ой душевный разлад, Корнев насиловал себя ещё несколькими весёлыми фразами и, пожелав Самуилу приятной ночи, взял меня под руку и увёл в номер.
Прошло несколько минут в молчании. Корнев ходил по комнате из угла в угол, а я полулежал на кровати.
- Не могу согласиться, Вася, с тем, что эта крошечная, восхитительная евреечка, с которой мы беседовали несколько минут тому назад, есть именно дочь этого рыжебородого иудея!.. Хотя он, по-видимому, честный жидок и добряк!
- Да? Раиса хороша, - от души согласился я.
- Вася! Она мила, очаровательна!.. А еврейского - ни единой капли!
Опять наступило молчание. Корнев всё так же ходил из угла в угол, вовсе не замечая меня, а я не сводил с него глаз. Очевидно, он ласкал в своём воображении случайный, но дорогой образ. У меня явилось странное желание - предугадать, какая именно черта Раисы занимала в эту минуту воображение Корнева, и я с детской наивностью переходил от одной части физиономии Раисы к другой. Глаза, нос, подбородок, а за ними: улыбка, голос - всё это казалось одно лучше другого, и почему-то не могло быть изолировано от общей гармонии строгой образности. Я путался, просто терялся в этом крошечном лабиринте женской красоты и чаще всего останавливал своё представление на глазах Раисы.
- Эти глубокие, чёрные, слегка задумчивые глаза, - с поэтической восторженностью начал Корнев, - я не нахожу слов, чтобы выразить всю их прелесть!.. Глаза эти вот именно глубоки, да... На их крошечном поле поместилось что-то безбрежное, но эта безбрежность идёт не в ширь, а в глубь... Мысль, так сказать, сушит глаза, придаёт им оттенок чего-то чёрствого, лишает их жизненной силы; у Раисы же эта сила кипит нетронутой. И придай её глазам строгий, проницательный ум - они наполовину потеряют свою прелесть.
Корнев замолчал.
- Хороши и ресницы, длинные и густые, - прибавил он.
Я ожидал, что Корнев перейдёт затем к остальным чертам женской красоты, но он вновь упорно молчал, и портрет Раисы так и остался незаконченным. Мне почему-то стало обидно, больно... В моём воображении снова промелькнули - сначала носик Раисы, прямолинейный, изящно законченный, потом - не менее художественное очертание рта, лёгкая полнота личика, смугловатый цвет которого особенно мне нравился.
- Правда, - не скоро отозвался Корнев, - я заметил у Раисы нечто мимолётное, что выдало в ней еврейскую породу. Что это было: жест ли руки, характерный ли поворот головки, но только ни в голосе и ни в речи сказалось это. Она говорит по-русски чисто. - Ты не любишь евреев, Вася? - немного помолчав спросил он.
- Всею душой...
- Вася!.. Не люблю их и я...
Корнев стиснул мою руку ниже плеча, слегка покраснел, виновато улыбнулся.
- А мне кажется, что мы, русские, по отношению к евреям не совсем правы. Правда, еврей пал низко, но пал под гнётом тяжёлых условий, - и никто ещё не подавал ему руки помощи... А напрасно: в душе этого народа было и есть так много хорошего и сильного... - Тебе и Самуил не нравится?
Я сказал, что Самуил хорош, но тут же оговорил, что таких евреев мало.
Корнев первый стал готовиться ко сну, и мы улеглись. Было уже поздно, под утро; в раскрытое окно повеяло прохладой. За тонкой дощатой перегородкой, отделявшей номера, раздался чей-то упорный храп, приходившийся мне на ухо.
Корнев долго ещё не спал, что можно было заключить по сверкавшей в зубах папиросе. Он упорно молчал. Погасла, наконец, и папироса.
- Вася! А рыжий телёнок?.. - отозвался он нескоро. - Кто ожидал от неё такой храбрости?.. Ха-ха!..
Очевидно, Корнев и не думал спать. Я понял, что его мысли всё ещё блуждали неизменно в узкой колее иудейской семьи, куда так случайно забросила нас судьба.
Проснувшись на следующее утро, я нашёл Корнева бодрствующим. Он был слегка бледен, как это случается после бессонной ночи.
Первой приветствовала нас сестра Раисы, явившись с большим грязненьким самоваром ровно в 8 часов утра. На её вопрос: "Можно ли зайти?" - Корнев распахнул дверь и почтительно поклонился. Это смутило евреечку: поклон Корнева пришёлся некстати.
- Смотри, какой теперь выглядит скромницей, а вечером опять будет куралесить, - заметил Корнев.
За чаем Корнев пел "Сонце нызенько" (с этим "сонцем" он никогда не расставался). Затем, мы вышли в коридор и оставались там, пока убирали нашу комнату.
Самуил сидел пригвождённым на своём излюбленном месте; перед ним, по обыкновению, лежала толстая книга еврейской печати. Впрочем, он теперь не читал, а скорее размышлял, как бы давая себе отчёт в прочитанном. Встретились мы по-приятельски.
Разговор завязался быстро и удачно. Корневу любопытно было узнать, какой книгой так неизменно забавляется Самуил, тот оказался откровенным, и религиозный диспут возник, как бы сам по себе, безо всяких предисловий. Взгляды на религию оказались у Самуила крепкими, но узкими - чисто иудейскими, и как Корнев ни уверял его, что всё зло честного еврея - в его религии, которая мешает ему слиться с общекультурными народами, и что выше христианских истин человечество идти не может, - близорукий Самуил твёрдо веровал в пришествие Мессии... Корнев утверждал, что религия должна обуздывать жизнь, но никак не противоречить ей в основе, ибо религия и жизнь - два неразлучных спутника, и если иудейское верование было господствующим во времена былые, то с тех пор, как разлился лучезарный свет христианского учения, религия иудеев раз навсегда утратила своё значение передовой религии. Иначе говоря, жизнь ушла вперёд, а религия осталась на месте, всё той же, какой была и прежде. На эти слова Самуил упорно возражал, приводя допотопные сказания из своей книги, но это делало его ещё более близоруким и ничуть не умаляло правоты Корнева, излагавшего общедоступные истины, вполне отвечающие запросам современного культурного человечества.
Я жалел об одном, что в это время не было Раисы...
Разговор о сельском хозяйстве, перешедший потом от религиозного диспута, был обыкновенной приятельской беседой, которая, как и следовало ожидать, оказалась более дружелюбной. Самуил первый дал к этому основательный повод, высказавши свой взгляд на то, что честному еврею нельзя быть сельским хозяином уже по одному тому, что в большинстве случаев евреи неспособны к этому труду и слишком уж далеко ушли в мир лёгкой наживы. Тут Самуил беспощадно осуждал евреев и был уже не жалким разорившимся иудеем, а человеком, вкусившим кое-что из реальной жизни. Самуил приводил массу интересных фактов о необузданности русского крестьянина, наивно удивляясь тому, почему его не просвещают, - передавал, что его обманывали, обкрадывали, и чем он лучше обращался с мужиком, тем этот мужик поступал с ним хуже, вероломнее, и что имея в арендном содержании богатый хутор, горемычный Самуил даже при хороших урожаях не в силах был извлечь "гешефта".
Под конец беседы Корнев всё чаще и чаще поглядывал в даль бесконечного коридора, но увы, заветная дверь оставалась закрытой, как бы заколоченной: Раиса не показывалась, и её отсутствие не могло остаться незамеченным. Когда же мы вошли к себе в номер, я спросил у Корнева, видел ли он Раису, и получил ответ: "Почти нет, - мельком".
Корнев хандрил. На мою просьбу идти осматривать город, он сказал: "После, успеем"... - и улёгся на диван. Я запел "Сонце нызенько...", но безуспешно... Очевидно, друг мой нуждался в более радикальных мерах... И в моих мыслях впервые проскользнуло опасение за беспечность нашего житья, в которое вкрадывался серьёзный разлад.
- Вы звонили? - послышался через узкую щель чуть-чуть открытой двери нашего номера знакомый мелодичный голос.
Ни Корнев, ни я, не видели того, кто произнёс эти слова, но по голосу одновременно узнали в них Раису. Корнев вскочил с дивана, хотел было открыть дверь, но изменив своему намерению, сел на ближайший стул. Я оставался у окна, где стоял раньше, с тревогой ожидая появления Раисы.
- Мы... я... зайдите... - отвечал Корнев с дрожью в голосе, приятно удивив меня своею находчивостью: ни он, ни я не звонили.
Лёгкая, прелестная улыбка Раисы способствовала ей казаться равнодушно-весёлой, но эта фальшь, будучи незамеченной для Корнева, у которого при появлении Раисы поблекло в глазах, не могла ускользнуть от моего внимания. Я смело глядел на дверь, считая себя застрахованным от взора Раисы.
- Извините, пожалуйста... я вовсе не хотел беспокоить вас, - солгал Корнев и, прежде чем сказать это, привстал со стула.
- Отчего же... я рада... и всегда готова услужить... Сестры нет, и я охотно исполняю её обязанности...
Наступило молчание, продолжавшееся не более того времени, в течение которого можно было понять, что молчать в такие минуты - непростительно.
- Вот эта вода, - начал Корнев, обращая свой взгляд на графин с водой, - простите, она хороша, но слишком тёплая...
- Жаль, что не сказали раньше... У нас много льда и всегда можно иметь холодную воду. Я сама не люблю... не могу переносить... в такую жару и тёплая вода... Днепровая вода теперь совсем нехороша.
Сказав это, Раиса быстро протянула свою крошечную ручонку, чтобы взять графин, но Корнев помешал ей сделать это, схватив тот же графин и наливая из него воду в стакан.
- Не пейте! Я принесу холодной... - прокричала Раиса, нахмурив брови и даже слегка топнув ножкой.
- Благодарю... Я полагал вот что... - и Корнев быстро вылил за окно налитую в стакан воду.
- Так, так, хорошо... Лейте... За это вас могут взять в часть, - с улыбкой заметила Раиса, когда Корнев медленно наливал второй стакан, чтобы задержать желанного гостя.
- Может быть... Только не меня!..
- Нет вас... виновника...
- Сомневаюсь... И будто у вас, в Херсоне, такие грозные порядки?
- По крайней мере, в этом отношении... Не верите?
- Вам? Верю...
Раиса скрылась. Минут через пять она вернулась с графином холодной воды и, обменявшись несколькими фразами, опять исчезла за дверью. В след за ней ушли и мы осматривать Херсон.
Корнев был неузнаваем. Всю дорогу он невпопад отвечал на мои вопросы, и когда на одном перекрёстке я спросил его: "Сюда или туда пойдём, Митя?", он отвечал: "Сюда и туда"... - и мы вернулись назад.
- Этот "домик", кажется, ничего себе - хорошенький, - на обратном пути заметил Корнев, обращая моё внимание на серенький двухэтажный домишко, лучше которого мы встреча ли многие. - Как тебе кажется, Вася?
Но мне казалось, - нет, я был убеждён в том, что теперь Корневу не до "домиков", и что эту фразу он сказал просто из любви ко мне, чтобы не оскорбить меня своим невниманием.
На крыльце встретила нас Раиса. Она стояла одна...
Я понял, что там, где встречаются эти люди - третьему нет места...
И быстро поднявшись по ступенькам крылечка, я ушёл в номер.
Следующий день был всего третьим днём нашего пребывания в Херсоне, а между тем он принёс нам немало тревог... Корнев поднялся рано, заявив, что ему хочется чаю. Я понял, что не чаю хотелось Корневу, а поскорее начать день. Я повиновался, неискренно высказав при этом своё мнение о том, что действительно лучше пить чай раньше. В данном же случае выходило как раз наоборот: мы уснули поздно и нужно было встать, по крайней мере, часов в десять.
Самовар подала, по обыкновению, сестра Раисы. Она была задумчива, мельком взглянула на Корнева, а тот, в свою очередь, сухо поклонился, не обронив ни слова, как будто они поссорились накануне, и от прежнего детски-наивного их отношения друг к другу ничего не уцелело.
Корнев пил чай неохотно, как мне показалось, по крайней мере. Тем не менее, он успел выпить два стакана прежде, чем я справился с одним. "Скажешь, Васюк, пусть убирают, - я готов"... - процедил он сквозь зубы и быстро вышел в коридор. Я не спросил у Корнева, куда он уходит и зачем, хотя и обратил внимание на то, что он одел фуражку и накинул на плечи пальто. Впрочем, я уже был убеждён в том, что Корнев связан по рукам и по ногам, и что не упорхнуть ему далеко от "Белого лебедя"...
Весь этот день я не находил себе места. Корнев видимо тяготился мною, то есть не мною лично, а моим присутствием, как чем-то совершенно от меня отдельным. Он встречался с Раисой часто, встречался везде, где только можно было улучить случай избегнуть людей: в коридоре, на крыльце, у нас в номере...
После этого, что оставалось делать мне? Я менял поочерёдно те же места: был то в номере, то в коридоре, то у подъезда, и раз Корнев или Раиса появлялись здесь, я немедленно уходил, делая это так, как будто меня ожидало нечто важное: я любил Корнева и готов был пожертвовать для него всем... Раза четыре я побывал в городе, надеясь, по возвращении, найти Корнева в более спокойном состоянии духа, но выходило наоборот: Корнев оставался мрачным, неузнаваемым, и чем чаще он встречался с Раисой, тем более опасался я за наше благополучие.
О своих отношениях к Раисе он не говорил теперь вовсе.
Зато вечером я узнал всё... Было поздно - часов двенадцать. Корнев с шумом открыл дверь в нашу комнату, где весь вечер оставался я один. Теперь я лежал на кровати.
По одной улыбке его можно было судить, что он имеет сообщить мне что-то приятное, и я ожидал этого с напряжённым вниманием.
Корнев с минуту оставался молча у моей кровати, потом слегка отодвинул меня к стенке и сел возле меня, положив мне на плечо правую руку.
- Сердишься? Ты, кажется, совсем перестал понимать меня в последнее время? - проговорил он, виновато улыбаясь.
- Ничуть, - отвечал я спокойно.
- Тем хуже... Понимаешь и сердишься?
- Повторяю, - ничуть...
- Собака ты, Вася!..
Тут он слегка пожал моё плечо и затем быстро поднялся с кровати и зашагал по комнате.
Мне стало вдруг тяжело: я ожидал большего... Я хотел было высказать это, но Корнев предупредил меня. Он опять подошёл ко мне, крепко нажал коленом мои ноги и подал мне крошечную полоску обыкновенной писчей бумаги, не выпуская её из руки.
Я прочёл следующее:
"Завтра в час дня идите на "Потёмкинский". Я найду Вас. Раиса."
Эта записка по величине оказалась не больше листика папиросной бумаги: длиннее, но уже. Почерк письма некрасивый, вполне женский: с характерным, угловатым очертанием букв.
- И ты пойдёшь?..
- Вася!.. Голубчик!.. Можно ли не идти?.. Скажи, можно ли?.. Я ведь всею душой люблю это прелестное, дорогое создание!
И он опять зашагал по комнате.
Я почувствовал, как учащённо забилось во мне сердце, и я хотел было с жаром высказать, что Раиса действительно прелестна, и что любовь Корнева вполне понятна для меня. Но пока я собрался с мыслями, Корнев опять заговорил:
- Вася! Я избегаю лжи... Поверь же - я не видел более прелестного, более очаровательного существа...
С полчаса мы молчали.
- А ехать, Митя, завтра, или оставим?
- Завтра, Вася!.. Непременно завтра... Оставить поездку - значит лишить тебя возможности поступить в семинарию. Я этого не забываю, - надейся на моё благоразумие.
Хотел ли Корнев воочию доказать своё благоразумие, или оттого, что влюблённые люди, по полноте переживаемых ими чувств, являются теми же детьми, - так или иначе, но он тут же стал приводить в порядок свои вещи. Он уложил в чемодан одежду, в корзинку - щётки, ваксу, дорожный чайник и прочую мелочь убогого семинариста, от души напевая "Сонце нызенько"... Тихие мелодичные звуки песни, казалось, вылетали из глубины сердца и были теперь скорее весёлыми, чем грустными.
Я молча глядел на Корнева, завидуя его счастью. А о том, какие крайности готовил завтрашний день - первое свиданье, первый, быть может, поцелуй и тут же неизбежную разлуку - у меня не было и в мыслях...
После этого Корнев уже не выходил из комнаты. Очевидно, с получением известия о свидании, дневные итоги их отношений считались законченными. Кто вручил Корневу записку - Раиса ли или её сестра, которая, как я заметил, способствовала их встречам - для меня осталось тайной.
В час ночи я промелькнул во двор длинным коридором и у выходной двери встретил Самуила. "Приговляетесь к покою?.. А я уже приготовился"... - можно было прочесть на его рыжей, безмолвной, широко улыбающейся физиономии. Он благодушествовал: все номера были заняты... А о том, какую "канитель" затеяла его крошечная Раисочка - бедному Самуилу и не снилось.
Где была она и что думала? Вероятно, лежала в кроватке с прекрасными, широко открытыми глазами, представляя образ любимого юноши!.. Вероятно, все её мечты были сосредоточены на завтрашнем, твёрдо решённом свидании... Ну, а о завтрашней разлуке и она не думала?..
Раиса знала о дне нашего отъезда. Даже я накануне сообщал ей об этом.
Говорят, что у женщин "волос длинен, а ум короток"; мне же кажется, что женщина более разумное существо, чем мужчина, а выражения: "бабий ум", "бабья логика" - одни "мужские сплетни". Там же, где женщина любит искренно, ум её является настолько гибким, изобретательным, что и тут она остаётся вне соперничества. Вот почему женщина так и хороша в "любви".
Хороша была в "любви" и Раиса... Это чувство подняло её на недосягаемую высоту. Оно сделало её натуру ещё более чуткой, прелестной - несравненно выше натуры Корнева, духовная природа которого тоже была чиста, как хрусталь. "Любил" он, "любила" и она, но в проявлении ими этого чувства я замечал разницу.
Корнев ушёл на свиданье за полчаса до условленного времени, и тут он в первый раз показался мне непривлекательным, дурным. Он небрежно накинул пальто, фуражку, даже не почистил их, не причесался, как будто он уходил хлопотать по хозяйству, делая это по привычке. Правда, такая небрежность Корнева к самому себе была отчасти ложной, напускной, но и в таком случае тут всё же сказывалось нечто иное, действительно переживаемое, вносившее видимый разлад в торжественный акт любви. Быть может, это было желание овладеть собой - уменьшить томление, в котором провёл Корнев предшествовавшие полдня, от 7 до 12? Но что бы это ни было, оно одинаково вносило резкий диссонанс в гармонию чистого, возвышенного чувства, будучи в то же время проявлением не случайным, а неизбежным, роковым.
Но и без этого я заметил за Корневым нечто новое. Выражение его лица, в момент ухода, как бы говорило о каком-то серьёзном разладе в переживаемых им чувствах. Это было что-то более глубокое и менее понятное для постороннего взгляда, но одинаково проявлявшееся, с тем же оттенком грубоватого недовольства. Наконец, перед уходом Корнев не сказал мне ни слова, даже как бы сожалел о том, что я знаю - куда и для какой цели он уходит, избегал моего взгляда, сам же глядел нехорошо, по-волчьи, как будто ему стало и стыдно, и больно за самого себя, будто тут было унижено его достоинство.
Какое это было чувство и отчего происходило оно? Не удовлетворяла ли Корнева обстановка будущего свиданья, назначенного днём, или до такой степени отзывалась в нём болью мысль о близкой разлуке?
По уходе Корнева я с замиранием сердца ожидал появления Раисы, как будто свиданье было назначено не ему, а мне. Я поспешил на крылечко, к подъезду, куда по моему расчёту должна была выйти Раиса. Но если бы ей почему-либо вздумалось пройти со двора, то и в таком случае я не потерял бы её из виду; так как путь к "Потёмкинскому" шёл прямо от подъезда гостиницы и заключался в нескольких минутах средней ходьбы.
Раиса вышла без десяти в час. Те две-три минуты, которыми она наградила меня, я никогда не забуду. При её появлении сердце во мне сжалось, запрыгав затем с удвоенной силой, до темноты в глазах...
Раиса была вся в чёрном от головы до ног: платье, накидка, шляпа, вуаль... Одежда её дышала новизной, вкусом и до того отвечала красоте и цельности её фигуры, так гармонировала с блеском её очей, общим выражением лица, что всё это вместе взятое казалось чем-то праздничным, торжественным, бесконечно задушевным... Тут уже не было разлада, грубой лжи, тут нельзя было заметить малейшей фальши, без которой не обходится большинство людей. Очевидно, Раиса иначе понимала то, куда шла она. И этому сознанию не мешало ни что: ни "Потёмкинский", освещаемый жарким полудневным солнцем, ни близость предстоящей разлуки, о которой она думала, вероятно, не меньше Корнева, ни опасение быть замеченной отцом или кем-либо из знакомых.
Я стоял у перил подъезда. Раиса заметила меня, улыбнулась, но остановилась, пройдя площадку крылечка, на первой его ступеньке. Тот взгляд, которым она встретила меня, говорил о полноте её счастья, счастья не затаённого, чисто эгоистичного, так явно сказавшегося перед уходом Корнева, а иного, как бы касающегося всех, меня же в особенности. Я понял, что Раисе от души хотелось наградить меня улыбкой, сказать слово, хотя не было в том нужды, не было места, времени. Она хорошо знала, что нет Корнева, но о чём ей спросить меня? И она спросила, почему я один и где мой товарищ? Я сказал, что Корнев ушёл по делу.... Она перевела потом всё тот же жизнерадостный, игривый, слегка беспокойный взгляд на мою цепочку у часов и спросила: который у меня час? И у меня, и у ней время совпало минута в минуту. Она улыбнулась, будто это ещё более сблизило нас, ласково кивнула головкой и, плавно скользя по ступенькам, дала мне возможность ещё раз окинуть продолжительным взглядом её прелестную, быстро удаляющуюся фигурку.
В этом виде прекрасная Раиса навсегда запечатлена в моей памяти...
Минуты две я простоял у подъезда ни о чём не думая, как бы потеряв возможность придти в себя, дать отчёт в том, что случилось. Затем я ушёл в номер, который на этот раз показался мне теснее могилы. Странно, только теперь во мне явилось желание идти за Раисой. И это вызывалось не детским любопытством, а чем-то иным, близким к страсти... Я не понимал этого чувства, но в то же время, не в силах был противиться ему. Схватив пальто и шляпу и задыхаясь от волнения, я, терзаемый боязнью потерять из виду дорогой предмет, поспешил на улицу.
Корнев стоял в центре бульвара, на открытой площадке, против самого памятника Потёмкина, любуясь высокой, статной фигурой государственного мужа и в то же время защищаясь открытым зонтиком от палящих лучей полуденного солнца. Увидев Корнева, Раиса ускорила шаги, а когда она совсем приблизилась к нему, он быстро сомкнул зонтик, оставаясь неподвижным.
Я видел как они встретились... Раиса протянула Корневу свою хорошенькую ручку, тот стиснул её... Минуту они стояли молча с сомкнутыми руками и как бы с застывшими взглядами.
Первый шаг сделала она, уводя Корнева в отдалённую беседку бульвара...
Час дня, так удачно избранный Раисой часом свидания, вполне оправдал её надежды: "Потёмкинский" был совершенно безлюден, а беседка, куда скрылись они, ещё более придавала свиданию характер строгой тайны.
Что представляла из себя эта беседка - память моя отказывает мне в этом. Насколько помнится, это был, по обыкновению, правильный круг со входом, обсаженный кустарником в человеческий рост - кажется, жёлтой акацией, выращенной под "стрижку". Тут была устроена скамейка, а как - полукругом или обыкновенно - не помню. Со всех сторон беседка ограждалась густой листвой молодых побегов, и только со стороны входа можно было проникнуть взором во внутрь её. Раиса и Корнев сели не против входа, а на конце скамейки, почему лишь отчасти было возможно наблюдать их.
Подняв вуаль шляпки, Раиса села несколько поодаль, бочком к Корневу, не сводя с него глаз, а он лишь изредка глядел на неё, упорно чертя при этом зонтом на песчаном полу беседки... Странно, он и теперь казался мне не влюблённым юношей, а отжившим, сосредоточенным стариком, очутившимся в этой укромной беседке как бы для того, чтобы "мотать на ус" слова Раисы... ведь Корнев любил её, любил искренно, и мне казалось, что он не выдержит, и что вот-вот лопнет эта грубая, туго-натянутая струна, и Корнев бросится к Раисе, обнимет её... Но он по-прежнему оставался всё тем же, и лишь голос его глухо звучал, отдаваясь то затаённым шёпотом, то более чистыми аккордами грубоватого альта, подобно тому, как это бывает с людьми при сильном ознобе или в момент душевного волнения.
Раиса была чудесна; всё существо её дышало негой, страстью...
Первый их приступ к беседе оказался неудачным. Больше говорила Раиса, которая предлагала вопросы, и сама же спешила ответить на них. Но не мысли теперь говорили в ней - в ней рвалось наружу что-то более сильное, подавляющее значение немого слова, и что так сказывалось в её больших выразительных глазах, в движениях рук, суетливости всей фигурки, которую как бы жгло со всех сторон...
Раиса первая подала повод к развязке - я понял это. Я не слышал, что сказала она Корневу; ко мне донеслось лишь последнее слово её фразы - "Митя". Но и без того можно было понять, что эта фраза вырвалась из глубины безгранично-любящего сердца... И едва он успел перевести взгляд на Раису - она обвила его шею быстро мелькнувшими ручонками и поцеловала крепко, страстно, с пылом южанки...
После этого я уже не видел их лиц. Сняв шляпку, Раиса склонила голову на плечо Корнева, который поднятым зонтом защищал и её и себя от палящих лучей солнца. Я слышал лишь отрывки их разговора - и то, главным образом, ко мне долетали слова Корнева - всё те же грубоватые альтовы нотки. Как ни странно, но и теперь он казался мне не наслаждающимся, а скорее страдающим человеком... В это время я прощал ему всё.
- ...Я не могу оставаться там, где говорят мне, что я лишний, - долетели до моего слуха слова Корнева. - Наши господа директора, - продолжал он, - в большинстве случаев добродушные или грубоватые старички, но почти всегда одинаково бестактные люди, похожие скорее на какую-то облечённую властью вещицу, чем на живых людей, - плохие администраторы и ещё менее удовлетворительные педагоги!.. И если где-либо могут до такой степени не понимать людей и без всякого сожаления глумиться над ними, так это прежде всего в наших училищах. Тут на человека смотрят не как на живую личность, а как на нечто совершенно объективное, как на одушевлённую машину, цель которой - выбивать цифры от "одного" до "пяти"... Я уверен, что за эти три дня мы узнали друг друга несравненно более того, чем узнали бы нас в училище за три года...
Следующие слова Корнева, очевидно, были ответом на просьбу Раисы остаться в Херсоне хотя на день. Они были сказаны с тем же оттенком горечи:
- К сожалению, и этого не могу сделать, Раиса... Уезжая сегодня, мы будем на "месте" лишь пятого августа, а шестого - последний день приёма... Опоздать на этот день, значит лишить "его" возможности поступить в семинарию. Разумеется, будь я один...
- Но разве у вас так строго? - прервала Раиса его речь.
Ответа на этот вопрос я не расслышал.
Долетевшая до моего слуха речь обо мне усилила моё внимание. Корнев говорил, что я - юноша с хорошими задатками, но попал в руки невежды-опекуна, почему и нуждаюсь пока в помощи. Они упомянул об этом вскользь, ничуть не гордясь своим покровительством и называя меня земляком и другом.
И только теперь та неприличная роль, которую я невольно взял на себя, подслушивая чужие слова, следя за чужими движениями - показалась мне смешной, детской, недостойной порядочного человека, каким мне так хотелось быть в то время. Чувство тяжёлого, преступного стыда пробежало во мне при одной мысли о том, что меня могут заметить Корнев или Раиса. Я оставил свою засаду, торопливо удаляясь в противоположную сторону от входа в беседку, и присел на скамью в отдалённом уголке бульвара, с таким расчётом, чтобы не потерять их из виду.
Я видел потом, как они вышли... Корнев шёл медленно, а Раиса как бы торопила его. Они вышли на улицу в ближайший проход через бульвар, а мною опять овладело желание - узнать куда пойдут они. И опять случилось тоже, что и в час дня, когда Раиса уходила из дому. Не успели они скрыться, как во мне возгорелась страсть следить за ними хотя издали, и я не мог уже бороться с этим, при всём сознании, что я поступаю вопреки долга порядочного человека... Сначала я шёл медленно, заглянул в беседку, где они сидели, а потом пустился бегом, из боязни потерять их из виду.
Сначала шли они широкой шумной улицей, а потом, пройдя несколько глухих переулков, очутились в грязном, узком проезде, похожем скорее на сорную канаву, чем на городскую улицу. Тут Раиса замедлила свой шаг, взяв Корнева под руку.
Потом они вышли на большую пустынную площадь, посреди которой, помню, строилась церковь, и остановились тут, как будто цель их прогулки только и заключалась в том, чтобы взглянуть на это некрасивое бесформенное здание, окутанное сетью лесов. Мне тоже оставалось одно - остановиться среди улицы или уйти назад. И я избрал последнее.
Корнев явился в гостиницу в 6 часов вечера. Он старался быть равнодушным и довольным тем, что он дома, как будто он уходил по обязанности и теперь рад, что добрался до места.
Первыми его словами был вопрос, не пора ли пить чай. Я ответил, что это "необходимо", ответил с таким видом, точно и я только и помышлял о том, чтобы поскорее напиться чаю; на самом же деле меня занимало иное - вернулась ли Раиса или выжидает где-либо, чтобы не выдать тайны? И опять это было не обычное детское любопытство, а нечто более сложное, приносившее мне и удовольствие, и острую боль.
За чаем Корнев задумчиво проговорил:
- Ей всего 17 лет... Год тому назад она вышла замуж и через 6 месяцев овдовела...
На мой испуганный взгляд я не получил ответа.
В 9 часов вечера произошла их последняя встреча наедине... Раиса смело открыла дверь нашей комнаты, но увидев меня, остановилась... Я вышел.
Минут через десять вышла и Раиса... Вышла она на крылечко и облокотилась на перила, повернувшись ко мне бочком и как бы совсем не замечая меня... Её прелестная подвижная фигурка теперь показалась мне изнеможённой, осунувшейся, а сама Раиса глубоко жалкой, совсем неспособной к борьбе...
Через час мы уехали: пароход отходил на север в одиннадцать часов ночи.
Источник теста: Ясинский И. И. Дети провинции. - Екатеринодар: Типография И. Ф. Бойко, 1903. - Т. I. - С. 25.
Оригинал здесь: Викитека.