коих развевались цветные ткани,- представляло взору картину истинно обворожительную.
У пристани против Летнего сада встретили государя герцог Голстинский (впоследствии супруг цесаревны Анны Петровны) и весь дипломатический корпус. Приняв их поздравления, Петр пошел к войскам, ожидавшим его на нынешнем Царицыном лугу. Они построены были в три фаса, обращенные лицем к средине луга и расположенные по сторонам оного, прилегавшим к набережной Большой Невы, нынешним казармам лейб-гвардии Павловского полка и Мойке. Войска, находившиеся там, состояли из девяти полков, постоянно квартировавших в С.-Петербурге: гвардейских Преображенского и Семеновского, армейских пехотных Ингерманландского, С.-Петербургского и четырех гарнизонных. Они приветствовали императора громким, продолжительным "ура!" и беглым огнем из ружей. Проходя по фронту, Петр здоровался не только вообще с каждой командою, но особенно с многими солдатами, известными ему своею отличною службою. Осмотрев все полки, государь велел угостить их и пошел в Летний дворец, где находилась вся его фамилия и несколько знатных особ обоего пола, приглашенных на обед и прибывших во дворец тотчас по выходе на берег.
Гости государя были люди самые приближенные: он не любил больших обедов, да и комнаты Летнего дворца (поныне существующего) не могли помещать беседы многочисленной. Для прислуги находились денщики Афанасий и Алексей Татищевы, Орлов, Мурзин, Поспелов, Бутурлин и Нартов, учивший его токарному мастерству. За государем и фамилиею его служил дежурный денщик; у прибора его положены были деревянная ложка, оправленная слоновою костью, ножик и вилка с зелеными костяными черенками. Где бы ни кушал Петр, у себя или в гостях, дежурному денщику вменялось в обязанность к прибору его положить заблаговременно ложку, нож и вилку, которые он привык употреблять.
Стол был несколько роскошнее ежедневного, но простые любимые кушанья Петра не были забыты: для закуски лимбургский сыр, молодая редька; за обедом щи, каша, студень, жареная утка в кислом соусе, приправленном луком, огурцами и солеными лимонами; вина мозельские, венгерские и вино "Эрмитаж", которого бутылка стояла у государева прибора. Стены кухни, чрезвычайно чистой, были обложены по-голландски белыми маленькими кахлями с голубым узором; она находилась возле самой столовой, и кушанья, чтобы не простыть, передаваемы были в оную поваром сквозь окошечко, сделанное нарочно для сего в стене, разделявшей обе комнаты.
Не станем говорить о беседе государя: она, по обыкновению, оживлена была самою непринужденною откровенностью и веселым расположением высокого хозяина. Он много шутил, поил вином и потчевал лимбургским сыром тех, которые, причудничая, уверяли, что не могут употреблять их, щекотал боявшихся, вспоминал свою службу, путешествия и проч. Разговор не прерывался, когда он коснулся ассамблеи, назначенной ввечеру. Петр вспомнил, что в 1721 году на бале генерал-майора князя Трубецкого он составил единственную в своем роде кадриль из восьми самых молоденьких дам и стольких же самых старых кавалеров.
- Мы, молодцы,- говорил Петр, обращаясь к дамам,- были все вместе только в двадцать пять раз старее нынешнего Петербурга. Я стал с Катинькой в первую пару и делал самые трудные па; адмиралтейц, вице-канцлер, Кантемир, Голицын, Долгоруков, Толстой и Бутурлин под опасением Великого Орла должны были слепо подражать мне! Помните ли?
- Помню,- отвечал Апраксин,- это дело было мне труднее битв со шведскими флотами.
Когда речь от ассамблей перешла к нарядам и Екатерина, выговаривая супругу своему излишнюю бережливость в одежде, просила его позволить ей по крайней мере не штопать более его чулок и приказать Поспелову выбросить все башмаки с заплатами, Петр рассказывал, что он не любит носить нового платья, находя его всегда неловким; что в бытность в Париже он решился, однако же, одеться по-тамошнему, но, когда примерил наряд, голова его не могла выдержать тяжести парика, а тело утомлено было вышивками и разными украшениями.
- Обрезав кудри парика по-русски, я пришел ко двору,- говорил Петр,- в старом своем коротком сером кафтане без галунов, в манишке без манжет, со шляпою без перьев и черной кожаной чрез плечо портупее. Что же? Одежда моя новая, странная и никогда не виданная французами, восхитила их, по моем отъезде они точно ввели ее в моду под названием habit du farouche {наряд дикаря (фр.).}. Впрочем,- продолжал Петр, обращаясь к дамам,- не верьте жене моей и не сокрушайтесь: у нас есть нарядные платья; голубой кафтан мой с золотым шитьем цел, я поберегаю его и надевал только два раза: первый раз представляясь Людовику XV, во второй же раз в нынешнем году, для отпускной аудиенции персидского посла Измаила-Бега, следовательно, Запад и Восток имеют уже изрядные понятия о моей роскоши.
- Ваше величество! - сказал Меншиков.- Говорите, что избегаете роскоши, однако же 25 мая вы показались жителям столицы с неподражаемым великолепием: вместо скромной одноколки в золоченом фаэтоне, выложенном бархатом, цугом, с отрядом гвардии и с многочисленной свитою в самой пышной ливрее.
- У тебя, Александр Данилович, это всякой день, а мне случилось один раз в жизни, и то уж тебе досадно. Вспомни, что я встречал тогда послов своих, пробывших около пятнадцати лет при многих иностранных дворах; Головкин и Долгорукий привыкли к европейскому блеску, мне не хотелось испугать и даже устыдить их своею варварской простотою.
По окончании обеда гости перешли в другую комнату, а государь удалился в свою токарную: там или на галере, стоявшей против его дворца, он имел привычку отдыхать с полчаса, отобедав, после чего занимался делами. На наружной стороне дверей токарной комнаты находилась собственноручная его надпись: "Кому не приказано или кто не позван, да не входить сюда; не токмо посторонний, ниже служитель дома сего, дабы хозяин хотя сие место имел покойное".
Мы не сказали, однако, что делалось в городе с минуты отъезда государева от крепости к Летнему саду. Когда время переступило за полдень, привычный час обеда столичных жителей, толпы любопытствующих начали редеть. По мере того как улицы пустели, домы петербургские наполнялись. Некоторые спешили в свои семейства, другие в Летний дворец или на званые обеды к вельможам, сии последние ехали в богатых экипажах, в пышных нарядах, в сопровождении многочисленной свиты. Если мужчина встречался на улице с дамою, то оба экипажа немедленно останавливались, кавалер выходил и, несмотря на погоду с обнаженною головою приближаясь к открытым дверцам другого экипажа, приветствовал даму речью, прося позволения поцеловать ей руку. Подобные сцены были видны на каждой улице: таков был обычай.
В обширных залах и садах богатейших людей по обыкновению накрыты были с утра длинные столы для званых и незваных, украшенные роскошною посудою, уставленные множеством яств, сахарных закусок и напитков; на других столах стояли ящики с медами и винами, преимущественно рейнскими и венгерскими. В назначенный час хозяин выходил из своих покоев с приглашенными, вежливо кланялся ожидавшим посетителям и пожимал руку тем из них, коих желал отличить особенно.
За столом, в продолжение которого гремели валторны и флейты, хозяин помещал гостей своих возле себя, и если в их числе находился кто-либо старее его летами или чином, то сам никогда не садился прежде его {Почтение к летам - черта общая в нраве всех состояний. 60-летний князь M. M. Голицын всегда вставал перед старший братом своим.}. Прочие посетители занимали места по желанию. Двери дома не затворялись в продолжение всего обеда, всех без различия встречал радушный прием: знакомые и незнакомые входили, кушали и уходили, часто вовсе забывая о хозяине.
В домах людей среднего состояния заметна была некоторая смесь быта древнего с вновь принятыми привычками. В главном углу комнаты под иконою, пред коею теплилась лампада, по старому русскому обычаю непременно стоял стол, с утра до поздней ночи накрытый скатертью или куском чистого полотна. Тут приготовлены были хлеб, соль, вино, мед и чарки. Возле стола сидели хозяева. Родственники и гости, входя, трижды с поклонами осеняли себя крестом пред иконою, потом кланялись на все стороны. Тогда хозяйка и дочери (если оные были в семействе), встав, подносили пришедшему с поклоном же хлеба и вина; он должен был выкушать чарку и откушать хлеба-соли, после чего уже здоровался с мужчинами пожатием руки или дружелюбным поцелуем, а с женщинами - низким поклоном или поцелуем в руку, по новому обычаю, который сделался довольно употребителен.
Когда входил старший в семействе или старший летами в обществе, хотя бы он был и не родственник, тогда разговоры прекращались, все вставали, шли к нему навстречу, сажали его в главый угол под иконою и собирались около старца в кружок. Никто не садился, доколе не был к тому им приглашен. За обедом ему назначено было почетное место. Женщины помещались возле и услуживали во время стола. Речь вполне ему принадлежала: он входил в дела семейные, которые были предлагаемы в суждение его как опытнейшего, давал советы и нередко, по просьбе других, рассказывал про былое стародавнее. Рассказы сего рода были вообще любимы. Когда же он молчал, то из уважения к летам его никто не хохотал громко, а спорить или кричать никому даже не впадало и в мысль - так противно это было тогдашним понятиям, да и необходимым следствием подобного поступка была бы дурная о человеке молва или приобретение названия неуча. Словом, старший летами делался главою семейства или беседы. Повсюду он угощал других, посылал от стола подачи домочадцам или бедным, пользовавшимся благодеяниями хозяев, хвалил слуг, позволял старейшим из них вмешиваться иногда в разговор и целовать себе руку. Обеды кончались тостами, в коих призываемо было благословение Бога на отца-государя и Россию. Потом пили здоровье старшего или хозяев. При каждом тосте вставали, при многих дружески целовались, но не садились за стол и не оставляли оного без громкой молитвы. После обеда являлись новые лица: няньки, мамки, домашние шуты, казаки с тюрбанами или балалаечники; пестрое общество делалось еще пестрее от разнообразия нарядов. Многие из женщин носили немецкое платье, другие - смесь немецкого с русским: телогрейки, чепцы и башмаки на высоких каблуках; между девиц заметно было повязок уже весьма мало. Мужчины наиболее носили немецкие кафтаны и парики; многие говорили по-немецки. Старики садились играть в шашки, кости, короли, лантре, марьяж и проч.; молодежь - в фанты или жгуты, или танцевали, или слушали балалайщика, который пел с припляскою. В обращении была особенная принужденность и неловкость между мужчин и женщин. Девицы боялись еще говорить, отвечали наиболее словами "да-с", "нет-с", в танцах нередко не смели подавать кавалеру руку и не решались танцевать с одним мужчиною два раза сряду.
Так было на то время во всех домах Петербурга. Но вы, может быть, хотите войти хоть в один? Согласен. Откроем дверь этого маленького домика, третьего в линии к Галерному двору {Линия к Галерному двору есть нынешняя Английская набережная.}. Он замечателен уже тем, что был первый каменный дом, выстроенный на этом месте в 1716 году.
В чистой комнате о трех окнах, обращенных к Неве, на стенах развешаны узенькие дубовые рамы с изображением кораблей в различных видах и положениях; здесь они режут черные волны, вы это видите по белым округленным парусам, рисующимся на темном небе, как крылья морской птицы; там они хвастливо выказывают вам всю стройность своих членов и ловят глаз сетью снастей, пересекающихся в запутанном порядке. Далее, вы видите: они стоят без мачт с крышами, будто огромные гробы; далее они на суше с обнаженными хребтами и ребрами лежат, как остовы великанов. Все это искусные работы голландских мастеров. Некоторые картины собственной руки славного Адама Сило, учившего Петра I теории кораблестроения. Влево от входа, в углу, широкая четырехгранная печь из мелких изразцов темно-рыжего цвета, на кирпичных подставках или столбах такой вышины, что под печью довольно просторная конурка, в которой лежит на рогоже, в углу, волчонок, привязанный цепью к одному из столбов. У другой стены крупная деревянная лестница. С одной стороны ее вместо поручня протянута между двух толстых железных столбиков веревка. Верх лестницы вставлен в заднюю сторону четырехугольного отверстия, вырубленного в потолке, обитом красным полотном. Там укромный теремок - комнатка дочери хозяина дома. Между печью и лестницей дверь, а в боковом покое за дверью видны толстые книги, большие бумаги, линейки, математические инструменты, валяющиеся на полу и по столу. Возле двери вбиты в стену три длинных корабельных крюка: на одном висит суконный зеленый плащ и наткнута маленькая треугольная шляпа, на двух других, обвитых неписанною бумагой, бережно положены зрительная труба, завернутая кожею, и толстая трость с костяным набалдашником. У противоположной стены между окон, в первом простенке, узенький шкаф желтого цвета. Сквозь стекла видны серебряные кружки, чисто вымытые, и возле них положены согнутые листы бумаги. В другом простенке зеркало в пол-аршина с обрезанным остроконечно верхом, в раме из желтой меди. На четвертой стене против хода висят врезанные в черную деревянную доску медали с изображением флотов, крепостей и резко обозначенных в воздухе парабол, оканчивающихся с одной стороны мортирою, а с другой - бомбою. На двух средних медалях, одинаковых и на вид новее прочих, обращенных наружу разными сторонами, изображено на одной море с плывущим по оному ковчегом, над ним летит голубь, несущий ветвь, вдали два города - С.-Петербург и Стокгольм, соединенные радугою, с надписью: "Союзом мира связуемы". Внизу подпись: "В Нейстате по потопе северныя войны 1721". На другой стороне ее надпись: "Государю Петру 1-му именем и делами предивными, Великому Российскому Императору и отцу, по двадесятилетных триумфов Север умирившему, сия из злата домашнего медалия усерднейше приносится".
На средине комнаты накрыт продолговатый стол. За ним сидят: на главном месте хозяин, старик высокого роста, широкоплечий, здоровый. Седые, коротко остриженные его волосы местами еще чернеются. На открытом челе выражено спокойствие чистой совести, в глазах добродушие и откровенность. По левую его сторону девушка лет девятнадцати, стройная, не прекрасная, но привлекательная миловидностью, с маленьким, несколько вздернутым носиком, с свежими, правильно очерченными устами, голубыми большими очами; волосы ее светло-каштановые, остриженные вкруг головы по-русски, ровною полосою лежат на вершине лба, а по сторонам с висков длинными локонами спускаются на плечи; белое платье немецкого покроя закрывает девственную ее грудь до самой шеи. Влево от нее Ермолай, напротив - мужчина лет тридцати пяти в мундире морского капитана, с медалью на цепочке. На левой щеке его длинный рубец, как будто след железа, которое когда-то прошло по этому месту. Рядом с капитаном старушка - полугорбатая, полужелтая, сморщенная, как печеное яблочко, в высоко повязанном черном платке, под которым виден платок белый, а из-под него белые же волосы, и в черной телогрейке, застегнутой под самой бородою. Наконец, против хозяина - знакомый нам секретарь.
На столе стоит изрезанный кусок мяса, приправленного тертым хреном с луком и остатки кишок с кашею. Служанка подает сахарную закуску.
Мы в доме корабельного строителя Ивана Немцева. Это его дочь, ее няня и гости - один сын его двоюродного брата, другие двое - нам знакомые.
- Досказывай же,- говорил Немцев, обращаясь к капитану,- люблю я слушать дивные потехи нашего флота, клянусь "Старым Дубом", как бы лет десятка два с плеч, пошел бы опять в море.
- Я не помню, где остановился.
- Не помнишь! Поверь слову, ты остановился на важном месте: за Гангутом, за линией пробитого, смятого, одураченного свейского флота; ты остановился перед самым носом Эреншильда и послал ему приказ сдаться.
- Да, точно... не приказ, а прошенье, которого храбрый Шаубинахт не принял. Тогда мы двинулись, царь впереди на галере, на которой и мне Бог привел...
- Постой, знаешь ли, что эта галера моей постройки? Что, брат? Легка, смела, увертлива, то юлит, как ласточка, то летит соколом, отважно сечет волну грудью, только "Старому Дубу" позволю с нею равняться.
- Царь вел нас прямо на адмиральский фрегат, исполняя сам попеременно должность пушкаря, командира, кормщика и матроса. Мы приближались быстро и в порядке, при противном неприятелю ветре. Эреншильд готовился к отчаянному отпору. Еще минута - и мы сцепились, но...
- Говори, говори же...
- Это был ад! Команды нельзя было слышать за два шага. Воздух стонал, члены галер и фрегата скрипели, трещали; ежеминутные выстрелы с обеих сторон громили их, рвали, ломали снасти и уносили целые ряды сражающихся. Наконец мы взлетели на фрегат. Тут каждый вершок был куплен кровью, смертью; люди резались с остервенением, били друг друга топорами, схватывались поодиночке, боролись, падали вместе в море и там продолжали отчаянно биться, доколе одна искра жизни теплилась в их груди! Свист, стон, вопли, пламя, по временам охватывавшее фрегат, дым, переходы от мрака к свету, несносный жар - все это утомляло, приводило в какое-то необыкновенное, отчаянно равнодушное положение. Я чувствовал, что голова моя горела и кружилась. Русские одолевали. Я силился быть близ Петра, но не знаю, как попал в толпу офицеров, окружавших Эреншильда, стоявшего у мачты. Решась лучше умереть, нежели быть в плену, я стиснул рукоять сабли и бросился на неприятеля. Мне памятно только, что в эту минуту седый Эреншильд взмахнул рукою, в ней что-то блеснуло, и я без чувств упал на палубу. Очнувшись, я узнал, что ранен самим Шаубинахтом пред глазами царя и что нахожусь на взятом нами фрегате "Элефанте"! Вот история моей раны, в ней ничего нет особенного.
- Славное дело! Славная рана! - кричал Немцев.- Поверь слову - я завидую тебе! А царя за эту победу поистине стоило наградить вице-адмиральским чином.
- Тем более,- сказал секретарь,- что еще в 1713 году его величество желал быть награжден оным и просил коллегию, но она отказала, найдя достойнейшего, которому дала сие звание.
- Коллегия отказала царю? - спросил удивленный Ермолай.- Что же царь сделал?
- Он искал случая заслужить чин, и заслужил его. Поверьте слову, я за один "Старый Дуб" дал бы ему все чины разом.
- A sa "Старый Дуб" ему именно ничего не дали,- сказал секретарь с неудовольствием.
- Ничего? - возразил Немцев.- То-то, брат, хвастаешь, что знаешь все и всему ведешь свои записки, а не ведаешь, что когда государь спустил этот корабль, чудный и, может, лучший на свете, корабль, при постройке которого в поте лица сам трудился с начала до окончания, то князь-кесарь наградил его как строителя не одною, по обычаю, а двумя серебряными кружками с пивом, такими, как у меня,- тут он показал иа шкаф.- Подарок этот, свято хранимый царем, по словам его, приятнее ему всех других.
- Князь-кесарь, говорите вы, наградил царя? - спросил опять Ермолай.
- Да,- отвечал Немцев,- чтобы показать пример повиновения, государь строго подчинил себя властям. Он прошел все степени, узнал все трудности, служил матросом, солдатом, бомбардиром, все испытал на себе, всему научился.
- И показал свету и нам,- сказал капитан,- что возможно человеку.
Немцев встал.
- Да здравствует Петр бессмертный! - закричал он, подняв рюмку с вином.
- Да здравствует,- повторил капитан,- государь - работник на верфи Ост-Индской кампании, плотник у саардамца Рогге, кузнец на заводе Миллера, близ Истецких вод, где он выковывал железо за пуд по алтыну, механик в мастерской ван-дер-Гейдена, хирург у Рюйша, естествоиспытатель с Бургавом!
- Да здравствует,- повторил Немцев,- человек, до 14-летнего возраста питавший непреодолимое отвращение к морю и после создавший флот, с коим лично победил первейших адмиралов своего века! Да здравствует строитель "Старого Дуба"!
- Строитель величия нашего и славы,- громогласно сказал секретарь, из глаз которого лились ручьем слезы, а из уст слова, когда речь шла о Петре.- Да здравствует! - продолжал он важно {Следующие слова взяты из лосвящения Петру Кантемиром книги.},- "Священного Российского Государства священнейший Автократор, Веры православный всебодрственнейший защититель, злодеяния прогонитель, добродетелей же и сводобных наук и художеств насадитель, Славянских народов вечный славы начальнейший Автор, врагов победитель, падших возставитель, Царства прибавитель и распространитель, войска верховный Хилиарх, Марс, Генеральный Архистратиг, нашего века державнейший Нептун..." - он не мог продолжать от избытка чувств.
- Что же ты,- просил Немцев, обращаясь к дочери,- не сделаешь приветствия в честь новорожденного?
- Я,- отвечала тихо Ольга,- могу только кончить приветствие Андрея Федоровича и повторить с Кантемиром: "Да здравствует Государь, Отец Отечества, повелитель всемилостивейший и прекротчайший!"
- Прекрасно! Аминь,- сказал секретарь.- Исчислять достоинства Петра недостанет жизни. Я велел бы, однако,- прибавил он, садясь и поглядывая на Ермолая,- каждому русскому вместе с заповедями выучивать дела великого императора и помнить, как "Отче наш", во-первых, письмо его к Сенату из лагеря при Пруте, во-вторых, речь, сказанную им пред народом в 1714 году при спуске корабля "Нарвы" и, наконец, все подробности торжества Нейштадского мира! Выучивать и долго рассуждать над этим.
- Я велел бы,- сказал Немцев,- изучать каждый его шаг, всякое действие, всю жизнь и все минуты этой жизни, клянусь "Старым"...
- А что? - перебил капитан,- неужели император и поныне деятелен, неусыпен, как пред отъездом моим с фон-Верденом к берегам Каспийского моря?
- Всегда тот же. Болезненные припадки, к несчастию, в нынешнем году усилившиеся, требовали бы,- сказал, вздыхая, секретарь,- некоторой перемены в образе жизни, но государь тем неусыпнее и деятельнее.
- Андрей Федорович,- спросил Ермолай, обращаясь к секретарю,- вы обещали мне давно рассказать об ежедневных занятиях государя.
- Занятий, дружище, не перескажешь, и слишком их много, и слишком они важны; а вот выслушай, как проходит день для Петра Великого.
Встает он в три часа, до пятого держит корректуру издаваемой в С.-Петербурге газеты и прочитывает рукописи книг, поступающих в печать. Заметьте, что в переводах иностранных сочинений, которые исключительно трактуют о России, он не позволяет изменять ни насмешек, ни даже хулы, которою многие дерзают его осыпать. "Это полезно нам",- говорит государь.
В пять часов, выпив рюмку анисовой водки и положив в карман футляр с математическими и другой с хирургическими инструментами, государь берет трость, записную книжку и едет на лодке, в одноколке или идет пешком осматривать работы. В седьмом часу заходит в Сенат, переходит из одной коллегии в другую, слушает дела, надписывает свои решения, излагает мнения о важных государственных предметах и любит участвовать в прениях, открывающих ему образ мыслей и степень способностей каждого. В 11 часов, выпив опять рюмку анисовой водки и скушав крендель, государь идет домой, там записывает все замеченное и тотчас делает просителям аудиенцию. Он, не различая чинов и званий, терпеливо выслушивает каждого. По окончании аудиенции садится с семейством за стол. Отобедав, читает иностранные газеты, отмечая на полях, что должно переводить для "Петербургских ведомостей". Потом отдыхает с час, а в 4 часа сидит уже в токарной, которую называет местом отдыха. Как известно нам, здесь производятся все государственные дела. Окончив занятия сии, государь сверяет приказанное и исполненное с заметками записных своих книг, потом пишет письма, указы, составляет проекты, рассматривает сам многие дела, вникает во все, орлиным глазом смотрит из своей комнатки на империю и видит все от мала до велика. Остальную часть вечера он посвящает семейству.
- Чудесно, непостижимо,- сказал капитан.- Не говоря уже о способах, ум не может понять, как достает времени, чтобы совершать все сделанное Петром.
- Не забудьте,- отвечал секретарь,- что государь нередко веселит народ торжествами, в которых сам участвует, что он обедает, крестит, пирует, бывает на похоронах у многих подданных, что он собственной рукой пишет иногда до двадцати писем вдруг и производит множество работ столярных, токарных, резных.
- Никитична,- сказал Немцев, обращаясь к старушке, которая во все сие время сидела неподвижно, сложив руки на груди, перебирая пальцами и не спуская глаз с Ольги; по временам она только шевелила губами, как будто читала про себя молитву.- Никитична! Так ли живали цари во время оно?
- Не знаю-с, батюшка,- отвечала старуха, встав, опустив руки и низко кланяясь.
- Она вашего поля ягода,- продолжал Немцев, с улыбкою обращаясь к Ермолаю.- Больно не нравится ей всякая новизна. Правда ли, бабушка?
Никитична со вздохом повторила свой поклон и ответ:
- Не знаю-с, батюшка.
- Телогрейки никогда не хотела снять.
- Теплее в ней, Иван Иванович.
- Мимо Оперного дому проходя, плюет и крестится.
- Крест нигде не мешает, государь мой.
- От немцев чурается, как от чертей. Спрыскивает Ольгу водою с уголька, если случится, что на нее взглянет кто-либо не из родных.
- А как же, отец мой? Глаз дивное дело.
- С мужчинами до сих пор говорить стыдится и боится.
- Смолоду неучена была, родимой.
- На ассамблею и калачом не заманишь.
- Воля милости вашей, а туда, пока жива, не загляну, Иван Иванович.
- Да хоть бы из любопытства - может, тебе и понравится.
- Ох, отец мой, Христос с тобою, слушать больно! Плачу, что и красавицу нашу ненаглядную ты водишь в этот вертеп.
- Да об чем же плакать, коли ей там весело?
- Какое веселие, разврат, батюшка, разврат. Наше место свято, видана ли экая неучливость: мужчина незнакомую барышню держит за руку, да говорит с нею, еще и по-немецкому, да так ей в глаза и смотрит, да прыгает, Господи Иисусе! А матушки-то сидят себе где-нибудь в углу, как куклы! Стыд, стыд сущий!
- Что же худого, Никитична, коли везде...
- Везде, батюшка, не то, что здесь, мы ведь крещеные, православные. Ох, приходят последние времена, настает царствие антихристово. Бывало, девушка, как алмаз, бережена да лелеяна, сидит в теремочке, окна на двор, да и те завешены наглухо простынькою, а нынче выдумали на прохожую улицу - глядите, добрые люди, кто хочет! Мало еще, напоказ изволят выходить в какую-то, прости Господи, ассамблею да в оперу. Все дьявольские искушения. Да завели порядки такие, что всякому встречному подавай целовать свою руку! Бесстыдство какое! Ох, родимой мой, дурные времена!
Секретарь вынул свои огромные часы.
- Вечереет,- сказал он протяжно,- а иным прочим для вышереченной ассамблеи надлежит еще и принарядиться.
- Точно, точно,- сказал Немцев, вставая,- мы и заболтались.
Все последовали его примеру: секретарь громко прочитал молитву, после которой гости поклонились друг другу и обняли хозяина.
- Ну, до свидания! - сказал он.
Капитан взял шляпу и подошел к Ольге, возле которой стоял Ермолай.
- Надеюсь видеть вас и танцевать с вами, если позволите,- при сих словах он поцеловал ей руку и, сказав что-то по-немецки, вышел из комнаты.
Ермолай покраснел.
- Вы не пойдете на ассамблею, Ольга Ивановна?
- Пойду-с, я обещала батюшке.
- Но если меня там не будет?
- О, вы, верно...
- Но если я решился не идти?
- Я уже обещала танцевать с...
- С этим... храбрым капитаном?
- Пора одеваться, Ольга, опоздаешь,- сказал Немцев, разговаривавший с секретарем. Ольга, закрыв лицо платком, взошла на лесенку, сопровождаемая нянею. Секретарь вышел, Немцев заперся в своей комнате. Ермолай остался один. Вдруг он как будто очнулся и побежал из комнаты опрометью, но принужден был воротиться за шапкой, которую забыл - верно, от рассеянности.
Нагнав секретаря, Ермолай в продолжение всей дороги говорил без умолку, но говорил, как человек в бреду, то он восхищался рассказами о государе и великих его делах, слышанных им со времени пребывания его в С.-Петербурге, то бранил нововведения, то прельщался храбростию войска и флота - хотел тотчас же поступить в службу, чтоб сделаться известным, отличиться, обратить на себя внимание и похвалы, то утверждал, что все военные невежливы, хвастливы, и, верно, так же не нравятся женщинам, как и ему. Он божился, что говорить по-немецки непристойно, что танцевать есть совершенная глупость и что он не только не хочет сам этого делать, но не хочет даже видеть, как другие дурачатся; что целовать руку девице более нежели невежливо; что он чувствует в голове жар, будет болен и даже может умереть, что он свадьбу намерен отложить и ехать в Москву; что Ольга очень хороша; что морской капитан должен быть чрезвычайно дерзок и проч., и проч.
Секретарь молчал и улыбался. Пришли домой. Ермолай сел в угол. Секретарь начал одеваться. Он рассказывал о пышности двора, о вельможах, которых увидит на ассамблее, о любви к ним царя и народа, упоминал об ученых, об иностранцах, о занимательности их разговоров. С особенным жаром описывал красоту девиц, ловкость кавалеров, которые с ними танцуют, и толковал о непринужденном веселии ассамблей.
Ударило пять часов. Пушечный выстрел с Адмиралтейства прогудел над городом, в разных местах раздался барабанный бой и подняты были флаги - то был сигнал сбираться в Летний сад на ассамблею, о которой жители были уже предварительно извещены прибитыми к углам домов объявлениями.
Секретарь вышел, а с ним и Ермолай. Надевая шапку, он сказал рассеянно:
- Я доведу вас до саду, Андрей Федорович.
Улицы начали наполняться экипажами и пешеходами. Нева покрылась бесчисленным множеством речных судов, как-то: шлюбок, шорнтгоутов, буеров и вереек. Как стая птиц, они, налетая со всех сторон, то длинными полосами тянулись одна за другою, то путались, сближались, из стесненных рядов по временам отделялись лодки, управляемые искусными удалыми гребцами, они при крике испуганных пассажиров, сильно рассекая веслами невские струи, с громким смехом обгоняли друг друга, стремясь наперерыв к цели своего плавания.
Набережная перед садом чернелась от скопившихся на ней посетителей ассамблеи. Богатым и пышно одетым сопровождавшие их слуги в цветных ливреях расчищали дорогу, становясь в два ряда и тем ежеминутно полося толпу, расступавшуюся с почтением. Издали берег можно было принять в эти минуты за темную, волнистую ткань, по которой вдруг раскатывались ленты ярких цветов, засыпанные золотыми блестками.
Ермолай и секретарь молча достигли деревянного помоста, ведшего к дверям построенных на берегу галерей. Здесь полицейские офицеры и служители рачительно оглядывали входивших, ибо для одних только порядочно одетых открывались врата сего храма веселий.
Путеводимый опытностию, осторожный секретарь удобно и свободно совершил трудный переход под прикрытием обширной спины колоссального голландского шкипера, беззаботно прорезывавшего себе широкую дорогу с хладнокровной смелостию корабля, приучившегося бороться с волнами.
Он был впущен в сад, и вслед за ним вошел и секретарь, порядочно одетый, ибо, по случаю ассамблеи, на нем был довольно рыжый парик и довольно заношенный светло-зеленый плисовый саксонский кафтан, из-под которого гордо выглядывал длинный камзол, или жалет, горчичного цвета. Ермолай, следивший секретаря, зная или не зная, что делает, приготовился уже переступить порог, но решетчатая дверь, едва не отдавив ему ноги, неучтиво затворилась перед самым его носом. В эту минуту рука высокого полицейского сержанта в желтой длинной рукавице, схватив конюшего за плечо, поворотила его так искусно, что он очутился лицом к Неве, а спиною к саду, только громкое "не можно" пролетело сквозь его уши, как молния.
Все это сделалось так быстро, что Ермолай не мог еще порядочно сообразить случившегося, как между им и садом находилась уже густая, ежеминутно возраставшая толпа, которую пробить, казалось, недостало бы ни сил, ни терпения. Удивленный конюший, осмотрясь, спросил довольно робко у соседа:
- Можно ли мне?..
- Куда-с?
- В сад - куда все идут!
Сосед, взглянув ему в лицо, отвечал, качая головою: "Не можно-с",- и продолжал пробираться далее.
- Скажите, неужели мне не можно дойти до этого саду? - спросил Ермолай с сердцем у другого.
- Дойти до дверей саду можно, а в сад войти нельзя.
- Отчего же, ради Бога, я вижу здесь солдат.
- Если б вы были солдатом, вас впустили бы тотчас.
- Это очень смешно. Я дворянин и, кажется, одет порядочно, золотых галунов с моего чекменя достанет двадцати гвардейским сержантам, и дорогая бобровая опушь моей шапки не хуже...
- Не опушь шапки, сударь, а опушь вашего подбородка претит вам...
- Как? Борода?
- Указано с бородою никого не впускать.
Новое движение толпы разделило разговаривавших. Ермолай задумчиво отошел к берегу. Он прислонился к ряду кольев, к которым привязаны были шлюбки, и безмолвно смотрел на галереи. Желание проникнуть в сад волновало его душу, он забыл нелюбовь свою к ассамблеям. Сад казался ему раем, к которому преграждена была дорога; досада рвала его сердце. В окнах средней галереи мелькали хорошенькие женские головки. Глаза Ермолая бегали, лицо пылало. Он крутил усы, щипал бороду и говорил так громко, что окружавшие его оборачивались.
- Нельзя! Потому что я с бородою и не похожу на этих чучел. Потому что на мне красивый чекмень, а не тряпки, которые болтаются, как на нищем! И мне не сказали этого. Они хотели... Завтра же... сейчас же вон из Питера и клянусь, что никогда нога моя...
Он поднял глаза: у открытого окна средней галереи морской офицер, с жаром о чем-то разговаривавший с девицею, в эту минуту целовал ей руку. Ермолай узнал их. Он побледнел, как полотно, и закусил губы. Ревность кипела в его сердце, она теснила ему грудь и жгла голову. Ермолай был вне себя.
- А! Понимаю теперь! Все это сделано с намерением. Обман, притворство! - сказал он гробовым голосом.- Зная, что меня не впустят, они хотели не только обмануть, но осмеять, одурачить. Они все были в заговоре! Не удастся же... Увидим, кто над кем будет смеяться. О, я отомщу жестоко им, и этому хвату! - он надвинул шапку на брови и почти опрометью побежал влево по набережной.
Пользуясь отсутствием ревнивца, посмотрим, что делается в саду.
Секретарь, опытный знаток человеческого сердца, в какой бы оно ни билось груди, под чекменем или французским камзолом, был почти уверен в успехе испытания. Он знал, что Ермолай пожелает быть в саду и что его не впустят. Переступив чрез порог, секретарь, не останавливаясь, шел далее - он хотел отыскать Немцева и в ожидании решительных последствий утешить дочь его, сердечно любившую своего жениха.
Пробежав сперва по всем галереям, секретарь наиболее останавливался в средней, назначенной для дам и лучшего общества. Здесь приготовлены были сахарные закуски. Императрица и царевны, как хозяйки, сами встречали знатных гостей, поднося им по чарке вина или меду. В боковых галереях стояли холодные блюда для мужчин; от галерей тянулись на 250 сажен три аллеи, перерезанные другими под разными углами. Возле сохранившегося поныне дворца была дубовая, довольно тенистая роща; несколько далее к стороне Фонтанки находился грот, обложенный внутри раковинами,- там, на поставленных кругом скамьях, гуляющие находили прохладу и отдохновение. Очищенная пред гротом квадратная площадь обставлена была хорошо выбитыми из меди изображениями любимых Петром I Езоповых и Федровых басен {Петр чрезвычайно уважал сии басни и весьма часто приводил оные в разговоре.} с написанным внизу оных истолкованием каждой. Тут собралось множество гостей: одни с любопытством прочитывали толкование басен, другие ожидали императора, который обыкновенно чрез это место проходил из дворца в главную аллею. На лужках, окружавших площадку, расставлены были маленькие скамьи и столы, на которых находились шашки, трубки, табак, спички, кружки с пивом и проч. На трех площадках главной аллеи, украшенной некоторыми из сохранившихся поныне мраморных фигур, стояли тоже столы с играми, питьями и закусками. Площадки сии именовались по званиям собиравшихся на оных лиц: Дамская, Архиерейская и Шхиперская. Между двумя водометами было очищено место для танцев; далее, возле прудов, на длинных столах приготовлены были закуски; наконец, в стороне от главных аллей стояли открытые бочки с пивом, водкою и винами, из коих посетители низших разрядов черпали по желанию. В различных местах сада гремела музыка, состоявшая из труб, фаготов, гобоев, литавров, валторн и тарелок; по временам раздавались звуки польского рожка, привлекавшего внимание гулявших,- он введен был Петром в тогдашние хоры и до того был любим государем, что он не только постоянно имел при себе музыканта с сим инструментом, но и сам нередко игрывал на оном.
Секретарь обошел все части сада, тщетно отыскивая Немцева и его дочери. Между тем было уже около семи часов. Император вышел из дворца, и гулянье оживилось еще более. При появлении Петра двери сада затворились по обыкновению, и никто не мог уже с сей минуты покинуть собрания без особенного на то позволения.
Чрезвычайный жар дня начинал умеряться вечернею прохладою. Гости, рассыпавшись по аллеям, без всякого стеснения предавались веселью, каждый был, как у себя дома. Присутствие Петра, отбрасывавшего в сих случаях всякий этикет и обходившегося со всеми, как с ровными, поддерживало непринужденную веселость и простоту в обращении, которые были отличительными чертами подобных обществ в его царствование. Некоторые из гостей слушали музыку, другие громко разговаривали, смеялись, гуляли рука под руку, играли в шашки, пили пиво, курили табак и т. п. Около пруда собралось множество зрителей: там государев карлик тешил присутствовавших своими шутками и остротами. То в одежде Нептуна с огромным трезубцем в руке, то в наряде какого-нибудь сказочного чародея он являлся в маленькой раззолоченной лодке и кружился по пруду, на середине которого была устроена на небольшом островке беседка на шесть человек. В нее забирались самые страстные любители даров Бахуса, и, отягченные парами вина, при громком хохоте зрителей, они вталкивали друг друга в воду. Словом, все разряды посетителей наслаждались, все имели здесь удовольствия свои, может быть, несколько грубые, свойственные духу времени, но в коих никогда не были нарушены благопристойность и приличие. Разность состояний во время ассамблей забывалась совершенно: Петр показывал пример: то, взяв труоку, он садился к круглому столику, где толковал с матросами о мореплавании, с военными пил пиво и рассказывал о своих походах, то приветствовал гуляющих дам, шутил с ними, сам потчевал их сластями и знакомил с кавалерами, то, встретив шхиперов или фабрикантов, брал их под руку и, широкими шагами проходя аллеи, с жаром говорил о пользе их занятий, публично благодарил и хвалил предприимчивых, входил в подробности их дела и любил выслушивать их мнения и советы. В шашечной игре он не находил себе равного, но играл с многими. Нередко, обыграв какого-нибудь доку из канцелярских служителей, он шел к большому фонтану рассуждать с иностранными министрами о политических делах или давал приказания своим. Таким образом, уделяя среди самых праздников время на пользу, он был среди народа своего как внимательный, ласковый наставник, как добрый отец среди детей.
Вскоре начались танцы. Все умевшие танцевать заблаговременно заняли места на скамьях, поставленных вкруг той части главной аллеи, которая для сего была назначена. Здесь был приготовлен особый оркестр, составленный по образцу привезенного в Петербург герцогом Голстинским: он состоял из клавикорд, нескольких скрыпок, виольдамура, альта, виолончеля, контрбаса, флейт и валторн. Танцы заключались в польских и английских контрдансах. Отличительный характер первых состоял в надутой степенности, важном выражении лиц, гордой поступи, в неловком шарканье и фигурной осанке танцоров; во вторых заметны были полусмешная развязность и странное прыганье; каждая пара делала свои фигуры, и почти каждое лицо танцевало по-своему. Дамы приглашаемы были тремя церемониальными, низкими поклонами с шарканьем в обе стороны. Эти учтивости производились кавалерами в приличном отдалении. Окончив танец, кавалер почтительно целовал своей танцорке руку, к которой едва смел дотрагиваться концом пальца, и учтиво провожал ее к месту, после чего церемонияльно откланивался.
Секретарь отыскал Немцева с дочерью на месте, назначенном для танцев.
Среди общего веселия одна только Ольга задумчиво сидела на скамье возле отца своего. На костяном набалдашнике высокой его трости сложены были его руки, а на руках утвержден был подбородок. Он внимательно смотрел на танцевавших. Казалось, в подвижных, изменявшихся чертах его лица можно было попеременно читать все его мысли. Немцев то задумывался, то, глядя на молодых людей, он расправлял морщины, и глаза его блестели. Иногда на челе его пробегало, как тень, сожаление или беспокойство. Тогда он, не говоря ни слова, брал руку дочери и крепко сжимал ее своей рукою. Секретарь сел возле девушки. Она вздрогнула. Он начал ей говорить вполголоса, он желал ее в чем-то убедить, но слова его, видно, были ей неприятны. Она недоверчиво качала головой и часто, отворачиваясь от него, подносила платок к глазам.
- Сердитесь как хотите, а я уверяю вас, Ольга Ивановна,- говорил секретарь,- что это необходимо. Он вас любит, как душу, но этого мало, ему насильно должно открыть путь. Он упрям, настойчив. Ревность, ревность - вот единственное средство. С его природным умом, с его доброй душой ему стыдно пропадать в неизвестности. Вам царь будет обязан новым полезным слугою. Вы будете причиною, что жених ваш переродится, что...
- Но,- говорила девушка,- если опыт не удастся, признайтесь, кого не обидит подобное поведение? Если он, не ожидая объяснения, уедет? Ему не известно, что капитан мне родственник. Если он подумает, что я обманула его, что я хотела смеяться над ним, устыдить его,- это неучтиво, это ужасно!
- Не бойтесь, не бойтесь.
- Однако,- отвечала девушка,- девятый час, его нет. Он не придет, он уехал... Как могли вы думать... Ах! Если б вы знали, как я его... уважаю! - тут она покраснела и почти заплакала, опустила глаза.
Секретарь смотрел пристально в толпу. Он сам начинал уже беспокоиться. Во время сего разговора стройный гвардейский сержант, желая танцевать с Ольгою, став в приличном от нее отдалении, давно по обыкновению шаркал, фигурно округляя руки и перегибая спину. Вместо необходимых трех поклонов он, вероятно, сделал более тридцати. Он даже покашливал при каждом, чтоб быть замеченным, но Ольга ничего не видела. На потупленных глазах ее блестели две жемчужные слезинки, а думала она вовсе не о гвардейских сержантах. К счастию, его заметил отец девушки.
- Что же ты, Ольга,- сказал он, легонько толкая ее локтем.- Помилуй! Молодец более получаса кланяется!
- Лх! Виновата-с,- она вскочила с лавки,