнышко и заполыхало над синеватыми зубцами перелеска. На бухлой пахоте крикливо гомозятся и взблескивают вороненым отливом грачи. Пролетела мелькающим летом желтая бабочка - и Силашка ни к тому, ни к сему вдруг вспомнил Никиту, гогочущего Никанорку в собачьих рукавицах и ту желтую страшную свечечку над Никитовой колодой...
Порхая ступеньками, на дорогу вылетела пестрая трясогузка и быстро-быстро побежала на тонких длинных ножках. Увидав Силашку, остановилась, качнула хвостиком, наскоро опорожнилась известковой капелькой, чивикнула и пырхнула по ветерку в переливчатые зеленя. Дорога в солнышке розовая, так и вьется лентой, так и поманивает все дальше и дальше, к тем синим лесам.
Силашку распирает неуемная радость. Зеленя, солнышко, грачиный крик, - все это в нем, а не где-нибудь. И совсем не в бездонной небесной чашке, а у него в груди журчит, поет, звенит, переливается та нескончаемая песня: тюр-ли-и... тир-люр-ли-и, тир-лю-ю...
Радость оттого, что земля и небо никаким глазом не охватны, что каждый день приходит по-новому, как праздник, и что где-то там, далеко за лесом, есть скрипучие ворота, а за воротами избы, как старушки в платках, и сверх их высокий журавель в небо.
Там раздольные огороды, гумна, темные амбары. В банной застрехе там есть воробьиное гнездо, а под самым коньком избы - ласточье. На полатях в плетушке с бабками там лежит налиток-свинчатка, куда потяжелей, чем у Гараськи Пыжика. И мочальный кнут там же, если Моська не украл его, и зеленое стеклышко спрятано на божнице там же...
Еще из окошка увидит и выбежит навстречу мамка. Обрадуется, ахнет, посадит за стол и накормит чем ни-то вкусным. Сбегутся ребята. И начнет он хвастать про все, что видел, только бы не забыть чего, - про цыган, про воз кренделей, про деда с бельмом...
Жаль, свистушку не купил! Глиняную, муравчатую. Так в глазах и стоит: голова птичья, с боков две дырочки, с гузна одна дырочка. Возьмешь вот так в руки - и дуй: тюли-люли, тюли-люли...
Опять проходили мимо красного кирпичного домика с синей головкой и с крестом. Поднявшись со ступенек, Никола-угодник усердно закланялся и протянул чашечку. А тятька будто и не заметил его, даже отвернулся, половчее вскидывая на спине мешок на лямках. Хотел было Силашка помолиться за тятьку, да на живого Николу молиться непривычно, робко, - Никола слинялыми глазами прямо на Силашку глядит и как-то даже подмигивает...
Опять жужжала и грохотала мельница. На неторопливое колесо с ревущим гулом все так же валится вода, кипит, взбрызгивает и рассыпается пылью и радугой-дугой. Колесо скрипит, рычит, взвизгивает, а внутри мельницы тяжко топочет и скрежещет зубами невидимый страшный силач. В запруде вода широкая, светлая и в ней облака плавают. Мельница и лужайка вокруг, и люди с мешками на спинах - все тут белое, как в сказке про зиму и волка...
Не даром Никита любил тут жить! Не сидел ли он вон на том крылечке под крышей, где дыра? Сидел и пел ржавленым голосом всегдашнюю свою песню. А потом шатнулся и упал в ту черную дыру... Будь бабка Марья, она бы его поддержала, - всегда поддерживала, когда вела его домой, в Дрыкино.
Подошли к лесу, а Силашка уже устал. Тятька снял с него лапотки, привесил их себе за пояс, и сразу стало легко и привычно, - можно тихо, с тятькой в ряд, можно и бегом.
А как пустились в лес, парня охватила такая радость - хоть колесом катись! То-и-дело во всю мочь несся по дороге вперед, изображая либо лошадь, либо птицу. Вдруг останавливался и косился в лесную гущу, где чудища и медведи. Казалось, где-нибудь тут, рядом, сидит под седой елью лесное чудище и помахивает обомшелыми лапами, - волосы у чудища до пят, глаза зеленые, а в рот хоть коровай хлеба запихивай...
Ужаснувшись, срывался и с перекошенным от страха лицом стрелой несся назад, к тятьке. Но скоро забывал про чудище и снова засвистывал вперед, только пятки шлепотали, а дымчатые стволы елей, будто чьи ноги, бежали навстречу: мельк-мельк-мельк... и жужжал ветер в ушах: вжжж...
Забежал раз подальше и удумал напугать тятьку. Присел за лопух, сердце колотится... Сидит и ждет, - чтоб выскочить, да как ухнуть!
И видит: показывается тятька из-за поворота. Идет и громко ругается, кулаки кому-то сучит, а кому - не видно. Лицо у него - точно кислого квасу хватил... Чесанет в затылке, двинет картуз на ухо - и снова костит того пуще, а в промежутки айкает:
- Ай-яй-яй!..
Присмирел Силашка за лопухом, не стал пугать тятьку, пропустил мимо. Пошел сзади и стал разглядывать его со спины, стал думать о тятьке разное. Долго думал, и жаль стало тятьку, жаль его спину под большим мешком и ноги в узких портках, и эти завитушки волос из-под рыжего картуза всего жаль!
Петушком зашел сбоку и поднял на тятьку робкие глаза.
- Тять, у тебя ноги устали? Сыми лапти, а я их понесу. И мешок сыми, я понесу...
Словами и голубостью глаз просил: сыми-де, и тогда будет легко, можно хоть тихо, хоть бегом...
Думая о другом, тятька покосился на него. Шагал-шагал, - и еще раз уперся долгим взглядом в светлые Силашкины глаза. Шагал-шагал, мелькнул еще раз глазом по Силашке, поддернул мешок на спине, крякнул и согнал с лица кислое, даже улыбнулся.
Шел-шел, - да как схватит Силашку на руки, да как подбросит его выше головы, да еще раз... Прижал, дыхнуть некуда, и давай целовать в нос, в шею, во что попало. Как есть с ума спятил! Борода у него щекотучая, душная, Силашка увертывается, дрягает ногами, хохочет...
У тятьки уж и картуз слетел, а он знай свое:
- Ах ты, наследыш мой, сопатка, гнездыш желтоносый, курья кость!.. Ах ты, ягнячья шерсть!.. Ах ты, поросятина несоленая, чилим сморчковый, почечуй с горохом!.. Ведь вот ты какой... да вишь ты какой!.. да откель ты такой взялся?
Спустил наземь. Наклонился к самому Силашкину лицу, опершись ладонями в коленки, - и глядит, глядит через свисшие на лоб волосья... Да как растаращит глаза, да как рявкнет во весь голос:
- Ты чей!?
И далеко в лесу тотчас же кто-то звонко крикнул:
- Чей?
- Мамин, - твердо сказал Силашка, и перед ним живьем встали ее серые глаза и как бы пронесся сладко-горьковатый запах ее тела...
Но, глянув на тятьку, на любовно кипящие в бороде губы и зубы, на раскоряченные ноги в узких портках и на упертые в колени руки с голубыми жилами, - изо всей груди выдыхнул:
- И твой...
- То-о-то!..
И в лесу, совсем рядом, кто-то спокойно сказал:
- То-о-то.
- А тятьку тебе жаль?
- Знамо, жаль...
- А Сивку?
- Не жаль... он не наш, Терехин.
Так они шли рядом и без передыху говорили про всячину. Никогда тятька не говаривал с Силашкой ладом, а тут его прорвало.
- Што ж теперь делать будем, Силантий, а?
- К мамке придем.
- Да она живьем нас съест!
- Не-е...
Силашка светло и весело глянул на тятьку, - сколь-де мало ты мамку знаешь, - и уверенно сказал:
- Она картошки нажарит нам, либо лепешек... а то и пирог сварит!
- А пахать-то на чем будем?
- Тереха Буланку даст... попроси Буланку, она прытчей Сивки бегает. Только лягается, ты не подходи к ней сзади...
- Тереха теперь с нас штаны сдерет и по-миру пустит...
- Как Никанорку?.. с мешком?
- Вот-вот! И будешь ходить в город за кусочками.
Силашка даже подпрыгнул и засиял глазами.
- Я тогда в городе свистушку куплю! А то две, одну тебе дам, либо спрячем!.. Она вот так: тюли-люли, тюли-люли...
Тут тятька распалился и давай нахвастывать Силашке, что никакая-де свинья его не съест, и ежели уж так, то и плотничное дело у него из рук не выскочит.
Ежели что, можно-де и в город перемахнуться. А в лесу, а на реке!.. барки, например, строить, беляны, в низа их гонять... Да мало ли там работы - хоть задавись работой!
- Избу и какую всякую мурью продадим! Денежки, значит, за голенище, да и айда в белый свет! - кричал он на весь лес и размахивал руками, попутно закобенивая картуз с оборванным козырем на самое ухо. - Вынырнем, нас не уто-о-пишь!..
Силашка глядел в отцову бороду и живо на все соглашался. Леса, барки, беляны, белый свет... А как услышал, что и у него будет маленький топорик, даже взвизгнул и дрыганул ногами.
Тут они заговорили наперебой, всяк свое. Силашка тоже кобенил свой картузишко, как тятька, взмахивал рукой и говорил, что ехать, так надо скорей, только бы мамку не забыть. Кнут мочальный и зеленое стеклышко на божнице он возьмет с собой. Через это стеклышко, ежели на солнце глядеть, - солнце желтое, а небо черное. А бабки, что в плетушке на полатях, он продаст. И свинчатку-налиток продаст, только олово из гузнышка выковыряет, - пригодится!
Лесное эхо встревало в их разговор и поддакивало. А впереди увязалась вороватая сорока, дорогу показывала. Так и стрекочет, подлая, так и стрижет, так и хорчит, поскакивая боком и взлетая по сажонкам.
Празднично выряженый дятел на посинелой гиблой сухостоине вдруг звонко зацефкал, будто его ущемили. Вот он проворно взвинтился еще повыше, глянул по сторонам, уперся на хвостик и часто-часто застукал носом в полое место.