Оригинал здесь: http://lib.aldebaran.ru
Трамвай No 4, с двумя желтыми глазами, несся сквозь холод, ветер, тьму вдоль замерзшей Невы. Внутри вагона было светло. Две розовые комсомолки спорили о Троцком. Дама контрабандой везла в корзинке щенка. Кондуктор тихо беседовал с бывшим старичком о Боге. Кроме автора, никто из присутствующих не подозревал, что сейчас они станут действующими лицами в моем рассказе, с волнением ожидающими развязки десятиминутной трамвайной драмы.
Действие открылось возгласом кондуктора:
- Благовещенская площадь, - по-новому площадь Труда!
Этот возглас был прологом к драме, в нем уже были налицо необходимые данные для трагического конфликта: с одной стороны - труд, с другой стороны - нетрудовой элемент в виде архангела Гавриила, явившегося деве Марии.
Кондуктор открыл дверь, и в вагон вошел очаровательный молодой человек с нумером московских "Известий" в руках. Молодой человек сел напротив меня, старательно подтянул на коленях нежнейшие гриперлевые брюки и поправил на носу очки.
Очки, разумеется, были круглые, американские, с двумя оглоблями, заложенными за уши. В этой упряжи одни, как известно, становятся похожими на доктора Фауста, другие - на беговых жеребцов. Молодой человек принадлежал к последней категории. Он нетерпеливо бил в пол лакированным копытом ботинка; ему надо вовремя, точно попасть на Васильевский остров к полудеве Марии, а кондуктор все еще задерживал на остановке вагон и не давал звонка. Впрочем, кондуктора нельзя винить: не мог же он отправить вагон, пока там не появится второй элемент, необходимый для драматического конфликта.
И наконец он появился. Он вошел, утвердил на полу свои огромные валеные сапоги и крепко ухватился за вагонный ремень. Ни для кого, кроме него, не ощутимое землетрясение колыхало под его ногами, он покачивался. Покачиваясь, плыл перед ним чудесный мир: две розовые комсомолки, замечательный щенок...
- Тютька, тютька... Тютёчек ты мой!
Он нагнулся - погладить щенка, но невидимое землетрясение подкосило его, и он плюхнулся на скамью рядом со мной, как раз напротив лакированного молодого человека.
- Н-ну... Н-ну, и выпил... Ну, и что ж? - сказал он. - Им-мею полное право, да! Потому - вот они мозоли, вот, глядите!
Он продемонстрировал трамвайной аудитории свои ладони и тем избавил меня от необходимости объяснить его социальное происхождение: оно и так очевидно. И, очевидно, не случайно, волею судьбы и моей, они были посажены друг против друга: мой сосед в валенках и лакированный человек.
Очки у молодого человека блестели. И блестели зубы у моего соседа - белые, красивые - от ржаного хлеба, от мороза, от широкой улыбки. Покачиваясь, он путешествовал улыбкой по лицам, он проплыл мимо розовых комсомолок, кондуктора, дамы со щенком - и остановился, привлеченный блеском американских очков. Молодой человек почувствовал на себе взгляд, он беспокойно зашевелился в оглоблях очков. Белые зубы моего соседа улыбались все шире, шире - и наконец в полном восторге, он воскликнул:
- О! Ну, до чего хорош! Штаны-то, штаны-то какие... красота! А очки... Очки-то, глядите, братцы мои! Ну, и хорош! Милый ты мой!
Комсомолки фыркнули. Молодой человек покраснел, рванулся в своей упряжи, но сейчас же вспомнил, что ему, архангелу с Благовещенской площади, не подобает связываться с каким-то пьяным мастеровым. Он затаил дыхание и нагнул оглобли своих очков над газетой.
Мастеровой, не отрываясь, глядел в его очки. Вселенная, покачиваясь, плыла перед ним. Земля в нем совершила полный оборот в течение секунды, солнце заходило - и вот оно уже зашло, белые зубы потемнели. На лице была ночь.
- А и бить же мы вас, сукиных детей, будем... эх! - вдруг сказал он, вставая. - Ты кто, а? Ты член капитала, вот ты кто, да! Будто газету читаешь, будто я тебе не шущест-вую! А вот как возьму, трахну тебе по очкам, так узнаешь, которые шуществуют!
Газета на коленях у прекрасного молодого человека трепетала. Он понял, что его василеостровское счастье погибло: в синяках, окровавленному - нельзя же ему будет предстать перед своей Марией. Двадцать пар глаз, ни на секунду не отрываясь, следили за развитием приближающейся к развязке драмы.
Мастеровой подошел к молодому человеку, вынул руку из кармана...
Здесь, по законам драматургии, нужна была пауза - чтобы нервы у зрителей натянулись, как струна. Эту паузу заполнил кондуктор: он торопился к месту действия, чтобы выполнить свой долг христианина и главы пассажиров. Он схватил мастерового за рукав:
- Гражданин, гражданин! Полегче! Тут не полагается!
- Ты... ты лучше не лезь! Не лезь, говорю! - угрожающе буркнул мастеровой.
Кондуктор поспешно отступил к дверям и замер. Трамвай остановился.
- Большой проспект... ныне проспект Пролетарской Победы! - пробормотал кондуктор, робко открывая дверь.
- Большой Проспект? Мне тут слезать надо. Ну, не-ет, я еще не слезу! Я останусь!
Мастеровой нагнулся к американским очкам. Было ясно, что он не уйдет, пока драма не разрешится какой-нибудь катастрофой.
Слышно было взволнованное, частое дыхание комсомолок. Дама, обняв корзину с щенком, прижалась в угол. "Известия" трепетали на гриперлевых брюках.
- Ну-ка! Ты! Подними-ка личико! - сказал мастеровой. Прекрасный молодой человек растерянно, покорно поднял запряженное в очки лицо, глаза его под стеклами замигали. Трамвай все еще стоял. У окаменевшего кондуктора не было силы протянуть руку к звонку. Мастеровой шаркнул огромными валенками и поднял руку над "членом капитала".
- Ну, - сказал он, - я слезу и, может, никогда тебя больше не увижу. А на прощанье - я тебя сейчас...
Кондуктор, затаив дыхание и предчувствуя развязку, протянул руку к звонку.
- Стой! Не смей! - крикнул мастеровой. - Дай кончить! Кондуктор снова окаменел. Мастеровой покачался секунду, как будто прицеливаясь, - и закончил фразу:
- На прощанье... Красавчик ты мой - дай я тебя поцелую!
Он облапил растерянного молодого человека, чмокнул его в губы - и вышел.
Секундная пауза - потом взрыв: трамвайная аудитория надрывалась от хохота, трамвай грохотал по рельсам все дальше - сквозь ветер, тьму, вдоль замерзшей Невы.