а вырвалось и долго-долго не умолкало одно и то же слово:
- Прощайте!.. Прощайте!.. Прощайте!..
И это слово как стройный и строго размеренный мотив задушевной песни медленно расплывалось в январском, морозном воздухе, и от этого звуки его казались ещё громче, ещё чище, ещё мелодичнее... Эти звуки не только ударяли по слуху и по всем струнам сердца - они, как нечто вещественное, как лёгкий прозрачный туман, поднимались вверх, но не уносились в глубь лазурного неба, а оставались тут же, над головой толпы, и как волна играли в воздухе своими слегка размеренными переливами и как та же волна то поднимались вверх, то опускались... Не видя того, что происходило сейчас, не видя этой массы лиц, а лишь слыша их голоса, можно было подумать, что перед вами лежит исполинских размеров мраморная плита, на которую обильным градом сыплется мелкая золотая монета, издавая тонкий, приятный звук драгоценного металла.
Но вот упала на "плиту" ещё одна последняя монета, и звуки умолкли... Яхонтов стоял у саней в каком-то опьянении, не давая себе отчёта в том, что вокруг него происходило. Он чувствовал одно, что ему нужно ответить на этот торжественный гимн народной любви, и что его ответ должен быть таким же чистым, лёгким, задушевным, как и их "прощайте!" И не успел Яхонтов собраться с силами, не успел он окинуть продолжительным взглядом окружавших его лиц, как из задних рядов толпы, разрывая её цепь, показался высокого роста бравый мужчина, в грязном полотняном фартуке, держа перед собой в руках какой-то предмет, скрытый под шёлковым белоснежным платком. Следовавший за ним другой рабочий дрожащею рукою приподнял вверх платок, как приподнимают занавес, и перед Яхонтовым открылся большой образ Спасителя в золотой оправе. Рабочий, державший образ, переживал сильное волнение: лицо его бледнело, дрожали губы, вздрагивали руки, а в руках дрожал образ... Бросив мимолётный взгляд на толпу и как бы ожидая от неё помощи, он внятно произнёс:
- Это... от нас...
- От нас!.. От нас!.. От нас!.. - слышалось со всех сторон, - и опять разлился волной в плотном морозном воздухе тот же дивный аккорд волшебных звуков, взятый исполинской рукой на двухструнной арфе, и долго-долго не умолкал...
Сняв шапку и не спеша осенив себя большим крестом, Яхонтов поцеловал образ. И как будто от того, что он снял шапку и прикоснулся губами к холодному стеклу образа, он почувствовал сильный озноб во всём теле, а протянутые им дрожащие руки скользили по рамке образа, как бы не находя места, чтобы взять его... И когда образ перешёл к Яхонтову, руки его ещё более задрожали, а в груди, в голове, во всём теле почувствовался сильный прилив лихорадочного зноя.
И ни о чём не думая в эту минуту, ничего не соображая, Яхонтов сказал:
- Простите меня хорошие, добрые, сердечные люди... Я не заслужил этого...
- Заслужили!.. Заслужили!.. Заслужили!.. - прервал речь Яхонтова хор двухсот голосов. - Заслужили!.. Это от нас!.. От нас!.. От нас!.. От нас!..
- Одно могу сказать вам от чистого сердца: ни в ком из вас я не видел себе врага и ни для одного из вас я тоже не был врагом. А если я изнурял вас непосильной работой, изнурял повседневно, бесстыдно, то... А впрочем, вы способны всё перенести на своих могучих плечах!.. Пошли же, Господи, вам здоровья!.. - Прощайте!
С этими словами Яхонтов сердечно поклонился толпе и поспешно сел в сани. Возница неохотно дёрнул вожжами, и озябшие лошади быстро умчались со двора.
Толпа рабочих бросилась врассыпную, посылая в след уезжающего последнее "прощайте!"
Поразительно-странную смесь чувств переживал Яхонтов. Сидя в санях с женой и с детьми, он как бы не замечал их присутствия и в то же время не уносился мыслями и к тому, что произошло сейчас... Того сильного чувства, которое несколько минут назад переживал Яхонтов, и которое в то время, казалось, навсегда овладело всем его существом как ничто в жизни, - того бурно-захватывающего и неизмеримо-приятного чувства уже не существовало, и как будто от того, что оно исчезло, а на смену не появлялось ничего, ему подобного, - как будто от всего этого стало вдруг на душе холодно, пусто... Весь лихорадочный зной, какой так недавно, полчаса назад, чувствовался в его груди, весь этот зной, казалось, перешёл теперь в голову, в мозг, вызывая в нём смутное сознание какой-то ужасной, чудовищно-нелепой ошибки, никогда и ничем уже непоправимой... Сам Яхонтов пока не мог дать себе определённого отчёта - в чём именно заключалась тут ошибка - насколько он лично виновен в ней и насколько виновны другие; но он чувствовал, что ошибка есть и что если эта ошибка всецело произошла по его вине, он не в силах будет изгладить её в своей памяти. Тут чувствовалось что-то сложное, далеко выходящее из ряда повседневных проявлений будничной жизни, что-то такое, над чем нужно подумать после, а не теперь, когда Яхонтов чувствовал себя пришибленным, как будто его хватили по голове тяжёлым молотом в то время, как он совсем не ожидал этого.
- Видно, они любят тебя... - процедила сквозь зубы жена Яхонтова, не глядя на мужа и как бы обращаясь с этими словами не к нему, а к иному лицу. - В таком случае, ты и тут не прав: нужно было остаться хотя бы для этих любящих людей; нужно было пожалеть их...
Яхонтов молчал.
- А кто та девушка, которая стояла ближе всех к саням, когда подносили тебе образ, и всё время плакала навзрыд, закрывая лицо грязными, будто окрашенными в сажу руками, с глубокими кровавыми трещинами на ладонях и между пальцев?..
- Это Маша... Таганцова... лучшая купорщица, искалечившая себе руки над закупоркой бутылок, этой адски-чудовищной работой, которую могут выносить далеко не все девушки, насколько бы они ни были крепки физически и трудолюбивы. Маша же сидит за купорочной машиной вот уже более двух лет и в последнее время перестала жаловаться на боль пальцев и на боль рук в плечах. Прежде же она частенько обращалась ко мне с просьбой, дать ей иную работу, но всякий раз, когда я освобождал Машу от закупорки бутылок и поручал эту работу другим девушкам, в складе падала "норма" по выработке вина, из-за чего было у меня столько неприятностей с управляющим... И я раз навсегда запретил Маше такую вольность... И она подчинилась...
- Ну, а другие девушки-купорщицы?
- И другие купорщицы такие же мученицы как и Маша... И у них такие же искалеченные руки, с такими же кровавыми трещинами, такая же боль в плечах, во всём организме... И неудивительно - сделать одной правой рукой в течение часа более двух тысяч движений: опустить в гнездо машинки хотя бы тысячу пробок (каждую врозь) и не менее тысячи раз ударить той же рукой по рычагу машинки - думаю, чего-либо стоит! А таких рабочих часов с двухтысячным движением у нас бывает ежедневно ровно десять...
- Странно...
- Отчасти...
- Ну, а прочие работницы? - спросила жена.
- Удивляюсь, право! Ты же не раз бывала у меня в складе и могла бы, кажется, составить себе понятие обо всём, что там делается.
- Как-то не приходилось обращать внимания. К тому же у вас в казённых складах так хорошо обставлено всё с виду, что и в голову не придёт подумать о том. Везде чистота: в рабочих отделениях полы блестят, как в танцклассах, нигде ни пылинки; работницы в белоснежных фартучках и в таких же чепцах; и прочая одежда у них, кажется, одной формы... Словом, как институтки! Подойдёшь к ним - весёлые, улыбаются, охотно кланяются... И совсем не видно того, что они страдают... Напротив, кажется, что тут люди чувствуют себя облагодетельствованными, и что их посадили не за работу, над которой не выдерживают мускулы и огрубевшая кожа рук, давая трещины, а как будто они сидят за большим обеденным столом на именинах...
- Да... У этих людей можно поучиться кое-чему... - в раздумье процедил Яхонтов. - Можно... Лишь бы была охота...
- Однако и у вас можно кое-чему поучиться, если присмотреться к вам ближе, господа администраторы! - заметила жена Яхонтова с явной иронией.
- Ещё бы! У нас прежде всего можно поучиться "политике", то есть обману зрения, слуха, вкуса, обоняния и осязания - словом, всех пяти внешних чувств, а о внутренних... душевных чувствах, не может быть и речи... Мы профессора своего дела! Ты очень кстати заметила, что в наших складах так великолепно обставлено всё с виду, что никому и не раскусить того, что скрывается под этой великолепной оболочкой - никому, никому, кроме одних нас, несчастных эксплуататоров! Ты правду сказала, что наши рабочие с виду кажутся облагодетельствованными, и ни одни рабочие, а все мы, все кажемся такими: и я, и мои помощники, и конторщик, и машинист, и даже те жалкие измученные писцы, которые просиживают на своих местах по 16 часов в сутки, зато в хорошем помещении, с блестящими от мастики полами и красивыми дорожками линолеума!.. И если ты, жена того человека, который несколько лет стоит во главе этих страдальцев, и который сам страдает не меньше их всех, - если, говорю, ты только сейчас поняла и пожалела нас, то сколько же должно пройти времени для того, чтобы поняли нас другие?.. Вероятно, не хватит на то нашей жизни... - Оставим! Не будем говорить!
Но Яхонтов первый начал речь, правда, после продолжительного молчания.
- "Он" может уволить меня от службы в 24 часа... От меня взята подписка, оплаченная крупным гербовым сбором, подписка в том, что я обязан служить ему в течение трёх лет и исполнять все его требования, инструкции, правила, как уже изданные им, так и имеющие появиться в свет в неопределённом будущем... А он... он, со своей стороны, может уволить меня во всякое время без объяснения причин!.. Ха-ха-ха-ха-ха-ха...
Чиста и прозрачна глубокая лазурь утреннего весеннего неба... И как та же лазурь, чист и прозрачен окружающий землю воздух... Но к вечеру - тучка за тучкой, как пёрышко за пёрышком - и в угрюмой, холодной туче грохочут раскаты грома...
Откуда?
Источник текста: Ясинский И. И. Дети провинции. - Екатеринодар: Типография И. Ф. Бойко, 1903. - Т. I. - С. 83.
OCR, подготовка текста: Евгений Зеленко, октябрь 2011 г.
Оригинал здесь: Викитека.