(Из воспоминаний одного моего знакомого)
Святочные истории: Рассказы и стихотворения русских писателей.
Составление, примечания С. Ф. Дмитренко.
М., "Русская книга", 1992
В тот вечер я решительно был не в духе. Да как же!.. Святки на дворе, а я сижу дома один-одинехонек. Насморк, кашель, грудь заложило...
Я отворил дверь из кабинета в залу и с горя принялся шагать но комнатам взад и вперед. В свое время, то есть в десять часов, моя экономка Анна Ефимовна подала мне чай. А я, заложив руки за спину, продолжал шататься из угла в угол. Одиночество в тот вечер тяготило меня. Старый холостяк в будни не так сильно чувствует свое одиночество, как в свободное праздничное время. Хотелось бы душу отвести, поговорить с кем-нибудь откровенно. А тут, как назло, нездоровье заставило меня сидеть дома. Да и то сказать, с кем же я мог бы поговорить так, как мне хотелось? Ни родных у меня, ни друзей... знакомых, правда, много, пожалуй, хоть отбавляй... Но эти знакомые, эти партнеры-винтеры,- вовсе не то, что мне надо... Да и тех-то теперь нет под руками... Анна Ефимовна? Женщина очень почтенная, слов нет, точная, аккуратная, и за пятнадцать рублей в месяц превосходно ведет мое хозяйство, и служит мне верой и правдой, то есть - ворует по мелочам, в меру. Но о чем же разговаривать с ней? Выслушивать опять ее рассказ о том, как она жила в Царском Селе у старой генеральши Хреновой и чесала гребнем ее четырнадцать болонок?.. С ней можно пошутить, потолковать насчет обеда - и только... Без всякого аппетита выпил я стакан чаю, налил другой и ушел с ним в кабинет.
- Прикажете убирать? - немного погодя спросила Анна Ефимовна, показываясь в дверях.
- Да, я больше не буду пить! - ответил я ей.- Убирайте! И можете ложиться спать...
Я сам затопил камин, придвинул к нему круглый столик и поставил на него свой стакан с чаем и небольшой граненый графин с ямайским ромом настоящего елисеевского приготовления. Затем я потушил свечи на письменном столе, подкатил к камину кресло и удобно расположился в нем. Методически, не торопясь, я положил на стакан ложечку, опустил в нее кусок сахара и облил ромом. Синевато-бледный огонек забегал над стаканом, а я стал смотреть на него. Скоро огонек стал опадать, заметался, вспыхнул раз-другой и погас. Понемногу прихлебывая, пил я горячий напиток... В квартире было тихо; Анна Ефимовна, очевидно, уже отправилась спать. Допив стакан, я поставил его на стол, закурил сигару и, откинувшись на спинку кресла, стал смотреть в камин. Дрова разгорались, и порой, когда ветер задувал в трубу, из камина слегка припахивало горящей березовой корой. Этот знакомый запах напомнил мне мое далекое детство... Весело проводил я тогда святочные вечера.
В то время я жил в родном Михальцеве с отцом, с матерью, сестренкой Олей и с моей няней-баловницей, Максимовной. Для меня в саду устраивали гору, по вечерам зажигали елку... Мать, по-видимому, очень любила меня. Я помню, как она разглаживала мои русые кудри, как ласково гладила меня по голове и крепко целовала. Ее поцелуи, признаться, мне не особенно нравились; я гораздо охотнее целовался украдкой с горничными девчонками. Отец не раз собирался посечь меня за шалости, но мать всегда за меня заступалась. Я слышал однажды, как она нравоучительным тоном говорила отцу:
- Прошу тебя... оставь, пожалуйста! Ведь таким наказанием можно выбить из ребенка всякий стыд!
Конечно, я был очень благодарен за ее заступничество,- но только она совершенно напрасно сокрушалась за мое чувство стыда. Это чувство уж было утрачено. Я боялся только физической боли, но розги как позор нимало меня не смущали...
Все они - отец, мать, и сестренка, и няня - уже давно ушли туда, откуда никто не приходит... Михальцево куплено каким-то кулаком, и знакомые, милые липы уже давно срублены. Моя детская быль мохом поросла...
Потом мне припомнилось, как гимназистом, в нашем губернском захолустье, я ездил на святках с товарищами маскированным в знакомые дома; танцевали, шалили, кутерьмили. Но в то время как мои товарищи украдкой курили папиросы и самым невинным образом ухаживали за барышнями, я простирал свои виды уже далее простого ухаживанья. Приятели звали меня "удалым". Шумно и бурно прошли студенческие годы. Какие многолюдные, оживленные сборища бывали у нас в ту пору! Иной раз только рубль в кармане, а смеху, веселья, светлых надежд и мечтаний столько, что богачу и за миллион не купить... Впрочем, деньгами я никогда не участвовал в товарищеских кутежах. У меня - такое правило: денег напрасно не тратить... И эта ранняя зеленая юность уже давно отлетела и кажется мне теперь сном. Кудри мои развились, поредели, и на темени у меня блестит изрядная лысина.
Теперь, могу сказать, я - человек вполне обеспеченный. Из Царевококшайского железнодорожного правления я получаю (с наградами) около двух тысяч в год, да кое-что припрятано в банке. Кажется, можно бы жить и пользоваться благами мира сего. Но прежнего аппетита нет, вкуса нет. Ничто меня особенно не манит, не тянет меня никуда... Вот только разве еще "винт". Оставался у меня из родных один дядя, да и тот помер лет десять тому назад; дочь его вышла замуж за какого-то инженера и уехала с ним в Самарканд или за Самарканд,- бог ее знает. Впрочем, эту двоюродную сестру я почти не помню. Помню только, что все лицо ее, кажется, было в веснушках. Друзья, товарищи студенческих лет, все куда-то запропали, исчезли... Вот уж подлинно - "спрятаться так хорошо мы успели, что после друг друга найти не сумели". Иной дошел "до степеней известных", иной затонул в провинции, кое-кто умер, а две-три горячие головы попали даже в места довольно холодные.
Впрочем, один из моих университетских товарищей, Черемухин, долго шатался ко мне и иногда захаживал даже довольно часто. Он был замечательный образчик человеческой натуры, феномен в своем роде, словом - один из могикан шестидесятых годов. Он ужасно любил пофилософствовать и горячо рассуждал о мире всего мира, о бедных и богатых, о добре и зле - и пес его знает еще о чем. Это был человек крайне тупой и ограниченный. Один мой знакомый очень метко называл его "прямолинейным ослом". Черемухин не мог понимать самых простых вещей, не мог, например, сообразить того, что вчерашние понятия и разговоры сегодня могут уже наскучить, а завтра и окончательно выйти из моды. Этот мудрец, зимой щеголявший в летнем пальто и во все времена года ходивший в отрепанных штанах и мечтавший покрывать чужие крыши, когда его собственная протекала, наконец надоел мне до смерти со своими банальными рассуждениями о добре и зле и вечным приставаньем за деньгами. То дай ему "рублик", то два и каждый раз почти обязательно ставь перед ним водку. Налижется как стелька и лезет с мокрыми губами целоваться. Я сам - человек трезвый и пьяниц не выношу... Иной раз еще расплачется. "Ах, говорит, доля моя, доля! Где ты запропала?" А то вдруг страшным голосом примется распевать: "Свободы гордой вдохновенье, тебя не ведает народ..." Ну, просто устраивал у меня безобразие.
Кончилось тем, что я приказал Анне Ефимовне не принимать эту шушеру. После того он заходил ко мне несколько раз, и я слышал, как он однажды, спускаясь с лестницы, по-видимому чрезвычайно усталый, измученный, бормотал сквозь зубы: "Разжирел! Бедняка товарища не хочет знать... Чиновник!.." И с какой-то горечью он всегда произносил это слово! Что ему сделали чиновники, черт его знает!.. Он, очевидно, сердился и каждый раз так неистово дергал звонок, что заставлял меня вздрагивать, и мои несчастные нервы после того положительно расстраивались. В последний раз, уходя от двери не солоно хлебавши (дверь в моей квартире - постоянно на цепочке), он остановился на площадке, и я слышал, как он крикнул Анне Ефимовне: "Скажите вашему барину, что он - свинья! Он думает, что я к нему только за деньгами хожу или ради водки! Наплевать мне, говорит, на его водку! А целковые я ему возвращу... Мне поговорить с ним хотелось. Я ведь, говорит, прежде любил его, скотину!" Он, очевидно, в то время был чем-то сильно огорчен и взволнован,- но все-таки с его стороны было довольно бестактно таким тоном говорить обо мне с прислугой...
Вот уже лет шесть или семь я не вижу Черемухина. Жив ли он? Пресмыкается ли где-нибудь "в углу" и по-прежнему трактует о добре и зле? Или, может быть, уже успокоился и лежит теперь на каком-нибудь из петербургских кладбищ? Подчас был ужасно неприятный человек. Ну да бог с ним! Я зла не помню... А долгу - рублей десять - двенадцать - он мне все-таки не возвратил... В тот вечер одиночество до того тяготило меня, что, право, мне кажется, если бы явился Черемухин, я принял бы его и даже был бы ему рад. Я был бы, пожалуй, не прочь послушать его "завиральных" (либеральных) рассуждений о правде и кривде, о добре и зле и о всякой чепухе. Может быть, он опять попросил бы у меня "рублик" и уж наверное вылакал бы у меня весь ром. Ну, да это - не беда...
Странно! Вокруг меня - целый мир, все человечество, а я между тем чувствую себя отрезанным от мира, совсем одиноким, словно живу на каком-нибудь необитаемом острове. Да! именно так... Я живу на острове Личного Благополучия.
Березовые поленья в камине уже прогорали. Я засмотрелся на груду красных, горячих угольев и смотрел на них так долго, что глаза мои стали невольно смыкаться, и на меня напала дремота. Но я не спал, честное слово не спал... Я даже порой приоткрывал глаза и видел перед собой, как в тумане, ту же груду красных угольев...
Вдруг мне показалось, что кто-то подошел сзади к моему креслу... не подошел, а, осторожно, на цыпочках, тихо подкрался. Было мгновенье, когда мне даже почудилось, что кто-то наклонился надо мной, чье-то дыхание коснулось моей щеки, и этот кто-то, неслышно подкравшийся ко мне, нежно, чуть дотрогиваясь, провел рукой по моим волосам, как бы желая погладить, приласкать меня... Я не выдержал, раскрыл глаза и, круто повернувшись в кресле, оглянулся назад. Это движение мне стоило больших усилий: мне ужасно не хотелось оглядываться; мне было очень трудно повернуть голову. Так во сне иногда бывает трудно пошевелить рукой или ногой, хотя - по ходу сна - ясно сознаешь, что от этих движений зависит вопрос о жизни и смерти...
Я от природы - не трус.
Но тут, перед камином, в этот несчастный святочный вечер, куда вдруг девалось все мое мужество!.. С усилием оглянувшись назад, я увидал за креслами довольно высокую, белую, призрачную фигуру. И этот призрак не то с укором, не то с сожалением тихо покачивал головой. Так по крайней мере мне почудилось одно мгновенье. В действительности, разумеется, не было никакого призрака. Людям в здравом рассудке - таким, как я, привидения не являются. А дело было очень просто... Из залы, где горела лампа, свет полосой проникал в кабинет через отворенную дверь и падал на белую тюлевую занавесь у окна. Моя комната была погружена в полусумрак, и оттого белая занавесь, ярко озаренная, слишком рельефно выступала в окружающей ее темноте в могла на одно мгновение превосходно разыграть роль призрака... Сердце мое все-таки сильно билось, как будто я в самом деле пережил какую-нибудь действительную опасность; руки мои похолодели, и по спине пробежал какой-то неприятный озноб. Для того чтобы подобной истории не повторялось, чтобы опять не сделаться игрушкой своего собственного воображения, я встал, зажег свечи на письменном столе и, прикрыв их зеленым абажуром, возвратился к камину.
Пошевелив щипцами горячие уголья, я поудобнее уселся в кресле и постарался думать о деловых предметах - о движении по службе, о гадательной возможности выиграть двести тысяч, о дешевизне шерстяной материи, подаренной мною Анне Ефимовне на Рождество, и тому подобном. Но я опять загляделся на уголья, и опять эти несносные воспоминания полезли в голову. И откуда они берутся, прах их знает! целые годы лежат где-то там, под спудом, а тут вдруг откуда ни возьмись и начнут выплывать...
И живо-живо, вот точно на картине, представился мне тот святочный вечер, когда я впервые встретился с нею... Я был в одном знакомом семействе; танцевали, только что кончили кадриль. Был уже час двенадцатый... Вдруг послышался звонок. Колокольчик чуть дрогнул, но в тишине, последовавшей за танцами, его слабый, дребезжащий звук явственно раздался в комнате. Запоздалый гость...
В залу вошла очень молоденькая барышня, лет семнадцати, высокая, стройная и с чудесными белокурыми волосами, Елена Александровна Неведова!.. Когда меня представили этой прелестной незнакомке, я крепко пожал ей руку, с удовольствием оглядев ее всю с ног до головы. Большие голубые глаза, весело смеючись, прямо и доверчиво посмотрели на меня. Спору нет, всегда скажу: хорошие, красивые глаза. Но я почему-то никогда не мог открыто, пристально смотреть в эти глаза. Слишком уж детски-невинны, слишком как-то ясны и чисты были они... Когда мои глаза встречались с этими голубыми детски-простодушными глазами, мне сдуру казалось, что они каким-то чудом могут увидать все то, что скрывается на дне моей души...
Обыкновенно не перлы и адаманты кроются в тайниках человеческой души. Эти тайники по большей части представляют собой нечто вроде мусорных ям, и обнаружить перед светом их содержимое - мне по крайней мере - кажется несравненно позорнее и стыднее, чем показать людям свою телесную наготу...
Помню: в ту минуту, как я пожимал ей руку, свежим, студеным воздухом и запахом фиалок повеяло на меня от ее платья, от рук, от ее разгоревшихся на морозе щек, от ее роскошных белокурых волос... Я танцевал с ней и потом, разговаривая, довольно долго ходил с ней по зале. Она была ни слишком полна, ни худощава, а именно такова, какою, по моему мнению, должна быть "здоровая" девушка в ее лета... Высокие стройные мягкие женщины были всегда в моем вкусе. С женщиной полной и небольшого роста я еще могу мириться, но женщин субтильных, подобных скелетам, представляющих собой ходячие "кости да тряпки", не выношу. Женщин вроде моей новой знакомки я звал "аппетитными", но аппетитнее Елены Александровны я еще не встречал девушек. Понятно, мне было очень приятно созерцать ее прекрасно развитые, девственные формы, и я с нескрываемым восторгом, на правах кавалера, смотрел на ее щеки, залитые горячим румянцем, румянцем юности и здоровья. Мне в то время было около тридцати лет, и мне показалось, что я произвел на нее также приятное впечатление... Нянька Максимовна недаром звала меня "красавчиком"; зеркало подтверждало справедливость ее приговора.
Двадцать лет прошло после того, а я и теперь помню Неведову такою, как увидал ее в тот святочный вечер. На ней было простенькое серое платье; на груди, на тонкой золотой цепочке, блестел золотой крестик с черной эмалью, усыпанный мелкими бриллиантами, ее единственное ценное украшение (вероятно, купленное по случаю), на голове голубая лента (копеек по тридцать аршин, не дороже). Конечно, я скоро сообразил, что девочка соблазнительно красива, что поближе познакомиться с ней очень лестно, но, ясное дело, в жены для меня эта красавица не годилась. Ценз не вышел... Я в тот же вечер уже все разузнал о ней.
Елена Александровна была сирота, дочь какого-то несчастного сорокарублевого чиновника, жила с матерью да с маленьким братом и давала уроки, бегая с Торговой улицы на Васильевский остров и куда-то к Таврическому саду. Дело знакомое... Благородная бедность... Идиллия в разбитом горшке!.. Иные женщины в дырявых платьишках, я знаю, чрезвычайно любят гордиться своими добродетелями. Все это старые истории, давным-давно заезженные, общие фразы!
Я стал часто встречаться с ней у знакомых и все больше и больше влюблялся. Наконец, как водится, я начал заговаривать с Неведовой о "чувствах", но, как назло, то "чувство", которое меня всего более интересовало, которое всего пуще мне хотелось расшевелить в ней, не подавало и признака жизни; оно или еще спало, или оставалось в полудремоте. Но по всем моим предположениям, в такой вполне развитой, здоровой девушке "чувство" должно было спать очень легким, чутким полусном, и пробудить его, мне казалось, не особенно трудно.
Елена Александровна слушала, слушала мои рассуждения о "чувствах" и вдруг однажды огорошила меня совершенно неожиданным замечанием.
- Что это, Алексей Петрович, вы все о любви... Как это скучно! Разве же нельзя поговорить о чем-нибудь другом! - с оттенком легкой досады и нетерпения сказала она мне.
"А! так вот оно что...- подумал я.- Надо, значит, с серьезных разговоров с тобой начинать!.. Ладно".
В ту пору очень многие находили нужным толковать и писать о женской равноправности, об общем благе, о гражданской скорби и тому подобном. Я, признаться, никогда особенно не вникал в эти вещи: мне до них не было никакого дела. Что мне Гекуба?.. Ну, а теперь поневоле пришлось почитывать тот или другой журнал и разные "передовые книжки". До того времени я читал только свою газету, правленские отчеты да "Стрекозу"... После такого чтения, натурально, мне показалось слишком тягостно приниматься за книги и журналы.
Зеваешь, бывало... скучища дьявольская! Иная статья написана так, что ее два раза надо было прочитать, чтобы сообразить, о чем идет дело, и потом быть в состоянии рассуждать о ней с Еленой Александровной. А возьмешь, бывало, иную "хорошую" переводную книжку, так еще и того тошнее: точно по болоту бродишь, то на пень наскочишь, то за кочку запнешься, то увязнешь чуть не по уши в какой-нибудь философской трясине... Но зато я добился своего: Елена Александровна стала внимательно слушать меня и гораздо лучше ко мне относиться...
Иногда вечером я провожал ее до дому. С Надеждинской до Коломны - не близкий путь. Иной раз мы ходили пешком, а в дурную погоду я иногда с полдороги брал извозчика. Двугривенные и пятиалтынные так и летели. А двугривенных да пятиалтынных в ту пору у меня было еще не особенно много... Но что же прикажете делать! Влюбился!.. Влюбился... и бегал я за своей красавицей, поистине сказать, как мартовский кот. Тоска бывала ужасная... Толкуешь о политике, о разных общественных вопросах, о рабочих союзах, о стачках, о всякой белиберде, а у самого страсть так и клокочет... Иной раз просто доходил до бешенства. Наконец, по некоторым признакам, я стал замечать, что и в юной красавице кровь заиграла... Иногда, сидя со мной наедине, она вдруг вся вспыхивала, голос ее становился нежнее; она чаще взглядывала на меня украдкой, и взгляд ее становился как-то мягче, приветливее.
Однажды, проводив Елену Александровну до дверей ее квартиры, я стал прощаться. Огонь на лестнице был уже погашен; в окна пробивался сумеречный свет лишь настолько, что я мог видеть ее лицо и белое крылышко на ее шляпке. Когда я пожимал ей руку, меня вдруг осенила мысль: "Не пора ли?" И под наитием осенившей меня мысли тут же, впотьмах, на грязной площадке лестницы, я в первый раз сказал ей: "люблю!", обнял ее и горячо, страстно поцеловал... Я, грешным делом, думал, что она оттолкнет меня (она была одного роста со мной и очень сильная) или по крайней мере с жестом, "исполненным негодования", отстранится от меня и скажет: "Оставьте! Уходите, уходите, пожалуйста!" Не тут-то было... Она была слишком чиста душой, слишком невинна и наивна для того, чтобы кокетничать и разыгрывать комедию. Она одной рукой обняла меня за шею и возвратила мне поцелуй.
Ввиду такого благоприятного оборота дел я было уже намеревался повторить объятия, но она в ту минуту дернула за колокольчик и совершенно просто сказала мне:
- Приходите в воскресенье! Я познакомлю вас с мамой...
Любил ли я ее? Без сомнения, любил - по-своему, как только мог. Она мне нравилась, она неотразимо влекла меня к себе... Мне страстно хотелось обладать ею, то есть ее красивым телом... ну, пожалуй, и душой, но лишь настолько, чтобы эта самая душа не препятствовала моему приятному времяпрепровождению.
Я стал часто ходить к Неведовым. Они нанимали маленькую квартиру в пятом этаже,- две комнаты и кухня. Одну комнату занимали мать с дочерью, а в другой помещался, то есть спал и готовил уроки, Вася, братишка Елены Александровны, и эта же последняя комната служила столовой и гостиной. Сама г-жа Неведова была какое-то вечно хворое, жалкое, слезливое созданье. Вдруг, бывало, она начнет плакать о том: что будет с ее Леной, когда она, старуха, помрет? или кончит ли Вася в гимназии?.. "Вот и на прошлой неделе получил двойку из арифметики"... А Вася в то же время ходит по комнате и с ожесточением зубрит: "Panis, piscis, crinis, finis, ignis, lapis, pulvis, cinis, orbis, amnis, et canalis, sanguis, unguis, glis, amialis" {Хлеб, рыба, волосы, конец, огонь, камень, пыль, прах, круг, река и канава, кровь, ноготь, соня (животное), анналы. (Список исключений из правила склонений латинских имен существительных.)}.
Лена сидит тут же с книжкой и читает статью какого-нибудь Добролюбова... А из кухни несет чадом, пахнет кислой капустой, пригорелым салом. Просто иной раз выйдешь от них и чувствуешь, как будто побывал в доме умалишенных...
А страсть моя к Леночке все пуще разгоралась и стала меня вводить в совершенно ненужные затраты. Так, например, я купил однажды Васе какой-то недостававший ему учебник и заплатил, помнится, около рубля с полтиной; также принашивал Леночке то коробку конфект, то яблоков или винограду. Она, положим, всегда отказывалась и говорила: "Не нужно, не нужно! Зачем вы это делаете?" - и даже очень мило надувала губки. Охотно верю, что она не нуждалась в гостинцах и без них могла любить меня... Но ведь мне оттого было не легче: в магазин обратно яблоки или конфекты не возьмут и денег не возвратят. И я с любезной, снисходительной улыбкой должен был смотреть, как Вася с изумительной быстротой пожирал мои приношения.
Мать даже подговорилась к тому, чтобы я давал уроки ее обжорливому сынку. "Лена так утомляется!.." - говорила она. Стал давать уроки. Что человек влюбленный положительно глупеет - факт, не подлежащий сомнению и подтверженный историей всех времен и народов. Я был влюблен - значит, и поумнеть не мог... Мальчишка нередко доводил меня до бешенства. А Леночка, бывало, ласково гладит по голове этого дуботолка и говорит:
- Вы уж не сердитесь на него, Алексей Петрович! Ведь он старается... Право!.. Только он у нас немного рассеян, и такой робкий, застенчивый....
А я с яростью смотрю на него да думаю: "Застенчивый!.. Взять бы тебя - разложить да выпороть хорошенько..."
Редко мне удавалось оставаться с Леночкой наедине: то мать, то Вася около нас торчали (впрочем, полагаю, без злого умысла), да и эти редкие случаи свиданий наедине мало доставляли мне удовольствия. Леночка иногда бывала нежна ко мне: то позволяет себя целовать и сама как будто ищет моей ласки, смотрит на меня так любовно... А то проходит неделя-другая, Леночка меня совсем как будто не замечает, носится с Боклем или Льюисом и заводит ученые споры. Ну просто смерть моя!.. Я, конечно, старался соглашаться с ней и норовил лишь обнять ее. А она в своем увлечении отталкивала меня и продолжала с жаром толковать о своем...
Пришла весна. Петербургские дворники сгребали грязь в кучи, а там, где-то за Петербургом, запели соловьи. Наступило лето,- соловьи замолкли, а вместо того в "Аркадии" и "Ливадии" раздались шансонетки, и любители изящного собирались туда по вечерам смотреть на полуобнаженных женщин.
Неведовы в видах экономии еще в начале мая перебрались на дачу по Финляндской железной дороге, неподалеку от Петербурга (Вася остался у знакомых на время экзаменов). Я каждый праздник ездил к Неведовым, а в июле взял отпуск и поселился с ними по соседству. Вася гостил почти все лето у товарища, где-то за Петергофом. Старуха часто прихварывала, а когда ей бывало легче,- я с Леночкой по целым дням пропадал в лесу.
В этом величавом, немного мрачном сосновом лесу мы провели свой медовый месяц... Сосны вековые, могучие,- сосны тенистые, пахучие. Как вы были прекрасны в ту пору! Полна волшебства, полна обаяния была ваша чаща в горячий, полуденный час и задумчива, таинственна в тихий час вечерних сумерек...
Леночка была прелестна в своем летнем костюме и в соломенной шляпе с пучком неувядаемых французских цветов... Бестолковое, лихорадочное, но все-таки очень приятное время. Ясное небо, смолистый запах сосен, мягкий мох под ногами, цветы... восторги, объятия и поцелуи, бесконечные, жгучие, страстные. Нет, в то время положительно сосны были зеленее и пахучее, нежели теперь, цветы ярче, небо синее... Бывали такие дни, когда я, пожалуй, был готов не на шутку сделаться поэтом и декламировать Майкова и Фета.
Блаженные дни... что и говорить! А мой отпуск в свое время все-таки кончился; пришлось перебраться в Петербург. И здесь, сидя в правленье, перебирая косточки счетов и закатывая глаза в потолок, по-"влюбленному", я, бывало, как дурак, шептал про себя: "Какие дни! Какие ночи!.." А дома иной раз от нечего делать, лежа в постели, я рисовал карандашом Леночку в профиль, en face и во всевозможных позах... Ребячество...
Мы, конечно, переписывались. И какие письма сочинял я!.. Знаки восклицательные, многоточия, подчеркнутые слова, намеки - иногда довольно нескромные, но для проницательных читателей мало интересные... Моих намеков Леночка, кажется, не понимала, как девушка еще не вполне "образованная", а за подчеркнутые фразы она бранила меня в своих письмах. Ее стыдливость, ее нравственная порядочность разжигали мою похоть, как ветер раздувает огонек; ее скромность и сдержанность подзадоривали меня идти далее в опереточном направлении, и я еще усиленнее изощрялся в придумывании различных шуточек...
В сентябре Неведовы переехали в Петербург, а в октябре старуха отдала Богу душу. Один из ее старых знакомых поместил Васю в какую-то частную гимназию. Я нанял квартиру на Фурштадтской, и мы с Леной зажили, как муж с женой.
Леночка, вероятно в силу "благородной гордости" и доверия ко мне, о браке не заговаривала, у меня тоже были свои причины помалкивать и сохранять для себя свободу действий. В общем, все шло прекрасно. Положим, расходы мои увеличились,- но что ж делать! Ведь мне все равно - рано ли, поздно ли - пришлось бы тратиться на содержанку или платить какой-нибудь... Там, глядишь, я мог бы нарваться на дрянь, на какую-нибудь паршивую, нахальную бабу, а тут уж по крайней мере девушка заведомо порядочная, честная, "барышня" из благородного семейства, притом - вполне здоровая...
Около того времени нас (или, вернее сказать - меня) постигло большое горе. Леночка оказалась в таком положении и сильно подурнела; лицо ее побледнело, временами покрывалось красными пятнами, стан ее слишком пополнел, и оттого вся ее фигура испортилась. Не понимаю: почему это положение зовут "интересным"!.. Пришлось перешивать платья, переделывать кофточку, пальто. Надо признаться, что Леночка, несмотря на молодые годы, очень терпеливо переносила свою беременность: ни особенной раздражительности, ни прихотей, ни капризов... Только, помню, один раз она неотступно запросила апельсинов, и пришлось разориться на рубль. Слезами и вздохами она тоже не донимала меня. Только однажды ей что-то взгрустнулось... Она тихо заплакала и, подойдя к моему креслу, обняла меня.
- Алеша! Ты пожалеешь обо мне, если я умру?.. - сквозь слезы спросила она, прижимаясь горячей щекой к моему лицу.
Несколько ее горячих слез упало мне на щеку,- я отер их и старался успокоить Леночку, просил не думать о смерти (терпеть не могу таких дум!), говорил ей, что все это - вздор, что все женщины рожают, а, однако, редко умирают от родов.
- Все-таки же умирают! - настаивала Лена.
Я посадил ее к себе на колени, ласкал и утешал ее: не она - первая, не она - последняя, она у меня такая здоровая, так отлично сложена, кость у нее широкая,- и бояться ей решительно нечего.
С большим неудовольствием, даже, можно сказать, с отвращением думал я о нашем будущем ребенке. Для чего он мне? Что мне в нем? Сходясь с Леночкой, я вовсе о нем не помышлял. Я только думал о любовных удовольствиях, а вовсе не имел в виду сделаться отцом семейства. Вот еще,- очень нужно... при моих-то средствах! (В то время я получал только девятьсот рублей в год.)
Пеленки, простынки, свивальники, тряпки, мочалки, корыта... Каждый день стирка, пачкотня, запах детского белья на всю квартиру... Хорошо обзаводиться этими живыми игрушками тем, у кого в распоряжении анфилады комнат да целая ватага всякой челяди. А тут с одной прислугой, в трех комнатах с ребенком,-- да просто задохнешься, измучишься! Говорят, в деревнях живут человек по пятнадцати - восемнадцати в одной избе. Мало ли что! Вон крестьяне по зимам и со скотиной вместе живут. Не пример для нас... Крестьяне и сами-то от рабочего скота мало отличаются...
Нет! Будущий ребенок мне вовсе не нравился. Уж если признаться, я досадовал на него и за то, что благодаря ему Леночка так подурнела. Юнона обратилась в беременную барыню... Конечно, я и теперь любил Лену, то есть она и теперь мне казалась иногда привлекательной. Но ребенок... ребенок смущал меня, и я ждал его рождения, как появления на свет своего личного врага. Хлопоты о маленьком приданом, по-видимому, доставляли Леночке великую отраду, а меня раздражали и бесили. Когда Леночка начинала толковать о каких-то бинтах, о губках, о треугольниках, я иногда не выдерживал и обрывал ее.
- Ах, оставь, пожалуйста, эти пустяки! Как будто на свете только и речи что о ребенке! - резко заметил я ей однажды.
- Да как же, милый! Нельзя же его оставить голеньким...- кротко возразила Леночка.- Кто ж о нем позаботится?.. За что ж ты сердишься? Я ведь тебе не мешаю...
Положим, она не мешала... Это верно. Но зато она растеряла из-за "него" все свои уроки. Ходить на уроки в таком положении барышне, разумеется, было неприлично. Расходы мои все увеличивались. А что будет с появлением ребенка? Он, этот ожидаемый таинственный незнакомец, начинал нагонять на меня панику. "О Господи! Чем же все это кончится!" - мысленно восклицал я и чувствовал себя глубоко несчастным. "Родительский инстинкт", "голос крови", "врожденное чувство любви к детям"... Прошу покорно разобраться в этой галиматье. И замечательно, в течение многих веков люди, как попугаи, не отдавая себе никакого отчета, повторяют эти изречения...
Наконец первого апреля - в день по преимуществу лжи и обмана - он появился на свет. Сын!..
Против всех моих ожиданий роды оказались очень трудными благодаря тому, что восемнадцатилетняя мать была еще глупа, а я, разумеется, не мог знать, что для родов требуется некоторая подготовка. По словам повивальной бабки оказалось, например, что Леночке были нужны какие-то ванны, что Леночке следовало больше ходить, а она между тем последние два-три месяца почти постоянно сидела дома. Одной почему-то выходить ей не хотелось, а мне, понятно, было неловко гулять с ней по улицам; ее положение меня шокировало, и я под разными благовидными предлогами отказывался сопровождать ее.
Пришлось звать доктора, но до операции, впрочем, дело не дошло: здоровая натура Леночки справилась без щипцов и хлороформа. А в аптеку все-таки пришлось побегать, и ночью мне совсем не удалось заснуть.
Поутру, когда все было уже кончено и прибрано, я вошел в спальню. Леночка была очень измучена, но показалась мне чрезвычайно мила в своей бедой кофточке с кружевами и в кокетливом маленьком чепчике на распущенных белокурых волосах. Она была бледна, но голубые глаза ее сияли, "как звезды", сказал бы поэт. Рядом с нею, на подушке, лежало маленькое красное существо. Мне, разумеется, тотчас же указали на него. Я наклонился над ним.
Глазенки - чистые, как ясное небо в майское утро - казалось, пристально, пытливо посмотрели на меня,- словно этот выходец из тьмы небытия хотел спросить: "Зачем вы меня вызвали на Божий свет? Что вы мне дадите? Что вы готовите для меня в жизни?.." Мне на мгновенье стало как-то жутко под взглядом этих ясных глаз, еще никогда не лгавших и не видавших никакой житейской мерзости. Я даже вздрогнул... Нервы, конечно! Если сутки поволнуешься, недоешь, недопьешь, не поспишь ночь, так, разумеется, каждый пустяк может довести чуть не до обморока... Затем, смотря на сына, я как бы в ответ на его немой вопрос сказал про себя: "Я не звал тебя! И не думал я тебя вызывать! И мысли у меня не было о тебе, когда я впотьмах на площадке лестницы в первый раз обнял ее и сказал ей: "Люблю!" Вовсе я не помышлял о тебе и в то время, когда гулял с Леночкой под ветвями смолистых, пахучих сосен при волшебном свете луны... В поэзии тех дней и ночей не было места для мысли о тебе!" И я говорил сущую правду...
- Что ж ты, Алеша, не поцелуешь его? Поцелуй! - тихим, усталым голосом сказала Лена.
Я нехотя прикоснулся слегка губами к его нежной щечке, но вдруг лицо его сморщилось, губы сложились в горькую гримасу. Ребенок заплакал. Вероятно, я уколол его своей бородой или усами... Ведь не мог же он, разумеется, понять смысла моего холодного, недоброжелательного взгляда на него; не мог же он - этот кусок мяса - знать, что я вовсе-вовсе не рад его появлению, что без него мне было гораздо удобнее с Леночкой наслаждаться жизнью. "Началось!" - подумал я, глядя на плачущего ребенка. А, однако, знаменательно... Мой поцелуй заставил сына в первый раз заплакать...
Мать в ту же минуту взяла дитя, и дитя мигом утешилось на ее груди. С какою любовью, с каким восторгом Леночка смотрела на него! Конечно, я не мог ревновать Леночку к этому куску мяса,- но все-таки теперь, при взгляде на мать и ребенка, мне пришли в голову кое-какие мысли, не совсем лестные для моего самолюбия... Если бы в наше время существовало некое сказочное чудовище, если бы это чудовище потребовало для себя человеческой жертвы и если бы Леночку спросили, кем она готова пожертвовать - сыном или мной? то я вовсе не уверен, что не очутился бы в ужасной пасти этого чудовища...
- Не правда ли, Алеша, ведь он походит на тебя? - спросила Лена, с радостной, светлой улыбкой смотря на дитя, прильнувшее к ее груди.
Леночка смотрела на него так, как будто увидала в банковской таблице, что на наш билет выпал выигрыш по крайней мере тысяч в сорок. Я не разделял ее телячьих восторгов и находил, что предмет ее восторгов ровно ни на что не похож.
- Напротив, мне кажется, он скорее похож на тебя! - заметил я лишь для того, чтобы сказать что-нибудь.- У него глаза совершенно твои!
- Глаза... да! это правда...- любовно смотря на ребенка, промолвила Лена.- Но лицо твое, и волосики темные, и вьются - так же, как у тебя.
- Я слыхал, цвет волос у ребят меняется!..
- Алеша! Мы назовем его Александром!
- Как хочешь, милая! - поддакнул я.
И действительно, мне было решительно все равно, как ни назвать этот кричащий кусок мяса: Александром, Иваном или иначе...
Прошло две недели. За это время наш Саша (уже окрещенный) заболевал раза два или три. Приходилось звать доктора, да еще не одного, потому что первый доктор - серьезный молодой человек,- по мнению Лены, отнесся к Саше весьма невнимательно,- потрогал у него только животик да "пощелкал пальцем по спине" (ее собственные слова). Зато другой доктор, старичок, нам очень понравился. Он, собственно говоря, был ничуть не внимательнее первого, но опытнее и гораздо лукавее. Он похвалил ребенка.
- Какой славный, здоровый мальчуган! просто прелесть...- проговорил доктор.
Леночка нашла, что он ужасно знающий врач, и настояла на том, чтобы заплатить ему не менее трех рублей...
Жизнь моя окончательно выбилась из обычной колеи (впрочем, она выбилась еще раньше, с того момента, как я ввел Леночку в свой "дом"). После обеда я обыкновенно ложился отдыхать с газетой часа на полтора; интересно узнать: о чем потолковал император Вильгельм германский, с кем на свидание поехал итальянский министр Криспи, как поживает mister Гладстон и т. д. Строго-то говоря, мне до них не было никакого дела, но привычка... Отдохнувши, я отправлялся гулять, или к знакомым на винт, или наконец в Малый театр. Я всегда охотно любовался на бюсты (не знаменитых людей, разумеется, а на женские бюсты). Ночью, как всякий благонамеренный гражданин, я любил покой... А тут беготня за докторами, в аптеку, туда и сюда, ночью до меня иногда доносился детский плач. Все это, конечно, ужасно расстраивало меня.
Положим, Лена все больше сама возилась с ребенком и днем и ночью, и эта возня, по-видимому, доставляла ей громадное наслаждение. Но иногда она чувствовала себя дурно, ей нужен был ночью покой, и мне в таких случаях приходилось не спать по целым часам. Я ходил с ребенком по комнате, укачивая его,- и злость меня разбирала на это несносное, надоедливое существо. Так, кажется, иной раз взял бы его да и хватил головой об стену... Но такое душевное помрачение, конечно, через мгновенье улетучивалось. Упоминается о нем лишь потому, что из песни слова не выкинешь. Я - человек не кровожадный, мне даже противно было раздавить прусака (таракана), и, уж конечно, прокурору я никогда не доставлю случая расточать его красноречие по обвинению меня в умерщвлении ребенка...
Много лет тому назад один известный профессор в своих публичных лекциях из анатомии и физиологии мозга говорил, что в головном мозгу есть такой нежный, чувствительный пункт, что если уколоть его булавкой, то смерть последует моментально. Интересный предмет... Где этот пункт - я теперь не помню. Но он есть, это - верно!..
Пускай глупцы толкуют о "врожденном" чувстве любви к своим детям, о "голосе крови" и тому подобной чепухе. Не скажу, чтобы я был зверь, изверг человеческого рода, но тем не менее к своему детищу я не только не питал никакого теплого чувства, но, напротив,- подумывал о том, как бы мне отделаться от него каким-нибудь благовидным манером. (Повторяю: не убийством. Хотя я - человек со слабостями и грешками, но на подобное-то злодейство я не способен.)
Тут вышел один случай... Не будь этого случая, так мне, разумеется, наплевать! Живи Саша у меня на квартире... тем более что Лена торжественно, чуть не под клятвой обещала, оправившись от болезни, совершенно избавить меня от обязанностей нянюшки и гарантировать мне спокойный сон по ночам, и послеобеденный отдых, и возможность повинтить во всякую данную минуту.
- Милый! Он у меня не будет плакать... Уверяю тебя!- успокаивала меня Лиса Патрикеевна.
Дело в том, что около того времени мне блеснула в будущем возможность устроить очень выгодное дельце. Познакомился я с одной богатой вдовушкой. По слухам, у нее было до шестидесяти тысяч капитала да в каком-то черноземном захолустье клочок земли в тысячу десятин. Вдовушка и сама по себе была аппетитна - довольно полная, лет тридцати пяти, брюнетка, с блестящими черными волосами, с пухлыми пунцовыми губками и так далее, а уж с денежной стороны она представлялась изумительно лакомым кусочком. Мне показалось, что она была неравнодушна ко мне, и я решился заняться ею...
Я рассуждал так: ребенок - вещественное доказательство, живая улика; он может связать меня по рукам и ногам. Не будь ребенка, мне было бы сравнительно легко сладить с Леной. Ну, пришлось бы вынести несколько неприятностей, выслушать ряд упреков... рыдания, слезы и стоны, как вообще довольно верно описывается в романах. Но ведь я же для того и мужчина, чтобы не поддаваться сентиментальностям, которые обыкновенно нашего брата до добра не доводят. Одним словом, мы с Леночкой разошлись бы без скандала, и я мог бы в качестве законного супруга преспокойно присосаться к моей черноземной вдовушке... Однажды вечером, когда я уже лежал в постели, мне пришла в голову блестящая мысль. На другой же день я стал приводить ее в исполнение.
Охотники на дрохв обыкновенно начинают издалека ездить кругом стада этих зорких, осторожных птиц, с каждым кругом все ближе и ближе подъезжая к своим жертвам, и наконец, когда дрохвы очутятся на ружейный выстрел, охотники, соскочив с дрог или прямо из экипажа, стреляют птицу...
Так и я начал издали подходы к своей "дрохве" и кстати, к слову - с грустным видом - стал заговаривать с Леночкой о том, что ребенок нас стеснит. Я до четырех часов в правленье, возвращаюсь домой усталый, "разбитый", "часто с головною болью" (поэтическая вольность!) и помогать ей не в силах; она с ребенком на руках, конечно, не может ходить на уроки в пансион. А если она не станет ничего вкладывать в хозяйство, то нам, пожалуй, придется туго, придется иной раз поголодать, и вся эта денежная неурядица может неблагоприятно отразиться на "бедном Саше". Поручить ребенка кухарке - рискованно; нанять няньку - нет средств. Мертвая петля, да и шабаш!.. И в то же время я намекал на то, что могу отвезти Сашу в имение к матери (мать моя в ту пору была еще жива и сидела в своем разоренном, полуразрушенном Михальцеве).
Леночка не хотела и слушать о разлуке с сыном. Ни боже мой! Ни за что на свете!.. Вот она ужо оправится. Сашурка окрепнет, тогда она отнимет его от груди, станет кормить коровьим молоком,- и ей будет можно снова приняться за уроки.
- Да когда же это будет? - возражал я.- А деньги наши убывают.
- Ах, Алеша! Погоди же немного... Какой ты, право!.. Видишь, как Саша еще слаб, да и я не в силах...- говорила Леночка, жалобно посматривая на меня и протягивая по одеялу свои исхудалые руки. (Она то несколько дней бывала на ногах, то опять ложилась в постель.)
Я пошел далее - и продолжал кружить вокруг "дрохвы".
Неужели она училась на счет народа и так развилась духовно лишь для того, чтоб закабалить себя в детской и в кухне, обратиться в мамку и в няньку... А что еще выйдет из Саши,- Бог весть! Разве мы редко видим, как у почтенных родителей бывают дети такие негодные, что родителям с прискорбием приходится отказываться от них? На иного балбеса родители затратят тысячи, а от него людям ничего, кроме горя... Неужели, говорил я, материнство превратило ее в "самку" (в худшем смысле этого слова) и совсем отрешило от общественных интересов? Неужели дальше свивальников и пеленок она уже ничего не видит в мире?..
Тут мне припомнились разные "книжки" и "статейки", которыми некогда зачитывались мои товарищи и за которые я тогда не дал бы гроша ломаного... потому что был глуп. А вот теперь мне и пригодились все эти "книжки" и "статейки". Я стал говорить Леночке об общем благе, о вековом долге народу, о служении идее, о том, что "обильною скорбью народной переполнилась наша земля", et cettera et cettera {и так далее (лат.).}. Леночка поколебалась... Я так и знал,- знал, чем можно пронять ее. Но все-таки она устояла. Возражение с ее стороны последовало то же: она поправится, примется за работу, а из Саши она вырастит "достойного гражданина".
Но, очевидно, Леночке было совестно. Она покраснела и не решилась посмотреть мне в глаза, пылавшие в те минуты таким огнем и одушевлением, каких хватило бы на сотню Кромвелей и Вильгельмов Теллей.
Я пошел еще дальше... Если она думает о "достойном гражданине", говорил я, то прежде всего нужно постараться о том, чтобы ребенок вырос здоровым и сильным. А в Петербурге, при здешнем климате, при здешней зараженной почве и воде, при фальсификации всех продуктов (за исключением яиц), начиная с молока и кончая вареньем на "глицерине", к тому же при наших условиях жизни - в трех маленьких комнатах - трудно, даже едва ли возможно, вырастить здорового человека. Я много и подробно говорил Леночке об ужасах английской болезни, об оспе, скарлатине, дифтерите, о кишечных, желудочных катарах и других болезнях, по-видимому на вечные времена свивших себе гнездо в Петербурге.
Разумеется, я иллюстрировал свою мысль блестящими примерами из жизни моих знакомых, то есть убий