Главная » Книги

Толстой Лев Николаевич - Бирюков П.И. Биография Л.Н.Толстого (том 3, 1-я часть), Страница 18

Толстой Лев Николаевич - Бирюков П.И. Биография Л.Н.Толстого (том 3, 1-я часть)


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25

оехал погостить со своей старшей дочерью Татьяной Львовной, и в первых числах февраля переехал в Ясную Поляну. Он уехал в деревню из Москвы, как всегда спасаясь от суеты, от множества посетителей. Эта усталость от "людей" и некоторая разочарованность в них отразились в его дневнике, где 24-го января он записывает такую мысль: "Никак не отделаешься от иллюзии, что знакомство с новыми людьми даст новые знания, - что чем больше людей, тем больше ума, доброты, как чем больше вместе углей горящих, тем больше тепла. С людьми ничего подобного: все те же, всегда те же, и прежние, и теперешние, и в городе, и свои, и чужие, русские, и ирландцы и китайцы. А чем больше их вместе, тем скорее тухнут эти уголья, тем меньше в них ума, доброты". В конце января произошло событие, новым ударом поразившее Л. Н-ча. 27 января в воронежской тюрьме скончался от чахотки, осложненной воспалением легких, Евдоким Никитич Дрожжин, бывший сельский учитель, около трех лет проведший в заключении за отказ от воинской повинности. Событие это глубоко взволновало Л. Н-ча. Вскоре после этого Л. Н-ч писал одному из своих друзей: "Смерть Дрожжина и отнятие детей у Хилкова суть два важнейшие события, которые призывают всех нас к большей нравственной требовательности к самим себе". И долго еще во всех письмах к друзьям он с волнением говорит об этом. Конечно, среди таких событий для него да и для друзей его совершенно незаметно проходят другие события, которые при иных условиях могли показаться значительными. Так, 24 января на заседании Московского психологического общества Л. Н-ч был избран почетным членом. Но вот и новое большое событие, также захватившее Л. Н-ча и потрясшее его до глубины души. Событие это было - новая картина его друга-художника, Николая Николаевича Ге. По своему обыкновению Н. Н. приготовил картину к передвижной выставке, которая открывалась в Петербурге в конце зимы. Он послал картину прямо в Москву, а сам заехал в Ясную, где Л. Н-ч жил тогда со своими дочерьми. Мне посчастливилось тоже быть тогда в Ясной, там же жила тогда Марья Александровна Шмидт, и я забыть не могу той чудной духовном атмосферы, которая связывала наш интимный кружок. Н. Н. Ге горел нетерпением "сдать свой экзамен", показать своему другу свое новое произведение. Он был весь полон им, полон огня вдохновения, и поток его речи лился неудержимо, блистая чудными художественными и психологическими красотами. Л. Н-ч был также чрезвычайно оживлен, бодр и полон всякого рода литературными проектами. Он кончил "Тулон", т. е. статью, названную им "Христианство и патриотизм" и посвященную описанию тулонских празднеств, закрепивших основанный тогда франко-русский союз. Все ораторы, царственные особы и дипломаты, участвовавшие в торжествах, старались доказать, что союз этот даст мир Европе. Л. Н-ч, разоблачая их тайные мысли, доказывал, что этот союз даст войну и пророчески изображал то самое, к чему этот союз привел ровно через 20 лет, т. е. ко всемирной бойне. Эти же 20 лет человечество потратило неисчислимое количество своих сил на вооружения, т. е. на приготовление к самоуничтожению. Разделавшись с этой статьей и отослав ее переводчикам, Л. Н-ч почувствовал непреодолимое желание художественного писания. В голове его было много проектов. Между прочим, в эти дни пребывания в Ясной Поляне Л. Н-ч в первый раз рассказывал нам легенду о старце Федоре Кузьмиче, еще долго потом занимавшую его мысли и воображение. Мне удалось записать с его слов этот первый набросок его рассказа. Настроение Л. Н-ча в это время характеризуется записью дневника, сделанной 2 февраля. Вот что он пишет: "Смысл жизни для меня стал уже заключаться в том, чтобы служить Богу, спасая людей от греха и страданий. Страшно только то, что захочешь угадать тот путь, которым хочет это сделать Бог, и ошибешься и поспешишь, и вместо того, чтобы содействовать, - помешаешь, задержишь. Одно средство не ошибиться - не предпринимать, а ждать призыва Бога, такого положения, в котором нельзя не поступать так или иначе: для Бога, а не против него - и в этих случаях все силы души напрягать на то, чтобы делать первое". Наконец, 11 февраля мы всей компанией двинулись в Москву. Там нас ожидала новая картина Ге. Так как она предназначалась для публичной выставки в Петербурге, то ее нельзя было выставить публично в Москве, и Н. Н. поместил ее в одной частной мастерской, на Долгоруковской улице. Выставив картину надлежащим образом с хорошим верхним светом, Н. Н. Ге пригласил посмотреть ее Л. Н-ча. Мне пришлось быть свидетелем торжественной и умилительной сцены. Два друга, два великих художника, поставивших целью своей жизни воплотить в искусстве новый христианский идеал, были в этот момент соединены одним созданием, через которое, как через хороший проводник, передавался таинственный ток художественного созерцания. Волнение их достигло высшего предела, когда Л. Н-ч пошел в мастерскую и остановился перед картиной, устремив на нее свои проницательный взгляд. Н. Н. Ге не выдержал этого испытания и убежал из мастерской в прихожую. Через несколько минут Л. Н-ч пошел к нему, увидал его, смиренно ждущего суда, он протянул к нему руки, и они бросились друг другу в объятия. Послышались тихие сдержанные рыдания. Оба они плакали, как дети, и мне слышались сквозь слезы произнесенные Львом Николаевичем слова: "Как это вы могли так сделать!" Н. Н. Ге был счастлив. Экзамен был выдержан. Но в этом триумфе уже чувствовалась новая трагедия. Картина так сильна, что власти не допустят ее до публичной выставки. Так и случилось. Много народа перебывало в этой маленькой мастерской. По просьбе Н. Н. Ге, я оставался в ней дежурить для приема посетителей. Когда посетители уходили и я оставался один, меня охватывало какое-то жуткое благоговейное чувство, как будто я сторожил тело дорогого покойника. Н. Н. вскоре увез картину в Петербург и представил ее на выставку. Президент Академии художеств великий князь Владимир Александрович посмотрел на картину, отвернулся и произнес: "Это бойня!" Этого слова было достаточно, чтобы картину сняли. Новое волнение для Н. Н. Хотя он и ожидал этого, но надежда не покидала - надежда показать большой публике, массе среднего люда, тысячами посещающего выставку в Петербурге и других городах, куда ее перевозят, - показать, как он понимает Распятие с его беспощадным реализмом и его идеальным представлением о миссии Христа. Ему удалось после снятия картины с выставки выставить ее в квартире его друга Алекс. Ник. Страннолюбского. Тысячи людей видели ее там, но это была избранная публика, а не та, с которой хотел говорить художник. Все эти волнения глубоко потрясли старика и ускорили роковой исход. Л. Н-ч, конечно, спешил утешить своего друга, видя в запрещении картины доказательство ее значительности. Он так отвечал Н. Н-чу на его извещение о снятии картины: "Давно уже надобно бы отвечать вам, дорогой друг, да письмо ваше не осталось у меня на столе и я ответил на другие письма, но не на ваше, одно из самых близких моему сердцу. То, что картину сняли, и то, что про нее говорили, очень хорошо и поучительно. В особенности слова: "Это бойня!" Слова эти все говорят: надо, чтобы была представлена казнь, та самая казнь, которая теперь производится, так, чтобы на нее так же приятно было смотреть, как на цветочки. Удивительная судьба христианства! Его сделали домашним, карманным, обезвредили его, и в таком виде люди приняли его. И мало того, что приняли его - привыкли к нему, на нем устроились и успокоились. И вдруг оно начинает развертываться во всем своем громадном, ужасающем для них, разрушающем все их устройство значении. Не только учение (об этом и говорить нечего), но самая история жизни и смерти вдруг получает свое настоящее обличающее людей значение, и они ужасаются и чураются. Снятие с выставки - ваше торжество. Когда я в первый раз увидал, я был уверен, что ее снимут, и теперь, когда живо представил себе обычную выставку с их величествами и высочествами, с дамами и пейзажами и nature morte'ами, мне даже смешно подумать, чтобы она стояла. Я не понял хорошо слова Гос., кажется о том, что религия религией, а зачем писать неприятно. Что говорят художники, и кто что говорит? Что вы делаете? Скоро ли будете к нам?" В это время Л. Н-ча постигает еще новое испытание. Третий сын его, Лев Львович, заболевает какой-то странной, длительной, изнуряющей желудочной болезнью, не поддававшейся никакому лечению. Он уезжает со своей старшей сестрой Татьяной Львовной в Париж, и между ними и Л. Н-чем завязывается интересная переписка. Вот некоторые, выдающиеся места из нее. Первое письмо он пишет еще из Гриневки, имения 2-го сына Ильи, где он гостил в конце января; в этом письме он между прочим говорит: "Соблазнитель только великий Париж. Не в грубом смысле соблазна всякой похоти, это само собой, но я не про то говорю, но в смысле прикрытия жестокости жизни и нравов. Здесь, приехавши в Гриневку и увидав заморышей мужичков, ростом с 12-летнего мальчика, работающих целый день за 20 коп. у Илюши, мне стало так ясно то учреждение рабства, которым пользуются люди нашего класса, особенно ясно видя этих рабов во власти Илюши, который недавно был ребенком, мальчиком, что рабство это, вследствие которого вырождаются поколения людей, возмущает меня, и я, старик, ищу, как бы мне те последние годы или месяцы, которые осталось мне жить, употребить на то, чтобы разрушить это ужасное рабство; но в Париже то же рабство, которым ты будешь пользоваться, получив 500 р. из России, то же самое, только оно закрытое". В этом же письме он рассказывает такой комический эпизод: "...Ехав сюда, я разговорился с господином. Он стал говорить про съезд естествоиспытателей. Я сказал, что мне особенно не понравилась речь Данилевского. Оказалось, что это сам Данилевский, очень умный и симпатичный человек. Речь его получила такой резкий смысл, потому что она урезана. Мы приятно поговорили. И я вновь подтвердил себе, как не надо осуждать". В конце февраля он между прочим писал: "...Я ничего еще толком не начал. "Тулон" кончил, но хочется многого и думается, что не надо ничего писать, а надо больше заниматься тем художественным произведением, которое составляет жизнь каждого из нас, прикладывая все внимание и усилие на то, чтобы не было с ней никаких ошибок, ни колорита, ни перспективы, ни, главное, отсутствия содержания. Этого же и вам желаю, милые друзья-дети". В марте он писал им о себе: "...В последнее время очень распустился. Городская суета и с ней проникающее тщеславие, никогда не отстающий от меня бес, хотя и никогда не овладевающий мною, стал беспокоить меня, и я вчера еще решил исправиться. Не в одном этом, а в других грехах". Как увидим ниже, этот бес не оставлял его до последних лет его жизни. Тем ценнее та искренность, с которой он сознавался в этом перед близкими ему людьми. Из писем того времени отметим письмо к одной особе по вопросу о воспитании. Оно выдается как по серьезности и искренности в постановке вопроса, так и по новости его решения, в первый раз высказанного Л. Н-чем в этом письме: "Вы пишете, что, несмотря на то, что ваш идеал юношеский служения народу был вполне искренен, вы, отдавшись семье, детям, служение которым было и продолжает быть для вас и радостно, и естественно, вы отступили от прежнего идеала служения народу, тем более, что при попытках такого служения вы всегда испытывали неестественность и теперь сомневаетесь, правильно ли поступаете, отдавшись одной семье и начинаете чувствовать неудовлетворение. Я думаю, что это неудовлетворение не может не быть и с годами все будет усиливаться, и что для того, чтобы избавиться от этого чувства, вам не нужно бросать семью или ослаблять свою заботу о ней, но нужно внести в семейную жизнь и заботу тот идеал, к которому вы стремились и который не осуществили, но который был несомненно истинен. Нужно соединить служение людям и служение семье - не механически распределяя время на то и другое, а химически, придав заботе о семье, воспитанию детей идеальное служебное людям значение. Брак, настоящий брак, проявляющийся в рождении детей, есть в своем истинном значении только посредственное служение Богу, служение Богу через детей. От этого брак, супружеская любовь всегда испытывается нами, как некоторое облегчение, успокоение. Это есть момент передачи своего дела другому. "Если, мол, я не сделал того, что мог и должен был сделать, так вот на мою смену - мои дети, они будут делать". Но в том-то и дело, чтобы они делали, чтобы их воспитать так, чтобы они были не помеха дела Божия, а работниками его; чтобы если я не мог или не могла служить идеалу, который стоял передо мною, то сделать все возможное для того, чтобы дети служили ему. И это даст целую программу и весь характер воспитания, даст воспитанию религиозный смысл, и это-то как бы химически соединяет в одно лучшие самоотверженные стремления юности и заботу о семье. Вот это-то я вам советую и этого от всей души желаю вам. Я думаю, что такое направление воспитания довольно определенно и легко на примерах показать, что сообразно и несообразно с ним. Желаю вам радостного успеха в этом деле". В это же время он пишет одному американцу краткое, но сильное и содержательное слово: "Dear Sir, I think, that the churches are the greatest enemies of good Christian life". (Милостивый государь, я думаю, что церкви - это самые большие враги доброй христианской жизни). В это время в семье друга Л. Н-ча Черткова происходило тяжелое событие: сильная болезнь его жены Анны Константиновны, страдавшей острой неврастенией с какими-то осложнениями и слабевшей с каждым днем. Уже несколько раз Л. Н-ч получал от Черткова усиленные просьбы навестить их в их хуторе Ржевске, Воронежской губернии. Л. Н-ч отвечал полным желанием исполнить просьбу и вместе с тем объяснял невозможность исполнить ее тотчас же. Он ждал возвращения дочери и сына из заграничной поездки. О здоровье сына вести были неутешительные, и ему нужно было повидать его и побыть с ним первое время по его возвращении, чтобы отдать себе отчет в действительной опасности его состояния. Наконец настало время, более свободное для Л. Н-ча, и он решил ехать к Черткову. Это было в конце марта. В виду того, что от Черткова получались вести все тревожнее и тревожнее, я поехал к нему раньше Л. Н-ча, чтобы помочь ему в его делах, запущенных им вследствие болезни жены. 27 марта я поехал из хутора на лошадях Черткова встретить Л. Н-ча на станцию Ольгинскую и привез их на хутор. Из Москвы путь лежал через Воронеж, и Л. Н-ч остался там на один день, чтобы навестить другого больного, разбитого параличом лучшего друга своего Гаврилу Андреевича Русанова. В Ржевске у Черткова Л. Н-ч провел целую неделю. Нечего и говорить, сколько радости доставило его посещение обитателям хутора. В больную Анну Константиновну он влил энергию жизни, и она стала поправляться. Вот как Л. Н-ч изображает впечатление от этого посещения в письме к Софье Андреевне: "Я очень рад, что приехал; и он, и, главное, они так искренно рады, и так мы с ними душевно близки, столько у нас общих интересов, и так редко мы видимся, что обоим нам хорошо. Она очень жалка и мила и тверда духом. Я сейчас же с ней поговорил с полчаса и вижу, что она уже устала. Приподняться на постели она даже не может сама. Сейчас приехала Лизавета Ивановна, я еще не видал ее. Я смущался сначала мыслью, что нас слишком много вдруг наехало, но тут столько домиков, что все разместились, и всем, кажется, удобно, а нам слишком хорошо. Место здесь очень красивое, постройка на полугоре, вниз идет крутой овраг и поднимается на другой стороне, поросшей крупным лесом. Я сейчас ходил один гулять и набрал подснежников". Одною из литературных работ Л. Н-ча в то время была статья об искусстве, над которой он много работал, ища новых ясных форм выражения своего нового взгляда на искусство. Мысли об этом постоянно роились в голове Л. Н-ча, и это состояние отражалось в записях его дневника. Вот некоторые из них: 23 марта. "Искусство - истинное только тогда, когда совпадает внутреннее стремление с сознанием исполнения дела Божия. Можно стремиться выразить то, что занимает, но что не нужно Богу, и можно стремиться содействовать произведением искусства делу Божию, но не иметь к нему внутреннего стремления, и будет не искусство". "Художественное произведение есть то, которое заражает людей, приводит их всех к одному настроению. Нет равного по силе воздействия и подчинению всех людей к одному и тому же настроению, как дело жизни и под конец целая жизнь человеческая. Если бы только люди понимали все значение и всю силу этого художественного произведения своей жизни! Если бы только они так же заботливо исполняли его, прилагали все силы на то, чтобы не испортить его чем-нибудь и произвести его во всей возможной красоте! А то мы лелеем отражение жизни, а самой жизнью пренебрегаем. А хотим ли мы или не хотим того, она есть художественное произведение, потому что действует на других людей, созерцается ими". Видимо, эта мысль о жизни как о художественном произведении сильно занимала его, так как он здесь вновь развивает ту же мысль, которую он уже выразил в письме ко Л. Л-чу в Париж и которое мы привели в своем месте. В это время, сначала в России, а потом и в других странах стало нарождаться новое общественное явление. В конце 80-х годов доктор Заменгоф из Вильны основал новый, весьма облегченный международный язык "эсперанто". Через несколько лет, когда число эсперантистов в разных странах значительно возросло, они решили сорганизоваться и издать свой орган. Они обратились к нескольким всемирным авторитетам с просьбой выразить свое мнение о языке эсперанто. В том числе эсперантисты обратились и ко Л. Н-чу. Он ответил им следующим письмом.
27 августа 1894 года.
"Милостивые государи! Я получил ваши письма и постараюсь, как сумею, исполнить ваше желание, т. е. высказать свое мнение о мысли вообще всенародного языка и о том, насколько язык эсперанто соответствует этой мысли. В том, что люди идут к тому, чтобы составить одно стадо, с одним пастырем разума и любви, и что одной из ближайших предшествующих ступеней должно быть взаимное понимание людьми друг друга, в этом не может быть никакого сомнения. Для того же, чтобы люди понимали друг друга, нужно или то, чтобы все языки сами собой слились в один (что если и случится когда-либо, то только через большое время), или то, чтобы знание всех языков так распространилось, чтобы не только все сочинения были переведены на все языки, но и все бы люди знали так много языков, чтобы все имели возможность на том или другом языке сообщаться друг с другом, или то, чтобы был избран всеми один язык, которому обязательно обучались бы все народы, или, наконец, то (как это предполагается воляпюкистами и эсперантистами), чтобы все люди разных народностей составили бы себе один международный, облегченный язык, и все обучались ему. В этом состоит мысль эсперантистов. Мне кажется, что это последнее предположение самое разумное и, главное, скорее всего осуществимое. Так я отвечаю на первый вопрос. На второй вопрос - насколько язык эсперанто удовлетворяет требованиям международного языка, - я не могу ответить решительно. Я не компетентный судья в этом. Одно, что я знаю, это то, что воляпюк показался мне очень сложным, эсперанто же, напротив, очень легким, каким он должен показаться всякому европейскому человеку. (Я думаю, что для всемирности, в настоящем смысле этого слова, т. е. для того, чтобы соединить китайцев, африканских народов и пр., понадобится другой язык, но для европейского человечества эсперанто чрезвычайно легок). Легкость обучения его такова, что, получив шесть лет тому назад эсперантскую грамматику, словарь и статьи, написанные на этом языке, я после не более двух часов занятий был в состоянии если не писать, то свободно читать, на этом языке. Во всяком случае, жертвы, которые принесет человек нашего европейского мира, посвятив несколько времени на изучение этого языка, так незначительны, а последствия, которые могут произойти от усвоения всеми - хотя бы только европейцами и американцами, всеми христианами, - этого языка так огромны, что нельзя не сделать этой попытки. Я всегда думал, что нет более христианской науки, как знание языков - то знание, которое дает возможность общения и объединения с наибольшим количеством людей. Я не раз видал, как люди становились во враждебные отношения друг к другу только от механического препятствия ко взаимному пониманию. И потому изучение эсперанто и распространение его есть несомненно христианское дело, способствующее установления Царства Божия, того дела, которое составляет главное и единственное назначение человечества". Этот отзыв Л. Н-ча дал сильный толчок распространению эсперанто. И можно сказать, что широкое развитие его в настоящее время многим обязано Л. Н-чу. В конце апреля Л. Н-ч с Марьей Львовной уехали снова в Ясную уже на летнее житье. Одному из друзей своих он так писал об этом отъезде: "Уехал отдохнуть от мучительной суеты Москвы". Вскоре он пишет оттуда жене, наслаждаясь деревенской весной: "Я сейчас после обеда, в 5 часов, поехал в Судаково и оттуда Засекой на пчельник, купальню и через Заказ домой. Больше шел пешком, радуясь на красоту Божьего мира. Трава уже с четверть, рожь идет в трубку, овсы зеленые кое-где; на черемухе готов цвет и побеги в два вершка; осина и ранний дуб одеваются. Тепло, влажно, соловьи, кукушки". Из литературных работ он занят был в это время обработкой статьи о Мопассане, которая напечатана была вскоре в издании "Посредника" в виде предисловия к сочинениям Мопассана, переведенным Л. П. Никифоровым по выбору самого Л. Н-ча. В мае же посетил Л. Н-ча его американский единомышленник Эрнест Кросби. В этот первый визит он не произвел особо выгодного впечатления на Л. Н-ча. Напротив, он писал жене: "Crosby, как все американцы, приличный, неглупый, но внешний". Об этой встрече Л. Н-ч со свойственным ему искренним самоосуждением он рассказывает в письме к редактору "Посредника", уже после преждевременной смерти Кросби; письмо это было напечатано в виде предисловия к сочинению Кросби, изданному по-русски "Посредником" под заглавием: "Толстой и его жизнепонимание". Вот что он писал тогда: "Первое мое знакомство с ним было письменное. Он прислал мне из Египта, где он был судьею, довольно большую сумму денег для пострадавших от неурожая. Я отвечал на его письмо, и скоро после этого он сам приехал. К стыду моему, помню, что, несмотря на привлекательную личность Кросби, я в своем суждении не выделил его из обычных американских посетителей, руководящихся в своих посещениях только моею известностью. Помню, однако, что его вопрос, прямо обращенный ко мне, удивил меня. Мы шли, как теперь помню, на выход из старого дубового леса. Это было летним вечером. Он сказал мне: "Что вы мне посоветуете делать теперь, вернувшись в Америку?" Это был вопрос, до такой степени выходящий из обычных приемов посетителей, что я удивился и все-таки не понял и тогда его совершенную искренность и то, что в нем в это время совершался тот великий для жизни человека переворот, который пережил и я и которого желаю всем людям, переворот, состоящий в том, что все многообразные цели в жизни вдруг заменяются одним: делать то, что свойственно человеку, и то, чего хочет от меня воля, руководящая тем миром, в котором я живу. Я никак не думал, что этот образованный, красивый, богатый, пользующийся хорошим общественным положением человек мог серьезно думать о том, чтобы, пренебрегши всем прошедшим, посвятить свою жизнь служению Богу. Помню, мы остановились, и я, хотя и не доверяя вполне его искренности, сказал ему, что есть у них в Америке замечательный человек Джорж, и послужить его делу есть дело, на которое стоит направить все свои силы. И к удивлению и радости моей, я скоро узнал и по письмам Кросби, и по другим сведениям, что он не только исполнил мой совет и стал энергичным борцом за дело Джоржа, но стал человеком, во всей своей жизни и деятельности преследующим одну и ту же со мной цель. Это я видел из его писем и из его прекрасной книги, в которой он с разных сторон, хотя и, к сожалению, в стихах, высказывал с большой силой свое религиозное, вполне согласное со мной миросозерцание". К этому же времени следует отнести попытку Л. Н-ча обходиться в письмах без обычных эпитетов. Вот что он пишет между прочим Е. И. Попову в письме, которое начиналось так, против обыкновения: "Сейчас получил ваше письмо, переполненное интересными сведениями..." - без всякого обращения. В конце письма он объясняет это нововведение, боясь этой внешней холодностью обидеть друга: "Если я не пишу условленного эпитета "дорогой", то это не потому, что я сколько-нибудь изменился к вам. Я так же люблю и ценю вас, а я решил бросить эти условные эпитеты, всегда неприятные". Такое же объяснение встречается и в других письмах того времени. Но это нововведение продержалось недолго, всего месяца два. В августовских письмах мы уже снова встречаем эпитет "дорогой", и в одном из писем того времени он говорит, что без этих эпитетов ему как-то неловко, холодно. В это время, т. е. в конце мая Николай Николаевич Ге возвращался к себе в Черниговскую губернию, на свой хутор близ станции Плиски, Курско-Киевской железной дороги. Перенесенные им волнения давали себя знать, и он чувствовал себя слабым, усталым. 1 июня он приехал на хутор, и когда повозка остановилась у подъезда его дома, он почувствовал себя дурно, захрипел и через несколько часов скончался. Вскоре весть о его кончине достигла Л. Н-ча и глубоко потрясла его душу. В целом ряде писем этого времени к своим друзьям и в дневнике его отражается то впечатление, которое произвела на него эта смерть. Приводим здесь наиболее интересные выдержки. 14 июня он писал Ив. Ив. Горбунову: "От смерти нашего друга не могу опомниться, не могу привыкнуть. Какая сомнительная таинственная связь между смертью и любовью. Смерть как будто обнажает любовь, снимая то, что скрывало ее, и всегда огорчаешься, жалеешь, удивляешься, как мог так мало любить или, скорее, проявить ту любовь, которая связывала меня с умершим. И когда его нет, того, кто умер, чувствуешь всю силу связывающей тебя с ним любви. Усиливается, удесятеряется и проницательность любви, чего не видал прежде или и видал, но как-то совестился высказывать, как будто это хорошее было уже что-то излишнее. Это был удивительный, чистый, нежный, гениальный старик-ребенок, весь по края полный любовью ко всем и ко всему, как те дети, подобными которым надо быть, чтобы вступить в царство небесное. Детская у него была и досада и обида на людей, не любивших его и его дело. Он, которому должен бы поклоняться весь христианский мир, был вполне счастлив и сиял, если его труды оценивались гимназистом и курсисткой. Как много было людей, которые прямо не верили ему только потому, что он был слишком ясен, прост и любовен со всеми. Люди так испорчены, что им казалось, что за его добротой и лаской было что-то, а за ней ничего не было, кроме Бога любви, который жил в его сердце. А мы так плохи часто, что нам совестно, неловко видеть этого Бога любви: он обвиняет нас, и мы отворачиваемся от него. Я говорю не про кого-нибудь, а про себя. Не раз я отворачивался от него. Просто мало любил. Ну, зато теперь больше люблю. И он ушел от меня. Знаю, где найти его - в Боге. Поднимает такая смерть, такая жизнь. От Петруши, его сына, было длинное письмо, описывающее его последние дни и смерть. Он только что готовился работать, был в полном обладании духовных сил. Был весел, приехал домой, вышел из экипажа, ахнул несколько раз и помер". Подобное же впечатление Л. Н-ч выражает в письме к Хилкову: "...Не могу привыкнуть к смерти Ге-старшего Н. Н. (вы, верно, знаете). Подробностей почти никаких не знаю. Только было письмо Колечки, что он вернулся домой, сказал, что ему дурно, слез с извозчика, стал задыхаться и умер. Редкая смерть так поражает меня. Уж очень он жив был и очень был хорош, просто хорош, так что доброта его не замечалась, а принималась, как что-то самое естественное. И потом мне казалось, что он так много еще может и должен сделать. Очевидно, мы никак не поймем, что человеку нужно и должно сделать, и полагаем, что нужно, чего вовсе не нужно и, главное, не видим, зачем и когда нужно умереть. Вы, верно, так же очень любили и любите его. Он очень любил и любит вас. От Колечки нынче получено письмо, что он присылает к нам все его картины. Были вы у него? Нет, кажется. Картины на меня мало действуют, но его "Распятие" нынешнего года - удивительная картина. В первый раз все увидали, что распятие - казнь и ужасная казнь". Тогда же он писал Леониде Фоминичне Анненковой: "Не помню, чтобы какая-нибудь смерть так сильно действовала на меня. Как всегда при близости смерти дорогого человека стала очень серьезна жизнь, яснее стали мои слабости, грехи, легкомыслие, недостаток любви, одного того, что не умирает, и просто жалко стало, что в этом мире одним другом, помощником, работником меньше". Позднее, уже в августе, он так писал Николаю Семеновичу Лескову: "О Ге я не переставая думаю, не переставая чувствую его, чему содействует то, что его две картины "Суд" и "Распятие" стоят у нас, и я часто смотрю на них, и что больше смотрю, то больше понимаю и люблю. Хорошо бы было, если бы вы написали о нем. Должно быть, и я напишу. Это был такой большой человек, что мы все, если будем писать о нем с разных сторон, - мы едва ли сойдемся, т. е. будем повторять друг друга". То же отражение впечатления смерти друга мы находим и в дневнике того времени. Сначала он выражает мысль подобную той, которую он выразил в письме к Горбунову. 13 июня он записывает: "Какая-то связь между смертью и любовью. Любовь есть сущность жизни, и смерть, снимая покров жизни, оголяет, как сущность, любовь. Когда человек умер, только тогда узнаешь, насколько любил его". И, заговорив о любви, он продолжает развивать свою мысль: "Все, что вижу: цветы, деревья, небо, землю, все это - мои ощущения. Ощущения же мои суть ничто иное, как сознание пределов моего "я". "Я" стремится расшириться и в стремлении сталкивается со своими пределами в пространстве, и сознание этих пределов дает ему ощущения, а ощущения оно объективирует в цвет, деревья, землю, небо. Потом подумал: что же такое любовь? Зачем любовь, когда жизнь состоит в этих столкновениях со своими пределами? Столкновение с этими пределами необходимо, и в этих столкновениях игра жизни. При чем тут любовь? Не помню как, но это представление жизни упраздняло любовь, делало ее ненужной. И на меня нашло сомнение и уныние. Не выдумано ли все то, что я думаю и говорю о любви? Правда, что не один говорю про нее, не я выдумал это. А давно и все. И хотя это и даст вероятие, что есть что-то, все-таки не самообман ли это? Пошел дальше и подумал: да почем же я знаю, что я - я, а что все то, что я вижу, есть только предел меня? Кроме сознания предела есть еще сознание себя - того, что сознает пределы. Что же это сознание? Если оно чувствует пределы, то оно по существу своему беспредельно и стремится выйти из этих пределов. Чем же я могу выйти из этих пределов? Чем могу проникнуть за них? Только тем, чтобы любить то, что за пределами. Так что любовь уничтожает пределы, соединения того, кто любит, с тем, что за пределами, с Богом, с любовью. Посредством любви человек разрушает ограничивающие его пределы, может делаться беспредельным, Богом. Сначала человек уничтожает эти пределы между ближайшими к нему, понятнейшими существами, потом между более отдаленными, труднее постигаемыми. Но как же питаться, не убивая растений, не давя траву, насекомых, т. е. не разрушая любви? Стало быть, как ни увеличивай пределы в этом мире, немыслимо осуществление полной любви, т. е. уничтожение пределов между собой и миром. Невозможно полное осуществление, но возможно приближение бесконечное. Но мир этот не один, есть другие миры, в которых осуществление это, вероятно, возможно. Человек, с одной стороны, приближает в этом мире осуществление царства Божия, т. е. любви: с другой - сам готовится к той жизни, в которой это возможно". Эта кратко записанная мысль при соответственной обработке могла бы создать целую систему философии. Но "система" не была свойственна его душе. По всем многочисленным его писаниям разбросаны эти перлы мудрости. Он предоставил последующему поколению собрать эти драгоценные жемчужины и, нанизав на одну нить, создать единое, стройное целое. В этом задача тех, кому дорого дело жизни, дело служения миру Льва Николаевича. В начале июня Л. Н-ч писал И. Б. Фейнерману: "Помешают или не помешают вам, хорошо то, что вы успели сделать. Так и в наше время, только в более расширенном смысле, верно то, что ученикам Христа надо идти в другое место, когда их выгоняют в одном. Так делается и делалось и не может не делаться, потому что другого делать нечего. Третьего дня мы были с Чертковым в Крапивне у Булыгина, который там сидит в тюрьме за отказ представить лошадей на воинскую повинность. Он в самом твердом и радостном духе и спокойно и невольно проповедует в тюрьме. Завтра хочу еще съездить к нему. Слышали вы, что Кудрявцев взят жандармами и где-то сидит? Мне тяжело быть на воле..." А в половине июня жандармы нагрянули с обыском ко мне на хутор в Костромской губернии, где я проводил лето, и в мою московскую квартиру, где в это время жил мой друг Е. И. Попов. Искали у него и у меня, по-видимому, документов о жизни недавно умершего Дрожжина, жизнь которого в то бремя описывал Евг. Ив. Попов. Не вдаваясь в подробности этого дела, касающегося лично нас, я приведу письма Л. Н-ча, свидетельствующие о его отношении к этому событию. После моего извещения об обыске я получил от него такое письмо: "Получил ваше письмо к Леве, милый П., и порадовался и пострадал за вас. Порадовался, потому что вы поступили так, как следует, как нельзя иначе поступать христианину, если он свободен от соблазнов, а страдал за вас, потому что за других всегда страшно, особенно когда есть близкие: жены, матери, дети, не разделяющие того же жизнепонимания. На днях Булыгин сидел в тюрьме по решению земского начальника за отказ поставки лошадей для воинской повинности, и я был у него и застал его оба раза в самом радостном состоянии духа, в которое, как он говорил, приводило его преимущественно то, что жена его не только не упрекала, но сочувствовала ему. Для того экзамена, как вы говорите, который производится этими нападками, нужно некоторое сосредоточение и напряжение, и потому, если в данную минуту недовольство, раздражение, упреки, даже горе близких вам развлекают вас, то становится очень мучительно, вроде того, как когда человек готовится сделать решительный прыжок, его хоть слегка дернут за рукав. Обратно же: выражение сочувствия окрыляет, как я это видел на Булыгине. Так вот об этом я страдал за вас в том, что и вам, может быть, тяжело, что вас посадят. У меня нет теперь вашего письма, оно у Черткова, который взял его вчера; но мне помнится, там что-то есть лишнее, что вы сказали им о насилии, или что-то, что мне показалось лишним. Радовался же я преимущественно на то, что вы и Ж. поступили совершенно одинаково и совершенно так же, как каждый из нас считает лучшим поступить, т. е. не только не обидеть этих людей, но быть полезным им, и вместе с тем своим содействием, участием, согласием, повиновением им не усилить их заблуждение о том, что они делают что-то хорошее и должное; напротив, своим несодействием, несогласием, неодобрением их дела заставить их увидать или хоть почувствовать всю гнусность его". Евг. Ив. тоже, конечно, не замедлил сообщить о совершенном над ним насилии и получил от Л. Н-ча такой ответ: "Всей душой был с вами, Евгений Иванович, в обоих делах, в испытании, которое вам довелось пережить. Ив. Ив. так хорошо рассказывал мне про ваше отношение к обыску, что я как будто присутствовал при этом. Зная вас, я живо представляю ваше душевное состояние и отношение к людям, и как понимаю и то, что вы говорили, что все, что вы говорили приготовленное (я тоже иногда приготавливаю) выходило "не то", и наоборот. Хорошо сделали, что отказались участвовать в обыске. Ничто так не укрепляет заблуждение и заблудших, как содействие им. Дай Бог вам силы, хотел сказать, перенести то гонение, если бы даже и заключение, которое придется нести, а потому подумал, что силы надо просить у Бога не меньше для того, чтобы нести те условия свободной жизни, которые мы несем все всегда". Часто слышится и в письмах, и в дневниках Л. Н-ча эта грустная нотка сожаления о своей свободе и как легкая жалоба на то, что его не удостаивают гонения. Но мы, друзья его, не грустили об этой его свободе и не жаловались на нее. Слишком она была дорога нам, и я не знаю, какой бы ценой готов был я заплатить за то, чтобы эту свободу не отняли у него. У него самого эта грусть сменялась восторженным созерцанием вечного мира, который уже тогда открывался ему. 14 июня он записывает в своем дневнике: "Подходя к Овсянникову, смотрел на прелестный солнечный закат. В нагроможденных облаках просвет, а там, как красный неправильный угол, солнце. Все это над лесом. Рожь. Радостно. И подумал: Нет, этот мир - не шутка, не юдоль испытания только и перехода в мир лучший, вечный, а это один из вечных миров, который прекрасен, радостен, и который мы не только можем, но должны сделать прекраснее и радостнее для живущих с нами и для тех, которые после нас будут жить в нем". 17 июня Л. Н-ч диктовал Марье Львовне новую пьесу в пяти действиях. Это был набросок драматического произведения "Петр Хлебник". У Л. Н-ча продолжают завязываться сношения с заграничными единомышленниками. Около этого времени у него завязалась переписка с одним бывшим английским пастором рационалистического толка Джоном Кенворти, который основал новую христианскую религиозную общину. Он спрашивал совета у Л. Н-ча, и Л. Н-ч отвечал ему. В дневнике Л. Н-ча в это время, т. е. в половине июля, записана такая мысль: "Прибавить к письму Кенворти: Один из признаков исполнения закона христианского - единение. А мы все разбиты на партии, сословия, народы, веры, секты; партии политические, экономические, литературные; сословия богатых, бедных, интеллигентных, народных, аристократов, vulgo, народы, племена разных цветов, белых, черных, желтых... разные правительства, - веры, секты: христианская, магометанская, еврейская, буддистская и куча других и еще в каждой секты. Как же тут основывать секты "communion", не бояться этого, не бояться увеличивать разъединение? Напротив, главное наше дело: ломать все преграды, отделяющие нас, держаться только того, что единит не только с христианами, но с буддистами, магометанами, дикими. В этом христианство". В августе Л. Н-ча навестил новый единомышленник из славян доктор Душан Петрович Маковицкий, ставший потом одним из самых близких ко Л. Н-чу людей. Л. Н-ч так сообщает об этом посещении Черткову: "Маковицкий очень мне был интересен. Они, славяне, угнетены и всю духовную энергию употребляют на борьбу с этим угнетением: но борются они оружием угнетения, отстаивают свою национальность против чужой национальности, свое исповедание, свой язык, свои выводы. И все это делают они через споры, журналистику, через интриги, кружки, общества, выборы в сейме и т. п. А тут же у них рядом с ними в их стране в народе все более и более распространяется секта "назаренов" (их в 1876 г. было пять тысяч, теперь 30 тысяч), которые не признают власти выше закона Христа, не судятся, не присягают, не берут оружия. Их сажают в тюрьмы сотнями, некоторые сидят 10 лет. И интеллигентные не видят, что освобождение от всех уз и всех угнетений - в этой вере, и смотрят через них, отыскивая себе спасение в том, что губит их. Мы много говорили с ним про это. И он понимает". К осени все стали съезжаться в Москву, приниматься за свои обычные занятии. Л. Н-ч оставался в Ясной до ноября и при нем всегда была часть семьи. Он был в то время усиленно занят писанием изложения своего христианского миропонимания. Сначала это было задумано им в катехизической форме вопросов и ответов, но потом он эту форму оставил и стал писать просто в форме систематического изложения. Интересным событием в это время было начало нового периодического органа под редакцией Л. Н-ча, так называемого "Архива Л. Н. Толстого". Он был начат по инициативе Ив. Ив. Горбунова и долго назывался просто журналом Ив. Ив-ча. Но потом из предосторожности его стали называть "Архивом Л. Н. Толстого". Содержание его составляли те лучшие из присылаемых Л. Н-чу статей и писем, которые, по его мнению, могли бы быть с пользою распространены, но которых, по цензурным условиям, нельзя было печатать в России. Журнал этот издавался в рукописи, переписанной в нескольких копиях на машине ремингтона. Он расходился в количестве около 25 экземпляров между друзьями Л. Н-ча. Всего вышло около 15 номеров. Вот содержание первого номера: I. Реформация, долженствующая начаться с изменения сердца. II. Чего требует теперь Христос? Дж. Кенворти. III. Полемика, вызванная этой статьей на страницах журнала "Юный методист". IV. Новая эра. V. Торо (из журнала "Рабочий пророк"). Подобным образом составлялись и другие номера. Полный экземпляр этого журнала можно с трудом достать. Наиболее полный, по-видимому, находится в толстовских музеях. Л. Н-ч пишет об этим предприятии Софье Андреевне 12 сентября: "С Ив. Ив. хорошо придумал, т. е. придумал он собирать все те прекрасные статьи, книги и даже письма, которые я и мы получаем, и составлять как бы журнал рукописный, исключая все задорное, осудительное. Не знаю, удастся ли, но мне всегда жалко, что пропадают неизвестные многим, прекрасные и интересные, и поучительные, и для души полезные вещи, которые я получаю". Этот "Архив" просуществовал два года до нашей ссылки по духоборческому делу. В октябре произошло событие, отразившееся на судьбах России и, вероятно, всего мира. 20 октября скончался император Александр III. Он долго мучительно умирал от неизлечимой болезни, и по мере ухудшения болезни во многих людях, даже очень отрицательно относившихся к его царствованию, поднималась к нему непритворная жалость. Помню то жуткое чувство, которое я испытывал случайно, будучи в это время в Петербурге, когда по улицам расклеивались бюллетени о состоянии здоровья царя. И, наконец, появилось в черной рамке известие: "Государь Император в Бозе почил"; группы гуляющих собирались на Невском, разговаривая вполголоса, иные крестились, иные плакали, но на всех лежала печать пережитого волнения и чего-то страшно серьезного, совершившегося в этот момент. Помню, как я, приехав в Ясную, рассказывал свои впечатления от этого события Л. Н-чу и встретил в нем полный душевный отклик и подобное же переживание. Мне невольно вспоминалась теперь тогда еще недавно описанная им в дневнике фраза: "Смерть оголяет любовь". Такая любовь оголилась у многих искренних людей и к почившему монарху. Еще раньше, во время болезни государя, Л. Н-ч писал Черткову: "Болезнь государя очень меня трогает. Очень жаль мне его. Боюсь, что тяжело ему умирать, и надеюсь, что Бог найдет его, а он найдет путь к Богу, несмотря на все те преграды, которые условия его жизни поставили между ним и Богом". Вот три смерти за этот 1894 год. Дрожжин, бедный учитель, замученный властями за то, что не мог поступить против своей совести; свободный, независимый художник Николай Николаевич Ге, сгоревшей огнем великого гения; и глава русского государства, повелитель народов. Смерть уравняла их. И отношение Л. Н-ча было к ним если не одинаково, то однородно. Смерть их возбуждала в нем чувство любви и вызывала напоминание людям о их вечной, духовной природе. О литературных занятиях конца октября Л. Н-ч коротко и выразительно сообщает в письме к Софье Андреевне: "Я в эти дни писал одно письмо в английские газеты о том, что христианство не имеет целью разрушать существующего порядка и заменять его другим, а только личное спасение людей; и письмо баронессе Розен о том, нужно ли приводить в ясное сознание и выражать словами свои религиозные убеждения или не нужно. Оба кончил. Свое изложение, верно, отложу еще. Все хочется начать сначала и иначе. Писем никаких дня три не получал, вероятно, читают". Последняя фраза относится к предположению, весьма вероятному, что за Л. Н-чем в то время был учинен надзор, и письма его вскрывались. Дочери своей Марье Львовне он пишет приблизительно в то же время: "Я хорошо занимался вчера, но нынче плохо, зато кое-что мне интересное записал в свой дневник, и нынче вечером решил, придумал нечто очень для меня интересное, а именно то, что не могу писать с увлечением для господ - их ничем не проберешь: у них и философия, и богословие, и эстетика, которыми они, как латами, защищены от всякой истины, требующей следования ей. Я это инстинктивно чувствую, когда пишу вещи, как "Хозяин и работник" и теперь "Воскресение". А если подумаю, что пишу для Афанасьев и даже для Данил и Игнатов и их детей, то делается бодрость и хочется писать". В это же время под руководством Л. Н-ча была переведена буддийская сказка "Карма"; отсылая ее редактору "Северного вестника" для напечатания (она появилась в декабре того же года), Лев Николаевич писал: "Посылаю вам переведенную мною из американского журнала "Open Court" буддийскую сказочку под заглавием "Карма". Сказочка эта очень понравилась мне и своей наивностью, и своей глубиной. Особенно хорошо в ней разъяснение той, часто с разных сторон в последнее время затемняемой истины, что избавление от зла и приобретение блага добывается только своим усилием, что нет и не может быть такого приспособления, посредством которого, помимо своего личного участия, достигалось бы свое или общее благо. Разъяснение это в особенности хорошо тем, что тут же показывается и то, что благо отдельного человека только тогда истинное благо, когда оно благо общее. Как только разбойник, вылезавший из ада, пожелал блага себе одному, так его благо перестало быть благом, и он оборвался. Сказочка эта как бы с новой стороны освещает две основные открытые христианством истины: о том, что жизнь - только в отречении от личности: кто погубит душу, тот обретет ее; и что благо людей только в единении с Богом и через Бога между собою. "Как Ты во мне и я в Тебе, так и они да будут в нас едино" (Иоанн XVIII, 21). Я читал эту сказочку детям, и она нравилась им. Среди больших же после чтения ее всегда возникали разговоры о самых важных вопросах жизни. И мне кажется, что это очень хорошая рекомендация". В письме к своей дочери Марьи Львовне Л. Н-ч дает такую картинку осени 1894 года: "...Нынче после холодной ночи заволоченное легкими тучками небо, тихо, тепло, но чувствуется свежесть ночи, трава ярко-зеленая и лист. В лесу тишина, только ястреба визжат. На полях пусто. Озими высыпали на чистых от травы пашнях частой зеленой щеткой, где с краской, где совсем зеленой. Паутины начинаются. Под ногами лист, грибы и тишина такая, что всякий звук пугает. Ходил я за рыжиками, ничего не нашел, но все время радовался. И то наплывут мысли ясные, связные, добрые (одно время весь, - теперешняя работа, - катехизис показался), то нет никаких, а только радостная благодарность". В середине ноября Л. Н-ч возвратился в Москву. Мы уже упоминали в этой главе о том беспокойстве, которое обнаруживала администрация по отношению ко Л. Н-чу и его единомышленникам. Конечно, к тому были основательные причины. Взгляды Л. Н-ча начали проникать в народ.

Другие авторы
  • Черный Саша
  • Койленский Иван Степанович
  • Дашкова Екатерина Романовна
  • Анордист Н.
  • Глейм Иоганн Вильгельм Людвиг
  • Филиппов Михаил Михайлович
  • Лавров Петр Лаврович
  • Соловьев Федор Н
  • Плаксин Василий Тимофеевич
  • Грот Николай Яковлевич
  • Другие произведения
  • Белинский Виссарион Григорьевич - В тихом озере черти водятся. Старая русская пословица в лицах и в одном действии. Федора Кони
  • Достоевский Федор Михайлович - Г. Фридлендер. Ф. M. Достоевский и его наследие
  • Жуковский Василий Андреевич - Кот в сапогах
  • Маяковский Владимир Владимирович - Из бесед с Маяковским
  • Раевский Владимир Федосеевич - Вечер в Кишиневе
  • Шаховской Александр Александрович - Не любо - не слушай, а лгать не мешай
  • Плеханов Георгий Валентинович - Н. Г. Чернышевский
  • Перцов Петр Петрович - Тень славянофильства
  • Эмин Федор Александрович - Адская почта или Курьер из ада с письмами
  • Ломоносов Михаил Васильевич - Демофонт
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (28.11.2012)
    Просмотров: 518 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа