а стала хохотать.
- А вы не ошиблись! Мне хочется чаю, и я капризничаю. Милочка, славненькая, простите меня! Костя, назад!
На террасе было свежо, и чай пили в столовой. Григорий Павлович украсил её по заграничному - фарфоровыми и майоликовыми тарелками вместо картин. Тарелки были расписаны цветами, головками детей, кошек. А на большом блюде, которое висело меж двух полок с ярко вычищенной медной и серебряной посудой, белел майоликовый горельеф Венеры Тициана. При взгляде на него Соломонида Кирилловна всплеснула руками и сделала гримасу. Справившись о причине её негодования, Глафира Львовна предложила ей сесть так, чтобы не видеть смущающего блюда. Но гостья не обратила внимания на предложение и продолжала поглядывать на горельеф, каждый раз улыбаясь с молчаливым презрением и опуская глаза. Вдруг она закричала:
- Боже, она руку держит неестественно!
Глафира Львовна подумала, что есть дамы, которых можно назвать несносными.
- Осип, унесите на сегодня это блюдо куда-нибудь.
Соломонида Кирилловна не позволила.
- Зачем? Нарушится гармония... Всё в таком согласии... Ах, вот Евграф Митрофанович! Милый! Как я вам рада!
Она вскочила и бросилась к входившему Поморову. Блюдо было забыто. Лицо её зарумянилось, она пожала молодому человеку обе руки и стала его усаживать:
- Возле меня!
Соломонида Кирилловна сама подвинула ему стул, подала чай, хлеб, сливки. Глафира Львовна с любопытством смотрела на эту сцену. Поморов, который принимал все ухаживания как должное и даже был рассеян, в самом деле показался ей более значительным человеком, чем она считала его.
Перешли в гостиную. Соломонида Кирилловна легла в качалку.
- Евграф Митрофанович, расскажите что-нибудь! Мы так давно не видались! Да! Вы кончили рассуждение о молитве Господней? Право, я удивляюсь, как у вас рационализм, можно сказать, нигилизм - и вдруг пламенная вера в Бога... Нет, это меня покоряет, откровенно скажу вам. Глафира Львовна, знаете, он превосходно знаком с еврейским языком? Его сила - это глубокое изучение всего того, что...
- Просто, я знаю человеческое сердце, - прервал её Поморов, - и вот моя сила... Ибо в сердце Бог. Отсюда, впрочем, не следует, что голова слабее сердца. У меня она сильнее... Нельзя мощное познать слабому. Над мощным может владычествовать только ещё более мощное.
Он задумчиво посмотрел на Глафиру Львовну. Но она извинилась и пошла посмотреть, как заснёт Костя. Мальчик всегда раздевался и молился при ней.
- Она слушала вас вполуха, - сказала Топорова, понизив голос, с презрительной улыбкой. - Она погрязла в семейном материализме. Самка!
- Не ошибаетесь ли вы? - произнёс Евграф Митрофанович. - Глафира Львовна, может быть, тяготится своим положением и ищет выхода. Но никто ещё не указал ей, где он. Она утратила веру в путь к блаженству, и наша обязанность подать ей руку...
- Обе! Надеюсь, вы подадите ей обе! - вскричала молодая женщина.
- Не ревнуйте, Соломонида Кирилловна. Я никому не принадлежу в отдельности - я обязан служить всем. О6легчение, которое мне удалось принести вашей душе, не даёт вам права считать меня рабом своим.
- Вы сердитесь? А только я вам скажу, что Глафира Львовна без Бога, и вам увлекаться ею нечего. Она и вас потянет в грязь.
Она замолчала, Поморов вздохнул и машинально стал раскачивать кресло, в котором лежала Топорова.
- Глафира Львовна, - начал он, - проникнута скептицизмом, а это не материализм, сами знаете. На этой почве можно сеять... Надо только, чтоб Глафира Львовна встречала участие и видела, что помощь она может найти действительную...
- Чего хотите вы? Чтоб я расчистила почву?
- Да, пожалуй, это было бы хорошо.
- Как же приступить к этому?
- Сообщите ей всё.
- Всего я не знаю - и разве это подействует на неё?
- Непременно.
Вернувшись, Глафира Львовна застала молчание. Она сообразила, что говорили о ней. Поморов сидел нахмурившись, и губы его чуть-чуть улыбались. Он продолжал качать кресло. Топорова пытливо посмотрела на хозяйку, у которой лицо казалось утомлённым.
- Душечка, крошечка, Глафира Львовна! Скажите по правде, верите вы в Бога? Или по-вашему весь мир не что иное как помойная яма, где люди и звери грызутся за кость?.. Вообще, что вы предпочитаете - материю или силу? Вечную глину или... как это вы говорите, Евграф Митрофанович, незыблемую истину?
- Богословием я никогда не занималась, - сказала Кустова. - Впрочем, я с удовольствием узнала бы, что такое незыблемая истина!
- Видите? Сейчас мы спорили с Евграфом Митрофановичем о вас, родная. И на моё выходит. Вы - материалистка, для вас небо - закрытая книга.
- Истину не всякому дано знать, - заметил Поморов. - Но небо не закрыто для всякого, кто говорит: что такое истина? Кто ищет, тот сначала спрашивает. Не правда ли, Глафира Львовна?
- Вы защищаете меня. Очень вам благодарна. Да, вероятно, вы не ошибаетесь... Должна признаться, что для меня в равной мере непонятно и выражение: вечная глина. Великое произведение искусства, что ли? Глина, вышедшая из под пальцев Микеланджело?
Топорова замахала руками и стала громко смеяться. Поморов произнёс:
- В этом роде. Соломонида Кирилловна, напрасно вы смеётесь: Глафира Львовна права. Представьте себе всемогущего Микеланджело. Гений этот и есть незыблемая истина, а мир - глина, которая повинуется его пальцам. Тоже, что в мастерской земного скульптора, но только в огромном масштабе.
- Смелое сравнение, - проговорила Глафира Львовна.
- Он сверхъестественно умён! - вскричала Соломонида Кирилловна, которая перестала смеяться, как только заговорил Поморов. - Евграф Митрофанович, скажите ещё что-нибудь!
- Глафире Львовне хочется, чтоб я молчал. Она устала. Ей сейчас не до отвлечённых разговоров.
- Ей никогда не до отвлечённых разговоров, - заметила Топорова.
Кустова возразила:
- Нет, я сегодня в ударе слушать. Правда, я прошу уволить меня от обязанности занимать гостей абстрактными разговорами. Мне не хочется, чтоб молчал Евграф Митрофанович, но мне самой хочется молчать. Евграф Митрофанович!.. Докажите вашею беседою, что вы - действительно гений... который...
- Глафира Львовна, кто вам дал право насмехаться над этим человеком! - закричала Соломонида Кирилловна с негодованием. - Что за тон, дитя моё!
- Ничего, ничего, - сказал Поморов с улыбкой. - Скоро будет и на моей улице праздник. Хорошо, Глафира Львовна, я начну с нашего сравнения - вселенная и мастерская скульптора... Не смею думать, что сразу произведу на вас желанное впечатление, но, может быть, приготовлю вашу душу к дальнейшему пробуждению от сна. Ибо надо заметить, есть души мёртвые, и есть спящие.
Он долго говорил, сыпал словами наугад, точно для каждой мысли у него их было множество, ссылался на тексты, вскакивал, бледный, с трепещущими губами, с глазами, которые искрились как у хищного зверка.
Глафира Львовна мало что поняла, но ей невольно сообщилось оживление Евграфа Митрофановича. И она подумала, что, по крайней мере по внешнему виду, это в самом деле необыкновенный человек.
Поражала дерзость Евграфа Митрофановича. Он говорил о себе как о единственном знатоке Библии и Евангелия и обнаруживал наклонность смешивать себя и Мессию. Соломонида Кирилловна насмешливо посматривала на хозяйку.
Он замолчал и дрожал как в лихорадке.
- Вы устали? - с участием спросила Кустова. - Вас так волнуют эти вопросы?
Он ничего не ответил, взялся за лоб и вышел, ещё более побледнев. Вскоре стало слышно, как он ходит по террасе.
- Удивительный человек! Гениальный человек! - произнесла Соломонида Кирилловна. - Глафира Львовна, вас он не тронул?
- Нисколько, - ответила она и поцеловала гостью.
- Неправда! - возразила Топорова. - Зачем вы меня целуете? Думаете, что обижаете, и хотите усладить горечь обиды поцелуем?
Глафира Львовна покраснела.
- О, нет, Соломонида Кирилловна, что вы говорите!.. А вы однако увлечены им... Подождите-ка, я приведу его сейчас.
Глафира Львовна почувствовала потребность посмеяться и пошалить. Ей казалось, что Соломонида Кирилловна питает к Поморову не только мистическое, но и более земное чувство, и ей захотелось отомстить Соломониде Кирилловне за все мелкие уколы, которые она получила от неё сегодня.
На террасе было темно - ветер задул фонарик. Деревья чернели; мутными пятнами выделялось там и сям, сквозя меж веток и стволов, небо, освещённое луной-невидимкой. Глафира Львовна подозвала Поморова. Она дала ему руку и вернулась с ним в гостиную.
Соломонида Кирилловна ревниво взглянула на неё.
- Послушайте, Евграф Митрофанович, вы ужасно заинтересовали меня, - начала Глафира Львовна. - Хоть вы и заявили, что привыкли к поклонению, но готовьтесь вплести в ваш венок ещё один лавр.
Поморов поклонился. На его бледном лице заиграл румянец. Глафира Львовна улыбнулась и взяла из корзинки работу.
- Подержите шерсть. Надеюсь, вам не помешает она проповедовать.
Евграф Митрофанович стал держать шерсть. Соломонида Кирилловна хранила молчание.
- Что ж, говорите, Евграф Митрофанович!
- О чём же?
- Говорите всё то, что говорили когда-нибудь Соломониде Кирилловне. Я знаю, что ей не будет скучно.
- Расскажите о чуде, которое вы сделали, - промолвила Топорова.
- Боже, вы совершаете чудеса!? Евграф Митрофанович!
- Соломонида Кирилловна называет чудом самый обыкновенный поступок мой. У неё особый угол зрения.
- А какой поступок?
- Пусть она сама передаст.
- Его поступок заключался в том, что... Нет, в двух словах этого не скажешь! Глафира Львовна, хотите, душечка, я расскажу вам свою жизнь? Это необходимо. Вы должны знать, что я за птица, потому что тогда вы лучше узнаете Евграфа Митрофановича. А вам надо это, чтоб не смеяться над ним. Вы вот думаете, что я - ревнива. И он это думает. И вы оба правы, да только с одной стороны. Ибо с другой стороны вы страшно ошибаетесь. Моя ревность имеет своим девизом: "Не мечите бисера"... Извините, что я так прямо. Я не выношу, когда, например, профану читают Байрона. А так как Евграф Митрофанович считает вас спящей душей, то хорошо - пусть вы спящая душа. Но только будьте же справедливы, милая, отдайте ему должное!
Она в волнении протянула руки к Глафире Львовне, и голубые глаза её потемнели от нескатившихся слёз.
- Всё вы волнуетесь, Соломонида Кирилловна. Сделайте одолжение, родная, я с удовольствием послушаю вас.
Оставив работу, Кустова подсела к гостье. Евграф Митрофанович положил в корзинку шерсть и незаметно скрылся.
- Итак, слушайте, Глафира Львовна, начинаю... Вот только сейчас достану платок... Уже. Отец мой был помещик, а когда мать умерла, он стал скучать, во всём разочаровался и поступил в монахи. Через несколько лет он принял схиму. Меня десятилетней девочкой везла тётка в харьковский институт, поэтому мы заехали в монастырь. Вот, утром мы пошли к обедне. Я всегда была злая, и мне было смешно, что один монах - ужасно толстый, с седенькой косичкой, напоминающей мышиный хвостик. Тётка заметила мой смех и стала меня шёпотом упрекать: "А, может быть, это твой отец?" Я давай плакать. Уж я отца не помнила, но не верила, чтоб у меня был такой отец. "Успокойся, дурочка, я это так сказала". Она погладила меня по щеке. Между тем отошла церковная служба, и мы получили от настоятеля просфору. Тётка взяла меня за руку и говорит: "Теперь пойдём к одному схимнику, а уж потом, может, и действительно отца увидишь, если он разрешит". Мы пришли. Народу было в келье всякого, и не протолпиться! В перегородке - окошечко, а в окошечке вижу в низеньком клобуке бледного старичка. Он такой красивый, и глаза кроткие смотрят всем прямо в душу. Сердце у меня забилось. Он кивнул тётке клобуком и подозвал её. "Эта девочка будет счастлива, - сказал он, - потому что всегда будет голодна". Иссохшею рукою благословил нас и подал кусочек артоса. Тётка что-то спросила у него, но он не ответил и стал беседовать с другой дамой. Он всем что-нибудь давал: кому - крестик медный, кому - ленточку, кому - землицы. Изречения его были загадочны, и надо было их толковать. Тётка никак не могла понять, что значит быть вечно голодной. Я всё добивалась, где же отец. Но тётка затруднялась. Наконец она объяснила, что схимник этот и есть мой отец. Боже, как я задрожала! Не знаю, что со мною было! Я с ума сошла! Я рыдала, рыдала! Отчего он так неласков и сух был со мною? Уже позднее я сообразила, что он был глубоко прав. Ведь он отрёкся от всего, и для него все равны. Не должно быть у него любви к своему ребёнку, потому что он отнял бы её у других. Каков подвиг, какая высота! Но дитя иначе рассуждает... И мне был нанесён удар. Все шесть лет, которые я провела в институте, меня преследовал образ моего отца. Он снился мне. Мне казалось, что я несчастная, что я отверженная. Знаете, я так тосковала, я была оскорблена, и меня терпеть не могли в институте, потому что я всегда любила делать назло. Всем насолила: и классным дамам, и начальнице, и институткам. Если я унижена, то мне надо быть гордой - вот я держала себя надменно, насмешливо, не сходилась ни с кем, а если сойдусь, то со злым умыслом или же сейчас же разочаруюсь. Старшие неловко чувствовали себя, встречая мой взгляд. Я так умела смотреть, что будто смешнее и презреннее их нет на свете. А кроме того я была кокетка. Взбивала себе волосы, носила ленточки к лицу, делала глазки профессорам, и раз мне один сочувственно улыбнулся, а я ему бросила взгляд, полный ненависти, и он об этом до сих пор должен помнить. Меня преследовали и наказывали. Я умела давать почтительнейшие ответы с ядом. Одна классная дама приблизила меня к себе. Она была угрюмая и молчаливая, а мне хотелось испытать свои силы. Я стала ей льстить, подслуживаться. Действительно, мало-помалу мы стали дружны. Но, узнавши все слабые стороны её, я начала вышучивать её. Я хвалила и восторгалась её врагами, достала карточку её соперницы, которая вышла за её бывшего жениха, и кричала, что "вот красота!", хотя та была разве только не урод. Одним словом, я отравила ей жизнь и добилась того, что классная дама, завидя меня, бледнела от злости, может быть, от ужаса, а я с грациозными прыжками козы подбегала к ней, бросалась ей на шею, целовала её и всё продолжала с самым невинным восторгом: "Милочка, но какая она красота!" Видите, какая я была противная, и никто даже не поверит, чтобы это была та самая, которая теперь лежит перед вами такой кроткой овечкой. В самом деле, как я изменилась! Но... буду продолжать свои признания. Не всякий способен на них. Вы, Глафира Львовна, никогда не рассказали бы о себе того, что я теперь... А?.. Простите, простите! Итак, вот какая была я в детстве. Хорошего, бывало, никогда не похвалю, дурное раздувала, любила быть первой. У нас была мода, что какая-нибудь институтка из старших забирала власть в руки и безусловно подчиняла себе маленьких. Называлась она атаманом, и всё они должны были отдавать ей: пирожки, варенье, карандаши, бумагу, ленты, булавки, даже деньги. Атаман - грубая и нахальная девица, и власть её основывалась на бесцеремонности. В нашем отделении атаманом была некая Изюмова. Я сцепилась с нею. Надо было поколебать её авторитет и показать, что я могу быть ещё нахальнее. Что ж, я все усилия употребила. Мы ругали друг дружку всё утро, во время рекреаций, за обедом, после обеда, в саду, в дортуаре, весь вечер, всю ночь. За нашим единоборством следили с замиранием сердца девочки, а так как я была неистощима и как трещотка, то симпатии склонялись в мою сторону уже за вечерним чаем. Мы ругались, закрывши глаза. Мы не отходили одна от другой, хотели быть храбрыми, и надо было чем-нибудь кончить. Ни на минуту не умолкали мы, даже за молитвой лица наши были искажены злобой, и мы продолжали ссориться. Раздевшись, мы сели на нейтральной кровати, и ругательства, какие только допускала институтская стыдливость, сыпались, сыпались... Это было что-то ужасное! Наконец, Изюмова громко зарыдала. Она должна была уступить поле битвы мне, обняла меня и стала просить прощения... Да, вот какая я была! А на дне всей этой злости, говорю я, копошилось мучительное сознание, что я - нуль, и что даже отец, святой человек, отвернулся от меня. Когда я вышла из института, средства позволяли мне жить, не трудясь. Я с тёткой путешествовала, а потом поссорилась с ней. Год я была нигилисткой и одно время воображала себя какой-то Шарлоттой Корде. Но и с нигилистами поссорилась, всё из-за первенства. Для меня нет ничего мучительнее, как быть не из первых. Я предпочитаю жить в тени невидной жизнью как вы, Глафира Львовна, чем сидеть во втором ряду... житейского театра, что ли - как это сказать? Отец недаром предсказал мне, что я буду голодна... В Петербурге я вела себя эксцентрично и пропасть читала, но всё такого, чего другие не читают. Была мода на социальные науки, а я выдумала заняться богословием. Меня таки тянуло к религиозному миру. Это по наследству. В это время умер отец мой, и тогда рассказывали, что на его могиле чудеса совершаются, и пришлось вмешаться полиции. Я пригласила медиума-американца и заплатила ему дорого за сеанс. Мне хотелось вызвать дух отца. Он долго держал меня за руки, по комнате забегали наконец какие-то звуки. Что-то стучало, стол наклонялся. Потом огонь погас, настала ужасная темнота. Заметьте, медиум всё время держал меня за руки. Фитиль в стеариновой свечке упал как подкошенный - сам собою. Я сидела ни жива, ни мертва. Вдруг слышу в воздухе веет ветерок, и как будто что-то мелькает возле меня. Потом холодные-холодные губы прильнули к моей щеке - я бух в обморок и ничего не помнила. Очнулась я, американца нет, свеча горела по-прежнему. Я заключила, что отец дал мне поцелуй, которого лишил меня тогда в келье. Но странно, я не обрела душевного мира, к которому стремилась. Вскоре я стала подозревать обман, потому что нашла на своём письменном столе перочинный ножик весь в стеарине. Плут просто перерезал заблаговременно свечу, и она от этого потухла. А затем мне один доктор объяснил, что холодное прикосновение в темноте производится ногою, с которой медиум ловко снимает башмак - пальцы у него голые. Он держит пациента за обе руки, а ногой... Ах, я рассердилась, как не знаю кто! Спиритизм мне опротивел, я не поехала на могилу отца и стала материалисткой. Право, я всё отрицала. Я была загадочна, говорила глупости, и никогда мужчины так не ухаживали за мною. Я обращалась со всеми резко, а когда оставалась одна - плакала от скуки и оттого, что я не великая. Глафира Львовна, не сердитесь, дитя моё. Себя я не щажу, как видите... Впрочем, я умолчу о том, как я вышла замуж... Скажу вам только, что я любила своего мужа до безумия. Когда он уезжал на практику, я рыдала как дура. Предчувствие мучило меня. Вообще у меня нервы тоньше паутины. Он действительно заразился во время операции и умер. Вспоминаю теперь, что я порядком его терзала. Представьте, я так его любила, а между тем настояла раз на дуэли с одним дрянным и ничтожным человеком, и только случай помешал... О, Боже! Глафира Львовна! Каким добродетельным взглядом посмотрели вы на меня! Хорошо, хорошо! Вы гораздо лучше меня, я признаю это.
Соломонида Кирилловна покраснела, закрыла руками лицо и зарыдала.
- Что с вами! - вскричала Глафира Львовна, наклоняясь к гостье. - Успокойтесь, милая, дорогая! Воды? Сейчас... Не плачьте! Перестаньте! Вот, смотрите, вода! Напейтесь, Соломонида Кирилловна!
- Уйдите от меня, не мучьте!
Вошёл Поморов так же неслышно, как и вышел; можно было подумать, что он сидел всё время за дверью и слушал.
- С Соломонидой Кирилловной бывают нервные припадки, - сказал он. - По временам её смущают странные опасения, и она думает, что её все презирают... Соломонида Кирилловна, грешно срывать нервы на других. Придите в себя.
Соломонида Кирилловна вздрогнула, поймала руку Кустовой и сквозь слёзы произнесла:
- Не гневайтесь... Сейчас я назвала себя кроткой овечкой, и, видите, это неправда... Простите больную.
Она глотнула воды. После глубокого вздоха она промолвила:
- Смотрите, повинуюсь ему... Ах, Глафира Львовна, надо страдать долго и надо вечно "голодать", чтоб уметь повиноваться. Право, душевный мир... Но я должна вернуться к своим признаниям. Теперь немного...
- Лучше успокойтесь, - сказала Глафира Львовна. - На вас неприятно действуют воспоминания.
- Боитесь, что повторюсь? А, главное, вас оскорбила моя резкость? Вот и он заметил... Даю вам слово! Милая! Глафира Львовна...
Кустова поцеловала её.
- О, вы добрая, великодушная! Не бойтесь же. Мне теперь хорошо и легко - после слёз.
Она полежала некоторое время и начала:
- Когда умер муж, я впала в такое отчаяние! Стоит ли жить, да и имеет ли жизнь какую-нибудь ценность, если в самые молодые годы, в то время, как хочешь счастья и полна сил - вдруг смерть!.. Какая жестокость, какая нелепая! Тут, разумеется, естественно разочароваться. Я окончательно сделалась материалисткой. Представьте только, я всё отрицала, и люди мне казались стадом каких-то глупцов и баранов. Но материализм - это религия таких господ с позитивным умом и ограниченными желаниями как... извините меня, милочка... Григорий Павлович или даже вы сами, чтобы далеко не ходить за примерами. Что тут обидного? Такой счастливый склад души, и всё. Можно быть материалистом и хорошим человеком. А я не могла помириться с материализмом. У меня другой склад души. Для меня материализм - отчаянье, злость. Мой материализм был оригинальный и вёл прямо в ад. Мне хотелось забыться хоть в излишествах. Но мешал стыд - не перед людьми, а я самой себя стыдилась. На людей плевать. Не знаю что было бы, но я заболела тифом с бредом. Мне постоянно являлась смерть в виде толстого монаха с мышиной косичкой, которого я видела тогда в монастыре. Монах садился, перебирал чётки, вздыхал и всё уговаривал меня умереть. Иногда он наклонялся надо мною и беззвучно хохотал мне в лицо. А иногда с решительным видом хватал меня за горло обеими руками и синел от натуги. Мне до сих пор страшно вспомнить. Боже!
Она поднесла руку к глазам.
- Потом бред изменился. Помню - сияние, какая-то гора, на горе - храм... Там мой отец. Я к нему протягиваю руки, а он не смотрит на меня. Ах, что я только пережила тогда! Ещё во время болезни слёзы душили меня. Выздоравливая, я всё плакала и тщательно обдумывала разные способы самоубийства. Кому я нужна? Зачем? Я ненавижу мир, и он меня ненавидит. Так я рассуждала и хотела броситься с балкона на мостовую. Но меня спасли.
Она помолчала.
- Вскоре после этого я познакомилась с Евграфом Митрофановичем... Где он? Опять исчез? Что ж, тем свободнее я могу говорить о нём. Как и вы, я была возмущена сначала его самохвальством, и, вообразите, дитя моё, он мне на первых порах страшно не понравился! Было это днём; он сидел и писал в зале, а я проходила мимо и увидела его. Он поднял голову и проводил меня взглядом. "Какая обезьяна", - подумала я. Вот честное слово! Но только, знаете, вдруг чувствую, что меня опять тянет в залу посмотреть на него. В нём что-то любопытное и необыкновенное. Взяла и иду - уже без всякой надобности. А он снова на меня воззрился. Я покраснела и может быть первый раз в жизни сконфузилась. Но всё-таки я прошла ещё и в третий раз - и уже совершенно побеждённая. Потому что я почувствовала злость, и мне захотелось тогда его чем-нибудь обидеть. Я оторвала его от занятий и сухо приказала ему как слуге пойти и посмотреть - заложены ли лошади. Но он не успел встать, как я бросилась извиняться. Это наше первое знакомство. Затем идём как-то мы с ним по бульвару, и он говорит, что считает себя счастливейшим из рождённых на земле, так что не поменялся бы своим уделом даже с царём. "Эх, - думаю, - какой заносчивый павиан!" А тут перед нами гурьба нищих - недалеко собор, и служение ещё не кончилось. Евграф Митрофанович посмотрел на меня, дотронулся до моей руки и сказал: "Отдайте нищим все деньги, какие с вами". А со мной было около ста рублей. Я вдруг вижу, как мои руки вынули мой бумажник, достали мои деньги и протянули изумлённым нищим кредитные бумажки. Евграф Митрофанович промолчал, и мы пошли дальше. Мне всё время страшно было заговорить с ним, но я изменила о нём мнение и увидела, что это за сила. Он наказал меня.
- Покорно благодарю, что вы порекомендовали нам такую силу, - вскричала Глафира Львовна с комическим ужасом и с раскрасневшимися щеками. - Что если ему то же вздумается проделать со мною!
- А что ж, дитя моё, это весьма возможно. У него страшная сила воли.
- Ха-ха-ха! Я не поддамся... Но расскажите о чуде.
- Боже, материалистка! Мало вам того, что я рассказала?
- Ах, это и есть чудо!? Куда же он скрылся? Евграф Митрофанович! Евграф Митрофанович! Он опять, кажется, на террасе. Или, может, он просто за дверью? Евграф Митрофанович! Нет, его не видно там. Знаете, мне хотелось бы повидать какое-нибудь чудо. Попросите его, милая, он вас скорее послушается. Всё, что вы рассказали мне о себе и потом об этой силе воли меня так интригует. И разве он павиан? Он не так уж уродлив. Он, когда одушевится, то может быть назван даже красавцем. Поделиться с вами, что мне сейчас пришло в голову? Поухаживаю я за ним, а может и у меня найдётся какая-нибудь сила воли, а? Вот смешно будет, когда...
- Глафира Львовна, не говорите пустяков! - перебила её Соломонида Кирилловна.
Но Кустова не унималась. Соломонида Кирилловна хитро посмотрела на Глафиру Львовну, и жаркий румянец разлился на её лице.
- А! - протянула она догадливо.
Тут странные мысли пронеслись в её уме. У неё против Глафиры Львовны давно было предубеждение. И красота Глафиры Львовны, и, по-видимому, счастливая, спокойная жизнь - всё это оскорбляло то
высшее, что ютилось в вечно алчущей душе Соломониды Кирилловны, потому что всё это пошлость - и красота, и счастье. Всё - суета сует. Смутить чем-нибудь кажущуюся безоблачность этого низменного самодовольного существования... да чего лучше! Ревнивое чувство поднялось против этих мыслей. Но сейчас упало... Пусть Глафира Львовна не шутит! Пусть обожжёт себе крылышки эта добродетельная бабочка!
Началась дамская политика. И Глафира Львовна, и Соломонида Кирилловна вели двойную игру, умышленно подчёркивали то, что не подчёркивается, а скорее скрывается при обыкновенных отношениях, надували одна другую и, в конце концов, чуть не поссорились. Евграф Митрофанович был яблоком этого искусственного раздора. Когда он очутился внезапно в гостиной, то по самодовольному лицу его можно было догадаться, что ему известна причина, вызвавшая всё это оживление. Хотя он и обладал способностью видеть людей насквозь, как он рассказывал о себе, но на этот раз принял всё за чистую монету.
- Митрофан... т. е. Евграф Митрофанович! - начала Кустова. - Вы из земли выросли? Послушайте, не можете ли вы сделать какого-нибудь чуда? Только, пожалуйста, чтоб оно мне ничего не стоило. Соломонида Кирилловна уверяет, что вы ни за что не унизитесь до того, чтобы делать чудеса ради каких-то барынь. А я говорю - нет, для меня вы унизитесь до чуда. А? Поверьте, я вам буду очень благодарна, и, кроме того, сближение о котором вы толковали утром, возможно только на сверхъестественной почве. Ну-с!?
- Помилуйте, Глафира Львовна, какие чудеса! - со смехом возразил Поморов. - Чудеса - только для толпы, а мы с вами можем и без чудес веровать. Я чудес не признаю.
- Что вы? А Евангельские чудеса?
Он промолчал, глазки его беспокойно забегали.
Потом он сказал:
- Всё естественно в этом мире, и нет ничего непостижимого и необъяснимого. Будет время, когда химики и физиологи станут делать искусственную жизнь, оживлять на время трупы, а психологи по неуловимому теперь колебанию мышечных волокон одним прикосновением или даже на расстоянии читать чужие мысли. Взглядом или жестом сильные будут покорять слабых, и вселенная будет принадлежать только избранным. Но чудесного и тут не будет.
- Не пророк ли вы этого грядущего царства избранных? - вскричала Глафира Львовна.
- Может быть.
- Так сделайте что-нибудь такое, что потом не будет считаться чудом, а теперь покажется чудом. Прошу вас, Евграф Митрофанович!
- Господи, как вы пристаёте к человеку! - заметила Соломонида Кирилловна.
- Нет, я очень рад, что Глафира Львовна оказывает мне внимание, - сказал молодой человек. - Хорошо, я сделаю чудо - я попрошу вас, и вы сыграете давешнюю пьесу, которую я не мог дослушать...
- Почему?
- Она взволновала меня...
- Соломонида Кирилловна, слышите! Я приобретаю над самим чародеем власть! Так и быть, я ещё раз сыграю её, но какое же это чудо?
- Она вами страшно интересуется! - громко произнесла Топорова. - Боже, она за вами действительно ухаживает!
- Конечно. Согласитесь сами, Соломонида Кирилловна, я первый раз встречаю человека, который живым на небо лезет. Не взыщите, Евграф Митрофанович, за вульгарность этой поговорки. Пойдёмте в залу. Возьмите мою руку.
И в зале, после игры, и в столовой, за ужином, продолжала Глафира Львовна всё с тем же тонко язвящим незлобием шутить над Евграфом Митрофановичем. Соломонида Кирилловна была того мнения, что эта тактика - маска, скрывающая истинное чувство, которое успел всемогущий молодой человек вызвать в материалистической душе Кустовой. Потому что, если это не маска, то отчего же горят так глаза у Глафиры Львовны и так разрумянились щёки? Она была уверена в невозможности соблазнить Поморова чем бы то ни было. Она представляла себе, как он грозно посмотрит, и что скажет он, когда чувство разрастётся в душе этой самонадеянной красавицы и наконец проявит себя. Она улыбалась от странного удовольствия. Но вдруг, подобно зарнице, вспыхивало в её уме опасение за Поморова, и она хмурилась.
- Довольно, моя милая, - шептала она, - вы странно ведёте себя.
Глафира Львовна отвечала:
- Вы находите? Но что же я делаю? Я подвинула ему прибор и указала возле себя место. Не то же ли сделали вы за чаем?
- Наши отношения - дружеские... Впрочем, как знаете.
Ревность Соломониды Кирилловны раздражала Глафиру Львовну, и, в свою очередь, гостье казалось, что каждый шаг Глафиры Львовны есть вызов ей. Когда пробило одиннадцать часов, она заявила, что ей страшно хочется спать. Глафира Львовна сказала:
- Вам уже послано, душечка, в кабинете Григория Павловича. Пойдёмте, я провожу вас и сейчас пришлю вам Дарью... А мы с Евграфом Митрофановичем посидим ещё. Мне кажется, и ему совсем не хочется спать.
- Почему вы знаете, что ему не хочется спать?
- Мне не хочется спать, - произнёс Поморов.
Соломонида Кирилловна замолчала, сжала губы, и её перестало клонить ко сну.
Тогда Глафира Львовна стала зевать.
- Ах, нет! Я шучу. Мне пора спать. Простите, милочка. Евграф Митрофаныч, до свидания. Надеюсь, когда-нибудь вы таки покажете мне чудо. Не правда ли?
Ей хотелось посмотреть на молодого человека, но веки её странно отяжелели, и ей показалось, что взгляд Евграфа Митрофановича горит каким-то острым неприятным блеском, который нельзя долго выносить. Она повернулась к Соломониде Кирилловне и, не глядя, подала Поморову руку. Он нервно пожал её своей горячей сухой рукой, поклонился Соломониде Кирилловне и ушёл.
Соломонида Кирилловна бросилась на шею Глафире Львовне и осыпала её страстными, торопливыми поцелуями.
- Не сердитесь на меня, дитя моё, я ужасно виновата пред вами! - говорила она вся в слезах. - Вы - красавица, я завидую, что вы - красавица, и я вам делаю массу неприятностей. Я ревную вас, право... Вот какая я скверная! А между тем, дорогая моя, для вас счастье, когда вы сойдётесь с ним. Слышите? Он - сила, он такой, что и ваш дух обновит, как обновил мой. Он цель вам укажет, к которой вас неудержимо потянет. Вам это надо, разве можно мешать вам! Простите меня, простите!
"Она совсем полоумная!" - подумала Глафира Львовна и стояла под градом поцелуев, не зная, что сказать ей в ответ.
Соломонида Кирилловна продолжала:
- Послушайте, он ведь гений в своём роде, и имя его прогремит, может быть, по всему миру. Сознайтесь, вы с усилием смеётесь над ним... Разве можно смеяться над тем, кто выше нас? Не будьте горды - вот мой совет, милочка. Не будьте злы. Сторицей воздастся вам... Да что вы так уставились на меня? Я вам истину говорю...
- "Незыблемую" истину?
- Спокойной ночи! - гневно сказала Соломонида Кирилловна и быстрыми шагами направилась к кабинету, где ждала её Дарья.
Глафира Львовна смотрела ей вслед, и злая улыбка змеилась на её прекрасных губах. Она чуть не бросилась с ласковым словом к уходившей гостье, как требовала того снисходительная вежливость, в правилах которой она выросла. Но она не могла преодолеть себя. Махнув рукой, она ушла в свою спальню.
Поморов долго не ложился спать. Ему не давала покоя мечта о Глафире Львовне. Непобедимая и властная, она завладела всем его существом. Он всегда боялся любви как врага. Тайный голос говорил ему, что этот враг погубит его, разобьёт его жизнь, сделает его бессильным, унизит его, докажет ему, что он такой же ничтожный смертный как и все, такой же раб страстей и греха. Он боялся потерять уважение к себе самому и веру в свою святость, потому что великое дело, к которому он готовил себя, только и может быть начато и доведено до желанного конца под условием сохранения во всей целости и неприкосновенности этой гордой веры. Как это случилось, что он с первого взгляда полюбил Глафиру Львовну, - он не задавал себе вопроса. Любовь представлялась ему чем-то вроде болезни, которая вдруг поражает человека, когда меньше всего ожидаешь удара и презираешь опасность, потому что незнаком с нею. Образ Глафиры Львовны неотступно преследовал его. Красота её раздражала его прелестью форм и волнистых линий. Лёгкий ум её и какой-то грациозный и насмешливый тембр голоса язвили его слух, и большие звездистые глаза везде чудились ему. Он подошёл к окну, раскрыл его и смотрел в темноту влажной, тёплой ночи, положив руки на затылок и застыв в напряжённой позе бесцельного, но страстного ожидания.
Дверь скрипнула, и вошёл на цыпочках Осип. Он подумал, что Евграф Митрофанович молится, и остановился в почтительной позе. Так продолжалось несколько минут. Наконец, Поморов почувствовал, что в комнате посторонний человек. Он обернулся и спросил:
- Что тебе, друг мой?
- Я пришёл спросить, не надо ли вам чего? А также относительно Евангелия. Очень трудно понять, а только действительно душеспасительное чтение.
Осип положил на стол Евангелие и молча удалился.
Поморов с презрением посмотрел вслед удалившемуся лакею. Все люди разделялись у него на два рода. Одни были призваны к наслаждению вечным блаженством. Их немного. Только им доступны духовные блага, и только они наследуют царство небесное, о котором говорит писание. По праву им принадлежит весь мир, вся сумма счастья, которое лежит как мёртвый капитал в природе, и которое создано на протяжении веков совокупными усилиями человечества. Остальные люди - жалкие существа, двуногие животные с низкими страстями и подлыми помыслами. Для них не существует ни высшей красоты, ни духовных радостей, ни художественных восторгов, ни наслаждений, доставляемых непосредственным созерцанием идей. Эти званные, но неизбранные твари обречены на гибель, и будет время, когда лучшая часть человечества истребит мечем и огнём этих зверей, как истребляют европейцы каких-нибудь обитателей Новой Зеландии. Осип и его потомки осуждены вечно мыкаться и прозябать в тине пошлости и тупости вплоть до рокового конца.
Душа Осипа казалась ему какой-то грязной бездной, где кишат всевозможные мелкие гады. Кто в силах очистить это болото и бросить луч света в эту тьму? Там притаились дрянные страсти и пороки, и только дисциплина внешнего порядка сдерживает в известных границах эту низкую душу, и она производит даже впечатление добра... Невольно снизошёл он до сравнения себя с Осипом. Радостное чувство всколыхнуло его грудь. Даже порок в нём проявился бы иначе, если бы он захотел греха - так он велик. И никогда все Осипы в мире не в состоянии почувствовать и капли той страсти, которою теперь полна его душа.
"Нет, - подумал он, - любовь не унизит меня и не уронит моего дела. А если она станет помехой, я вырву её с корнем из сердца. Высшая сила руководит мною. Положусь на неё. Судьбы Божии непреложны, и, может быть, мне надо пройти через горнило испытаний".
Раз он остановился на этой мысли, все силы ума его направились к тому, чтобы оправдать внезапную страсть, которая зажгла его душу. "Не потому ли я так страшусь любви, что тело и душа моя ещё девственны? - спрашивал он себя в тоске. - И разве девственность - необходимое условие успеха моей будущей проповеди? Кто сказал мне это? Не слишком ли старо думать, что мир можно спасти целомудрием? Все благодетели человечества, все пророки, мученики искали утешения в дружбе, без которой они были бы слишком одиноки, и даже у величайшего из людей была подруга... Как хорошо, должно быть, в полночный час прильнуть к губам красавицы и лежать у её ног. Сколько силы можно почерпнуть, сколько энергии в объятиях близкого существа!"
Он закрыл глаза рукой, и перед ним как живой встал образ Глафиры Львовны. Дрожь пробежала у него по телу. Он увидел её улыбку, её ленивый, умный взгляд, свидетельствующий о внутренней работе, но в улыбке мелькнуло что-то надменное и грозное.
"Я боюсь этой женщины, - подумал он, - а не любви. Крепкий духом, уверенный в себе, не склоняющийся ни перед кем, гордый и сильный, неужто я не поборю в себе страсти, не одолею врага, который как бес вселился в меня? Разумеется, - продолжал он, - любовь, в конце концов, не есть грех, и даже не грех любить замужнюю женщину - сильному всё принадлежит. Но я должен быть самый сильный, и для того, чтобы быть самым сильным, должен возвышаться над всем человечеством, не обладать ни страстями, ни даже слабостями, свойственными людям, и вечно сохранять чистоту сердца. Бог творящий и зиждущий, всемогущий, всепоклоняемый, может обитать только в незагрязнённом сердце. Прочь любовь!"
"Какой я однако непостоянный! - начинал он через несколько минут. - Я то зову любовь, то гоню её. Зачем я говорю, что любовь претит Богу? Разве и я подобен тем, которые не то делают, что хотят, а что ненавидят, то делают? Можно сохранить целомудрие и можно в то же время любить. Не буду пленником греховного закона. Люблю умом, всеми силами сердца моего люблю её! Я обновлю её душу, открою ей высшие тайны бытия, я спасу её от пошлости, в которой она прозябает и терзается!"
Поморов снова вызвал в своём уме образ молодой женщины. И снова заставила его вздрогнуть улыбка её розовых губ. Она словно издевалась над его желанием спасти её душу. Целомудренная любовь - не есть ли это шаг к греху? Не есть ли это маска с правильными и красивыми чертами, с неземным выражением, под которою нагло смеётся бесстыдный, пленительный грех с лицом, бледным от желания? И кто сейчас мечтал о поцелуях красавицы, кто хотел черпать энергию в её объятиях?
Он в страхе стал гнать от себя смущающие образы и мысли. Но они преследовали его. Они ополчились на него, вооружённые обоюдоострыми мечами. Поражая его ум, они ранили и самих себя. Он лежал в темноте и до рассвета не мог сомкнуть глаз. Первые бури проснувшегося сердца, сладостная тоска, влекущая ум в светлое царство любовных утех, жажда неиспытанных наслаждений проникали лихорадочным трепетом всё его существо. Мрак вокруг него казался бесконечно пространным. Но мрак не был пустыней. Неслышным вихрем проносились в нём пёстрые грёзы. Картины, одна другой волшебнее, загорались и быстро потухали, чтоб дать место другим видениям. Крылатые грёзы с девичьими лицами и в одеждах, развевающихся по сторонам, спускались к его изголовью, и зноем веяло от их полёта. У каждой из них светилась пара знакомых глаз - чудных, лукавых, сулящих счастье. Он сердился, подносил руку к горячему лбу своему, сбрасывал с себя одеяло и тоскливо вздыхал, призывая сон. Грёзы улетали. Но как только он оставался один среди мрака, ему становилось скучно, и он желал их возвращения. И вот где-то среди необъятной тьмы появлялись две светлые точки. Они робко плыли во мраке и, приближаясь к нему, рассыпались на множество искр. Росли, разрастались светлые точки, вступали в причудливые сочетания, и вдруг из хаоса неопределённых образов выступали снова девичьи лица, жаркими губами приникали к его губам, и чудилось ему - кровь сочится у него из уст, а глаза Глафиры Львовны ленивым взглядом прямо смотрят ему в душу. Он простирал руки и ловил пустоту. Видения с беззвучным смехом, стыдливо кутаясь в лёгкие одежды, улетали от него и исчезали сумеречными расплывающимися тенями.
Серый свет утра тусклым лучом проник в комнату, и кончилось царство мрака. Сузился горизонт его и не шёл дальше стен. Сначала мрак, впрочем, боролся с тусклым сиянием дня. Греховные призраки ещё смущали аскетического юношу. Но недолго длилась борьба. Победоносный день всё шире и шире захватывал своими лучами царство мрака. Когда он вытеснил его из всех закоулков, из всех убежищ, и за окном послышалось чириканье птичек, Евграф Митрофанович вздохнул с облегчением и заснул мёртвым сном.
Соломонида Кирилловна уехала на другой день после завтрака. Глафира Львовна проводила её до вокзала; она была рада, что нервная гостья уезжает, и ей, кроме того, хотелось загладить вчерашние шероховатости своего обращения усиленною вежливостью. Та молчала, уныло смотрела на всё, даже не вздыхала. Но, садясь в вагон, она сказала с внезапным оживлением:
- Мне следовало бы ещё остаться на день у вас, милочка. Я завидую вам. Вчера я капризничала и Бог знает чего наговорила вам о даче. А дача у вас прелестная. Какой воздух, неправда ли? И наконец ни разу ещё не приходилось мне жить под одной кровлей с Евграфом Митрофановичем. Счастливица вы, счастливица!
<