Главная » Книги

Станюкович Константин Михайлович - Оригинальная пара, Страница 2

Станюкович Константин Михайлович - Оригинальная пара


1 2 3

ы? Она стала какая-то тихая, спокойная, робкая и даже застенчивая; платья носила самые скромные. Она стыдливо краснела, если нечаянно обнажался ее локоть или открывалась шея. Она быстро поправляла рукав или воротник и, точно маленькая, готова была расплакаться, если, казалось ей, я бывал не в духе. Глядя на нее, я считал ее самой скромной и целомудренной женщиной на свете.
   Она умела хорошо рассказывать. Из того немногого, что она рассказывала тогда о себе, и знал только, что она кончила курс в институте, жила долгое время за границей и что отец и мать ее живут в провинции. О них она говорить не любила и раз на вопрос мой о том, часто ли она переписывается с матерью, отвечала как-то неохотно. Она любила вспоминать жизнь за границей. Италия на нее произвела большое впечатление; она там училась петь, мечтала о карьере артистки, все, казалось, складывалось удачно, но...
   - Но, - уныло добавила она, - вышло совсем не так.
   Больше она ничего не сказала. Я, разумеется, не спрашивал.
   Обыкновенно я просиживал у нее до обеда; к обеду возвращался домой. Все были уверены, что я был на лекциях.
   Но мать чуяла что-то недоброе и заметно волновалась. Обыкновенно спокойная, ровная, она стала раздражительна, пытливо всматривалась в мое лицо и отворачивалась неудовлетворенная. Чаще стала она говорить на тему о женском коварстве, вызывая обычную добродушную улыбку на лице Наташи. Нередко по вечерам она тихо подходила к моей комнате, чуть-чуть приотворяла двери и заглядывала, не решаясь войти. Я звал ее. Она хитрила, объясняя каким-нибудь пустым предлогом необходимость зайти в мою комнату, и тревожно справлялась о моем здоровье. Когда я отвечал, что здоров, она, по обыкновению, обхватывала мою шею руками и, заглядывая мне в глаза, пытливо спрашивала:
   - Правда?
   Но, несмотря на утвердительный ответ, в ее добрых, нежных глазах заметна была тревога. Она грустно качала головой и тихо уходила из комнаты.
   Наташа, очевидно, заметила, что я изменился, но делала вид, что ничего не замечает, а между тем я часто ловил на себе ее беспокойный взгляд. Наташа не спрашивала; не в ее манере было мешаться в "чужие дела", как она говорила.
   Раз только, когда у нас зашел спор - она очень любила "теоретические" споры - о пожертвовании во имя долга, и я горячо доказывал, что тяжелее всего пожертвовать чувством к женщине, Наташа взглянула пристально на меня и тихо, совсем тихо прошептала:
   - Уж не влюбился ли ты, Вася?
   - Что за вздор! - отвечал я, вспыхивая.
   - То-то! - строго заметила сестра. - Ты - натура несчастная. Полюбишь - пропадешь! Помнишь наши беседы? Как ни тяжело, а приходится побороть чувство, если не хочешь только для себя одного жить!
   Она говорила это спокойно, просто, и глубокое убеждение звучало в ее словах. Слова ее не шли вразрез с делом. Она - я узнал от нее после - в это время сама переживала тяжелую борьбу. Она любила, но отказалась от счастья любви. Любимый человек не откликнулся на ее зов, не шел туда, куда звала его наташина вера.
   Хотя Наташа и говорила, что надо "побороть чувство", но тон ее голоса, беспокойные взгляды - все подсказывало мне, что она и сама не верила, что я способен на такое самопожертвование.
   "Ты какой-то Василий блаженный!" - называла она меня нередко.
   И точно я "блаженный", это слово идет ко мне. Ни силы, ни воли! Так, куда меня бросало, там я и закисал. Мечтатель какой-то. К деньгам я чувствовал полное равнодушие, честолюбия никакого, не знаю, есть ли и самолюбие. Я больше скорбел, но редко возмущался. Жалости много было во мне, а энергии никакой. Трусость какая-то! Иной раз прочтешь книгу - плачешь, а робеешь перед всяким человеком, высказывающим решительно и с апломбом такие мнения, за которые можно краснеть. И дурак дураком стоишь перед ним.
   "Из тебя археолог, пожалуй, выйдет! - грустно шутила, бывало, Наташа. - Очень уж ты всего боишься!"
   Она рвалась на подвиг, а я? - я малодушно сочувствовал и усиленно зарывался в книжки, точно в них укрывался от страха перед жизнью.
   Я продолжал навещать Зою и с каждым днем привязывался к ней сильнее. Я трусил ее блестящей красоты и любил ее с робостью и страстью первой любви. Она умела быть всегда милой, казалось, понимала меня и пугалась, что я мало занимаюсь, но я наверстывал время по вечерам, а дни мы проводили, как два наивные, смешные любовника.
   Мы старались как можно более говорить; молчания боялись и даже вспыхивали, взглядывая друг на друга, точно нам было стыдно, что оба мы были молоды, и страсть невольно бросала яркий румянец на наши щеки. Особенно я боялся и, вероятно, боялся оттого, что так часто хотелось броситься к ней, целовать ее лицо, руки. Кровь стучала в виски словно молотом, я стремительно отодвигался и ходил по комнате, считая себя преступником за то, что во мне были такие "нечистые" желания... Это ей, кажется, нравилось и вместе с тем сердило ее. Помню я, как-то раз сидели мы молча. Я глупо смотрел на ее шею и вздрагивал. "Что с вами?" - спросила она, надвигаясь на меня и заглядывая через плечо близко, совсем близко к лицу. Ее горячее, неровное дыхание обжигало меня, и я просто замер от страха, оробел совсем и глупо бросился в сторону, как спуганная птица. Зоя как-то странно, даже сердито усмехнулась и закусила губы, а я, считая себя каким-то недостойным ее негодяем, жалостно глядел кругом, ища шапку, и малодушно убежал. После этого я несколько дней не смел к ней придти.
   В один из таких дней я был в театре и после спектакля долго бродил по улицам в каком-то особенно счастливом настроении. Мне думалось в эти минуты, что я не совсем чужой Зое. Я вспоминал ее слова, ее ласковые взгляды, улыбки, тихое пожатие рук и вспомнил о себе. "Вот, Первушин, и на твоей улице праздник! Знай наших!" - повторял я. Я всегда был мнителен и недоверчив к себе, а тут вдруг я почувствовал какую-то отвагу и гоголем шел по улицам. Я проходил в это время по Большой Морской, в нескольких шагах от Бореля {...в нескольких шагах от Бореля... - т.е. популярного петербургского ресторана.}, как вдруг слышу знакомый голос и шаги на лестнице. Я поспешил. Мимо меня проходила Зоя под руку с каким-то полковником. Но та ли это Зоя? Она висела на руке у полковника, громко хохотала и, показалось мне, была пьяна. Полковник, нисколько не стесняясь, усаживал ее в карету. Я подвинулся еще ближе, и, казалось мне, она узнала меня. Карета покатилась, но мне послышался из кареты крик.
   Я остолбенел. Я не помню, как я провел эту ночь, знаю только, что вернулся домой утром. Бедная мать не спала, дожидаясь меня, и при виде меня ужаснулась; должно быть, у меня был расстроенный вид, вдобавок я был без фуражки.
   - Вася, что с тобой, родной мой, скажи?
   - Ах, мама, не спрашивайте!.. оставьте меня! - сухо отвечал я.
   Она раздела меня, уложила спать и, по обыкновению, перекрестила. Я спать не мог; горячие, обильные слезы смачивали подушку, и когда мать пришла ко мне и, присев на кровать, молча стала ласково гладить меня по голове, я припал к ее чудной руке и, обливаясь слезами, робко признался, что люблю... женщину. На мать это открытие произвело ужасное впечатление.
   - Кто она, кто эта скверная женщина, которая погубила тебя? - спросила она.
   - Она, мама, не скверная... И зачем вам имя?.. Все равно... все кончено.
   Но, по правде сказать, сердце мне подсказывало, что далеко не все кончено. Я непременно хотел видеть эту "скверную" женщину. Я вытерпел неделю, но дальше терпеть не мог и пошел к ней.
   Степанида, как и всегда, отворила мне двери и пропустила в гостиную. Зоя лежала на диване. Увидав меня, она радостно вскрикнула и бросилась ко мне, но, когда я подошел поближе, она побледнела и остановилась как вкопанная.
   - Что с вами?.. Вы нездоровы?.. На вас лица нет! - спросила она.
   Я шел с намерением сказать слова упрека, но какой тут упрек! Она не смела взглянуть на меня и стояла, опустив голову, словно виноватая. С минуту длилась эта тяжелая сцена.
   - Вы видели?.. - едва слышно проговорила она, не поднимая глаз.
   - Видел! - еще тише и еще робче ответил я.
   - И вы все-таки... пришли? - сказала она с таким чувством благодарности, что я больше не мог...
   Я зарыдал и припал к ее руке...
   - Ты меня любишь?
   - Разве ты не видишь!
   - Меня? - переспросила она совсем упавшим голосом.
   - Тебя!..
   - Знаешь ли ты, кто такая я?
   - И знать не хочу... ты для меня...
   - Я ведь содержанка... я - продажная женщина! - вдруг вскрикнула она, отталкивая меня.
   Но подите же! Если бы она сказала что-нибудь еще хуже, что мне за дело? Я все так же любил.
   - Я люблю тебя, Зоя, а ты? - робко осмелился спросить я.
   - Смею ли я?.. - воскликнула она, обливаясь слезами радости и бросаясь ко мне на шею. - Я давно люблю тебя... ты такой хороший! - застенчиво шептала она. - Господи, какое счастье!..
   То были счастливые дни...
   Зоя совсем изменилась. Она покончила с прошлым, бросила старые знакомства, продала все свои брильянты и перебралась на маленькую, скромную квартиру. Любила она меня с какою-то страстной нежностью; в этой любви была нежная забота матери и страсть любовницы. Она ухаживала за мной, как за ребенком, угадывала малейшее желание, старалась согнать с моего лица всякую тень и нянчилась со мной, как с любимый дитятей. Я снова попал с рук матери на руки любовницы. Опять от меня уходили куда-то всякие житейские дрязги. Никакая забота не должна была меня касаться. "Тебе надо заниматься!" - говорила Зоя, отстраняя все мелочи, из моего кабинета сделала какую-то святыню. Бывало, она входила ко мне не иначе, как на цыпочках. И какая веселая была она в то время!
   Я и позабыл сказать, что, по моим настояниям, мы обвенчались. Свадьба была самая тихая. Ни отца, ни матери не было на свадьбе; была одна Наташа. Она только раз и видела Зою - они друг другу очень не понравились - и скоро после моей свадьбы исполнила свою заветную мысль - уехала в деревню.
   Я и теперь удивляюсь, вспоминая мою решимость действовать наперекор желаниям отца и матери.
   Мать разузнала про Зою и с каким-то ужасом говорила о ней, не называя никогда по имени; в ее глазах такие женщины - развратные, скверные, падшие женщины, прикосновение к которым сквернит человека. Она не считала их способными на чувство и называла лицемерками, губящими людей. Добрая, чуткая, нежная, она в отношении к женщинам, уклоняющимся от дороги добродетели, была безжалостна и жестка и не признавала в них ничего, никакой хорошей черты; все в них, по ее мнению, ложь и разврат, и нет для них достойного наказания! Сама крайняя идеалистка, несмотря на то, что ее чувство было помято самым жестоким образом, мать с пуританской строгостью исполняла свой долг, как она называла, и, отдаваясь нелюбимому человеку, - в отце она сильно разочаровалась и не любила его давно! - считала себя "верной долгу" и имеющей право относиться без сожаления к тем женщинам, которые "торгуют любовью". Странное противоречие! - скажете вы. Но в ней это было логично, естественно, понятно.
   Когда я объявил матери о моем намерении, она просто замерла.
   - На ней? На этой?..
   - Мама, - перебил я ее, - не оскорбляйте ее хоть при мне. Она хорошая женщина. Она так меня любит!
   - Вася, милый мой... опомнись... еще есть время!
   И она стала уговаривать меня, умолять, рисовать печальную участь.
   Но, видя, что ничего не помогает, она ожесточилась и более ни слова об этом не говорила, и просила, как милости, никогда при ней ни слова не упоминать об "этой женщине".
   С тех пор бедная мать зачахла и на другой день моей свадьбы уехала за границу, где через год и умерла на руках у Наташи, поспешившей к ней приехать. Мне дали знать, но уже было поздно.
   С отцом объяснение было коротко. Он тоже знал о прошлом Зои и сказал мне:
   - Ты знаешь мои взгляды, и потому я объявляю тебе: если ты женишься на "этой даме", ты нанесешь позор нашей фамилии и... тогда я попрошу тебя прекратить посещение моего дома и не считать себя в числе моих наследников.
   Странный человек был отец! Он удивительно дорожил честью и в то же время не считал дурным быть ростовщиком.
   Одна Наташа не упрекала, не грозила. Она только грустно, так грустно обняла меня и сказала:
   - Что я скажу, Вася? Мы не раз говорили. Будь, по крайней мере, счастлив, если можешь!
   Вот и все, что она сказала.
  

VI

  
   Прошел год самой счастливой жизни.
   Я сдал кандидатский экзамен. Давно пора было подумать о средствах к жизни, и это меня очень смущало. Я всегда был в этом отношении какой-то "блаженный", совсем непрактичный. Год мы прожили на средства Зои; она и думать не хотела, чтобы я зарабатывал. "Тебе сперва кончить курс надо", - говорила постоянно она и не переставала окружать меня самым заботливым вниманием. А я, признаюсь, и не обращал внимания на то, что у меня и платье новое, и белье сшито, и книги покупаются мне, точно было все равно, в каком я платье и какое на мне белье, книгам я бывал рад, и Зоя знала мою слабость.
   А средства Зои приходили к концу, и, когда я кончил курс, она не раз намекала, что теперь моя очередь позаботиться об "уютном гнездышке". Вот в том-то и была моя ошибка. Гнездышка, да такого, какое любила Зоя, я не сумел свить! Зою видимо смущало мое неуменье. Ей хотелось жить, не рискуя потерять нежность кожи на кухне, она любила хорошо одеться и жить в "уютном гнезде" с цветами, жить оседло, спокойно, а не по-цыгански, - обо всем этом я уж после догадался, когда уже было, пожалуй, и поздно! - а я, напротив, ко всему этому был равнодушен и по рассеянности не замечал даже, на чем я сижу. Это ее даже раздражало.
   Знаете ли, есть на свете такие неловкие, добродушные рохли, которые ничего толком не могут устроить, ни к чему приурочиться и живут, точно дети, не думая о завтрашнем дне. Таким людям я советовал бы никогда не жениться, право... Я много работал, перечел много книг, написал длинное исследование о падающих звездах, а составить счастия Зое не мог. Я находил, что самое лучшее - давать уроки, и зарабатывал рублей шестьсот в год, но Зоя находила, что этого мало для гнезда, и входила в долги. Впрочем, эта скучная материя меня и не касалась. Хозяйство было на руках Зои. Она начинала понемногу тяготиться хозяйственными дрязгами.
   Она, бедняга, ошиблась, подозревая во мне характер, а именно характера-то у меня и не было. Приобретать на гнездо я не умел, - не то, что не хотел, а просто не умел, - и, признаюсь, никогда и не подозревал, что гнездо обходится безобразно дорого. Сам я человек нетребовательный, мне бы дорваться до кабинета, засесть за тетрадки и слушать, как Зоя поет. Хорошо так! Зоя же находила, что хорошего в этом мало, что это "сентиментально-глупо", что уроки - глупости, что надо место и что нельзя же жить Робинзоном - совсем скучно.
   - К чему ж ты учился? - нередко задавала она вопрос. - Разве ты хочешь из меня кухарку сделать? Я этого не хочу!
   Я закрывал ей уста поцелуями, но Зоя, видимо, начинала скучать. Вечно вдвоем с таким сурком, как я, действительно было скучно такой женщине, как Зоя.
   Она решила сама помочь мне и отправилась, скрыв от меня, к одному из бывших своих покровителей, весьма влиятельному дельцу. Устроилось дело как будто без ее помощи: я получил прямо предложение и приглашался к известному барину. Пришел - и оробел. Он вдобавок меня принял с какою-то насмешливой снисходительностью и разглядывал меня, точно весьма редкий экземпляр, - так я был глуп, неловок и застенчив. Бедная Зоя! Если б она знала, какое скверное впечатление произвел ее муж! Меня посадили и спросили, на что я способен, и я по совести сказал, что едва ли я на что-нибудь способен в том деле, на какое меня приглашали.
   - Так зачем же вы просились? - с изумлением спросил меня барин.
   - Я вовсе и не просился. Вы сами пригласили меня.
   "Барин" переглянулся со своим секретарем и заметил:
   - Все равно, супруга ваша просила. Вы давно женаты?
   - Недавно.
   - Во всяком случае, я готов предложить вам место в тысячу пятьсот рублей. Дела почти никакого, изредка только помещать заметки в газетах.
   Он объяснил, в чем дело, какие именно заметки, и ждал ответа. Разумеется, какой ответ! Я извинился и отказался, недоумевая, как это предлагают такие большие деньги, когда никакого дела нет.
   Мы раскланялись, и, уходя, я ясно слышал голос барина, пославшего мне вслед "дурака".
   Я понял, что в глазах барина я был дураком, но удивился, когда и Зоя, выслушав мой подробный рассказ о свидании, назвала меня тоже дураком.
   Я промолчал и ничего не сказал о том, что мне известно, кто просил за меня. Она тоже об этом умолчала. Тем первая попытка и кончилась.
   С тех пор Зоя, кажется, стала считать меня дурачком и решительно не могла придумать, что ей со мной делать. Когда, бывало, я говорю ей нежные слова, когда ласкаюсь к ней, она по-прежнему нежна, ласкова, но когда мясники начинали приставать с просьбами денег, она становилась все пасмурнее.
   Наступила осень нашего мира. Дела шли все хуже и хуже; долги росли, а я и в ус себе не дул. Принесу Зое пятьдесят или шестьдесят рублей да и считаю, что сделал свое дело.
   А она, бедняжка, начинала сердиться.
   Сперва она подумала, что я ее не люблю, но когда раскусила меня получше, то поняла, что я "блаженный", и стала меня исправлять.
   Начались, так называемые на языке супругов, сцены. Сперва шли сцены, так сказать, предварительные, но они меня как-то не донимали, бог уж знает почему, вернее всего, что я их не всегда понимал. Я, бывало, приму порцию "сцен" и после них еще лезу целоваться.
   Стала Зоя хандрить. Частенько замечал я на глазах ее слезы.
   - Что с тобой, Зоюшка?
   - Ты разве не видишь?
   - Ей-богу не вижу. Разве ты несчастлива?
   - Да разве такая жизнь - счастье?
   - Какая? - робко спрашивал я, все-таки ничего не понимая.
   Она обыкновенно таращила на меня глаза и называла "блаженным дураком".
   Печально плелся я в кабинет и долго ходил взад и вперед, ломая голову над вопросом, как бы перестать быть, в самом деле, дураком?
   Стал я искать места и нашел в гимназии место учителя, но оттуда меня скоро выгнали. И там нашли, что я "неподходящий". Почему "неподходящий" - мне, разумеется, не объяснили, хотя деликатно заметили, что я слаб с учениками и вообще рассеян. И в самом деле, как подумаешь, я был самым неподходящим человеком!
   Бедняжка Зоя серьезно захандрила к концу второго года, особенно как за долги чуть было не продали нашего имущества. Она серьезно стала упрекать и пригрозила, что оставит меня, если...
   Она точно не умела формулировать свою мысль и потому докончила:
   - Если ты будешь такой же... дурак!
   Я струсил и обещал не быть дураком. Легко было обещать! Но как исполнить это обещание?
   Зоя в тот день была в нервном возбуждении и вечером уехала в театр.
   Стала она чаще уходить из дому. У нее завелись свежие костюмы, за обедом появлялась некоторая роскошь, у меня явилась новая пара. "Ну, - думал я, - Зоя приучилась хозяйничать" (я в это время зарабатывал до тысячи рублей), и радовался этому сперва. Но вместе с этим Зоя делалась какая-то странная и неровная. Стала чаще сердиться на меня; то, бывало, бранит меня, то со слезами на глазах припадет ко мне, да так и замрет.
   Я не понимал, что делалось с бедняжкой, и только тихо гладил ее несчастную голову.
   Временами она переставала уходить из дому. Сидела дома подле меня, просила рассказывать ей свои "блаженные мечты", как она называла мои мечты. И я, бывало, рассказывал ей... Как-то невольно разговор переходил на Наташу, на ее деятельность. Я горячо вспоминал сестру.
   Зоя слушала, тихо улыбаясь и задумываясь, и не обрывала меня, как прежде, не называла глупеньким, напротив, становилась ласковей и, крепко прижимаясь ко мне, вся вздрагивая, точно подстреленная птица, она тихо шептала: "милый мой!".
   И я снова был счастлив!
   Но проходил месяц, другой, Зоя опять исчезала из дому и снова нервничала.
   Памятен мне один вечер. Это было зимой. Сидел я у себя в кабинете и читал, как пришла ко мне Зоя. Смотрю на нее: бледна, сама вся дрожит, глаза грустные.
   - Вася! Разве ты не видишь?.. - сказала она каким-то отчаянным голосом.
   - Что, Зоя? - спросил я, а сердце так и замерло.
   - Глупый! Я... я скверная жена... я...
   Она не досказала. И к чему было досказывать? Убитый ее вид все досказал.
   Мне стало страшно холодно, точно я очутился в темной пропасти. Теперь только понял я, что принимал я за экономию. Дурак, дурак! Бедная Зоя!
   Я глупо молчал, не смея поднять глаз.
   Наконец я стал утешать ее. Это ее взбесило.
   - Он еще утешает! - воскликнула она, нервно рыдая. - Женщина, которую он любит, говорит, что изменила ему, а он еще утешает! Ты должен бы наказать меня, плюнуть на меня, бить такую женщину, тогда, по крайней мере, я бы видела, что тебе больно, а вместо этого ты же утешаешь! Какой ты мужчина! Ты... тряпка! - добавила она и чуть ли не с презрением взглянула мне прямо в лицо.
   Мне... бить!? Эта мысль показалась мне до того неестественной, что я не знал, что и сказать.
   - Что ты говоришь, Зоя? Тебе самой разве легко? К чему еще упреки! Если тебе тяжело, значит вперед этого не будет!
   - А если будет? - резко крикнула Зоя.
   Я окончательно смешался.
   - Что ж ты молчишь... говори!
   - Если будет... - начал я, чувствуя, что слова с трудом выходят из груди и звучат глухо, - если будет... значит... иначе нельзя, и ничто не поможет.
   - Да скажи наконец: добрый ты или глупый?
   - И добрый, и глупый, кажется, вместе, Зоя! - тихо отвечал я, не смея взглянуть на нее.
   - Хороший ты! - вдруг вырвался из груди ее какой-то скорбный крик, и она стала целовать мои руки.
   Мне стало стыдно, страшно стыдно. Она же целует, точно благодарит за что-то. Я отдернул руки. Что было потом - этого не передать. Есть счастливые минуты, их можно только пережить, рассказать их невозможно.
   Опять Зоя как будто сделалась счастливой или, по крайней мере, старалась быть счастливой. Снова повела жизнь затворницы и довольствовалась тем небольшим кружком двух-трех приятелей, которые у нас бывали. Она даже пробовала искать работы, ей отыскали, но это была скучная работа (переписка банковских счетов), и она ее бросила. Я, бывало, предлагал ей развлекаться, поехать в театр вместе, но она упорно отказывалась.
   - Не предлагай, Вася. Я боюсь.
   - Чего боишься?..
   - Блеска, Вася, людского шума. Он щекочет нервы. Ты не понимаешь этого, ты слишком чист, а я... я испорченная. Меня тянет туда... я люблю этот блеск, люблю, когда на меня смотрят, любуются... я тщеславна, хороший мой. Нет, нет, останемся вдвоем. Это пройдет, это должно пройти! Ах, зачем у нас нет детей! - вдруг шепнула она, ласкаясь.
   Она дивилась мне, дивилась моей жизни, моей беспритязательности.
   - Неужели тебе хорошо?
   - Еще бы! А тебе, Зоя, скажи правду? Ты ведь знаешь - я верный друг.
   - Иногда - да, иногда - чего-то недостает, но это вздор, не обращай на это внимания... говори только чаще, что ты меня любишь. Ведь ты сильно меня любишь, или только привык?
   - Зоя, Зоя! Разве ты не видишь!
   Мало-помалу Зоя, казалось, стала примиряться с нашей серенькой жизнью (я не догадывался, что она пересиливала себя!); сузила расходы и как будто перестала пугаться перспективы скромной бедности. Нас навещали приятели, завелось два-три знакомства с семейными домами. Зоя страстно занялась хозяйством - откуда только у нее уменье взялось! - сама бывала на кухне, усчитывала гроши, чтобы свести концы с концами.
   Я перестал скорбеть за Зою. Мне она казалась счастливою.
   В ту пору случилось следующее обстоятельство: умер мой отец и оставил наследство. На мою долю приходилось двадцать тысяч, но эти деньги я никогда не считал своими, да и не мог считать своими. Уже давно мы так решили с Наташей и, пожалуй, именно благодаря Наташе, и я так решил, - об ней нечего и говорить. Деньгами этими я не считал себя вправе воспользоваться, - ни одним грошом.
   Правда, меня несколько смущала Зоя. Не должен ли я отдать эти деньги ей? Но колебания прошли скоро. Я не мог поступить иначе и отправил их Наташе. В ответ я получил от нее горячее письмо, точно я совершил подвиг какой-то. А какой тут подвиг?
   Но из-за этих денег и случилась беда. Я об них не говорил ничего Зое, не хотел смущать ее напрасно и сказал, что после отца ничего не осталось.
   Однажды, возвратившись с уроков, я увидел Зою такой сердитой, какой никогда не видал. Бледная, губы дрожат, глаза злые.
   Я потихоньку пробрался в кабинет. Она быстро вошла вслед за мной.
   - Так вот ты каков! - сказала она.
   - Что такое, Зоя?
   - Еще спрашивает! Дурачок, дурачок, а тоже... ничего не сказал!
   - О чем?
   - Я все знаю. Я прочла письмо твоего "ангела".
   Я потупил голову. Я в первый раз солгал ей и был пойман.
   - Что ж ты молчишь? Зачем ты отдал деньги? Ты богач, что ли? - усмехнулась едко она. - Тебя, дурака, сестрица за нос водит, и ты отдал деньги бог знает кому, зачем?
   - Зоя! Эти деньги не могли быть нашими.
   - Как же! Я прочла письмо, написано хорошо, даже очень хорошо, но ты понял ли, что ты сделал? А еще говоришь, что любишь! Ты думаешь, мне мила кухня?
   Она выходила из себя.
   - Зоя, Зоя, успокойся!
   - Молчи, дурак! - вдруг крикнула Зоя. - Ты что? что ты? Ты бог знает из-за чего, из-за глупых идей своего "ангела", отнял у любимой женщины возможность быть порядочной женщиной. Это честно, а? Ты видел, что со мной делалось, ты знал, кто я такая, ты видел, как я спотыкалась, но как я, искренно любя тебя, хотела быть честной женой и смотреть всем прямо в глаза. И что ты для этого сделал, что? Пальцем не пошевелил, только плакал, как дурак, и не мог даже заработать столько, чтобы любимая женщина не сделалась кухаркой? Это любовь?
   Она говорила эти слова вся бледная, а глаза смотрели холодно, зло.
   Я понял, что все кончено.
   - Но я кухаркой не стану. Не мне ею быть. Я жить хочу, а не нянчиться с дураком. Слышишь? жить хочу, я говорила давно. И пеняй теперь на себя, если тебе что-нибудь не понравится.
   Она кончила свою жестокую речь и, повернувшись, ушла. В дверях она остановилась, обернулась ко мне, с явным презрением оглядела мою смущенную фигуру, засмеялась каким-то резким, злым смехом и тихо сказала:
   - Подлец!..
   Эта история ожесточила Зою. Я пробовал, спустя несколько дней, объяснить ей, почему я так поступил, но она холодно взглянула на меня и попросила избавить ее от всяких объяснений.
   Стала она после этого пропадать из дому. Мы переехали на новую квартиру. У нее появились наряды, брильянты... Она перестала стесняться. У нас стали бывать какие-то гости, молодые блестящие офицеры, подозрительные старички, и если я не успевал убегать в кабинет, она знакомила меня с ними, улыбаясь как-то странно, когда называла меня мужем. Я убегал в свой кабинет, в конце квартиры, но до моих ушей доносился нередко гул оргии и пьяный лепет веселых офицеров.
   Скверно было мне, но какое право имел я упрекнуть ее? Разве я дал ей счастие? То ли я дал, чего она желала? Я совсем затворился и повел какую-то странную жизнь. Я хотел забыться совсем; я стал читать и пить, пить и читать. И в это время такие светлые мысли бродили в голове, мечталось так хорошо, хорошо... Я совсем забыл действительность и стал жить другой жизнью, какой-то фантастической. Понемногу я пристрастился к вину, потерял уроки и совсем опустился. Стал трусить Зои.
   Она не оставляла меня одного в моей комнате. Она глумилась надо мной ядовито, с ехидством и остроумием умной женщины, называла дармоедом, предлагала мне взять ее на содержание. До этого даже доходило!
   Что мог я сказать? И к чему? Несмотря на все это, я втайне любил ее и как еще любил! Подите ж. Мне даже казалось, что она обходилась так со мной, чтобы заглушить свои страдания.
   А что она страдала - иначе и не могло быть. Помню, это было год тому назад. Нездоровилось мне, сильно болела грудь, и я прилег на диван. Я не спал, а так, мечтал с открытыми глазами. Вдруг знакомые шаги. Избегая сцены, я закрыл глаза. Слышу: она тихо подходит к дивану, вот подошла совсем близко. Я чувствовал ее дыханье. Я вдруг открыл глаза и привскочил... Она тихо целовала мою руку, обжигая ее слезами.
   Я обвил ее шею рукой и ни слова не говорил. Я знал, что мои слова только раздражают ее, а она глядела на меня кротко, так кротко, и грустно качала головой.
   - Бедный ты, Вася... Бедный мой! - проговорила она.
   - Что ты, Зоя? Какой я бедный!
   Она улыбнулась сквозь слезы и присела около. Целый вечер не отходила она от меня. Какой я "бедный"? Сердце было так полно, мне было так жаль ее!
   - А зачем ты пьешь? Разве я не понимаю?
   - Я брошу, Зоя! Брось и ты! Это здоровье губит.
   - На что оно мне!
   Так перекидывались мы словами и долго просидели вдвоем.
   Мы оставили квартиру, переехали на другую. Зоя снова пробовала приучить себя к скромной жизни, но эти пробы оканчивались очень скоро, и она снова начинала кутить. Чем более она кутила, тем становилась раздражительнее относительно меня. Наконец однажды она объявила, чтобы я уезжал с квартиры. Я тихо отвечал, что завтра же уеду.
   Но - странная натура у Зои! - ответ мой окончательно вывел ее из себя. Она вдруг бросилась на меня... занесла руку... и ударила!
   Через полчаса она уже валялась в ногах, просила остаться, и мне стоило большого труда успокоить ее.
   Я пил сильней и сильней и на все как-то махнул рукой. Но вчера получил от моей ненаглядной Наташи письмо. Она зовет меня в деревню и, если я не приеду, обещает сама меня увезти. По письму видно, что она подозревает о моей жизни. Зоя прочитала письмо и стала оскорблять Наташу. Это уж слишком... Это... Я не могу...
   Первушин кончил. Он был взволнован и несколько пьян. Он было протянул руку к графину, но я его остановил.
   - Послушайте, Первушин, вы губите себя.
   - Да разве я и без того не пропащий человек? Что я?
   Я его старался успокоить и доказывал, что поездка в деревню освежит его, поправит здоровье.
   - Только поедете ли вы?
   - Поеду! - решительно отвечал он. - Довольно! Скверне так. Непременно поеду и - кто знает - быть может, и Зоя приедет к нам. Ведь она хорошая, как вы думаете? Ведь славная, а? - торопливо заговорил он и закашлялся.
   Первушин даже оживился и несколько раз повторял, что непременно поедет. А я тоскливо взглядывал на Первушина. Худое, с чахоточным румянцем лицо, впалая грудь и скверный кашель - все говорило, что вряд ли ему придется начать новую жизнь.
   Мы вышли на улицу.
   - Вы разве не домой? - спросил я, когда он стал прощаться со мной.
   - Нет... Зайду к одному приятелю. Пусть ее гнев пройдет. Зачем раздражать бедную Зою!
  

VII

  
   Прошло три дня. Первушин не возвращался. В первый вечер Зоя Михайловна уехала куда-то из дому, но на другой день попросила меня к себе. Я пришел к ней. Она извинилась, что потревожила меня, и спросила:
   - Где муж, не знаете ли вы?
   Я сказал, что, когда мы расстались, он пошел к приятелю.
   - Пил он? - тревожно спросила она.
   - Немного.
   - А я ведь вас просила! Ему так вредно пить! - с упреком проговорила она.
   - Василию Николаевичу в деревню бы надо, Зоя Михайловна, - сказал я.
   - А что, что? - испугалась она и вся вытянулась, словно боясь проронить слово.
   - Плох он. Ему серьезно лечиться надо.
   - Плох... - едва слышно повторила она, - плох...
   Я не ожидал, что она так примет известие. Куда девалась ее улыбка? Она вся как-то замерла; глаза стали печальные.
   - Но где ж он... где Вася? - вдруг встрепенулась она. - Степанида! Степанида! Поезжай, родная, скорей... отыщи барина, вот адрес... Нет, лучше вы, прошу вас.
   Она умоляла меня сейчас же ехать. Я, конечно, не заставил себя просить и уехал по адресу, но там я его не застал и ничего не узнал.
   - Ну что? - встретила она, трепетно ожидая ответа.
   Я рассказал ей о своей неудаче.
   - Господи! Не случилось ли чего?
   Она была в ужасном страхе. Бледная, взволнованная, она то нервно ходила по комнате, то садилась и, опустив голову на руки, тихо рыдала.
   Наступил вечер. Мы молча сидели вдвоем и прислушивались: не позвонят ли? Сколько раз ей казалось, что звонят, она стрелой летела в прихожую и возвращалась печальная: никого не было. Но вот раздался робкий звонок. Мы бросились в коридор, но Степанида предупредила нас.
   Первушин робко, словно виноватый, пробирался тихими шагами. При свете лампы он казался какой-то тенью живого человека, - такой худой, бледный, приниженный. Только глаза его лихорадочно горели.
   Зоя Михайловна бросилась на него с каким-то радостным стоном.
   Она не могла говорить. Она смеялась и плакала в одно и то же время. А Первушин совсем оробел. Он глядел на нее своими большими, кроткими глазами и точно не понимал, во сне ли все это или наяву.
   У Первушиных, казалось, наступил новый медовый месяц. Надо было видеть, как ухаживала за ним Зоя Михайловна! Нечего и говорить, что она не отходила от него ни на шаг. Но бедняк уже слег. Изнурительная лихорадка уложила его в постель. Лучшие доктора были призваны к нему; они стучали в грудь и скверно качали головами.
   Зое Михайловне они ничего не сказали, но мне объявили, что надежды никакой, и жить ему осталось очень мало, несколько дней. Чахотка в последней степени!
   Я сидел у себя в комнате, когда ко мне заглянула Зоя Михайловна.
   - Ну, что, что они сказали? - едва выговорила она, со страхом заглядывая в мое лицо.
   Я обнадежил ее, как умел. Она тихо взяла меня за руку и с умоляющим видом спросила:
   - Вы правду говорите? Он будет жить? Ведь будет?
   - Конечно.
   Она ушла от меня с надеждой.
   А Первушину с каждым днем становилось хуже; он подолгу забывался, силы, видимо, оставляли его; доктор ездил два раза в день и, уезжая, предупреждал меня, что дело скверное.
   Грустная тишина была в комнате больного. Первушин, исхудалый, без ропота, без жалоб, лежал на своем диване. Зоя не оставляла его ни на минуту и все время проводила около мужа; она сама похудела, осунулась, глаза ввалились. Я предложил было заменить ее, но она решительно отказалась. Первушин молча глядел на Зою своим кротким взором, и на лице его была такая счастливая улыбка...
   - Знаешь ли, о чем я тебя попрошу, Зоя, милая моя! - как-то однажды сказал он.
   - О чем, голубчик?
   - Попроси Ивана Петровича написать телеграмму Наташе. Пусть Степанида снесет. Я бы желал видеть сестру.
   - Еще бы, сейчас! - проговорила Зоя и вдруг испуганно прибавила, - а тебе разве хуже... ты...
   Она боялась досказать.
   - Нет, Зоя, мне лучше. Ты не пугайся, милая моя. Мне просто хочется взглянуть на Наташу. Я верю, что я буду жить, мне хорошо.
   Но он вдруг закашлялся, беспомощно прижимая маленькие руки к своей впалой груди.
   - Все это пройдет, - опять заговорил он. - Я так счастлив, так счастлив... как же не жить? За что умирать? - шептал он, протягивая прозрачную руку Зое.
   Зоя тихо сжимала ее в своей, а сама отворачивалась, чтобы скрыть слезы.
   Когда телеграмма была написана и отправлена, Первушин, видимо, обрадовался.
   - Вы увидите, - обратился он ко мне, - какая Наташа славная. Ты, Зоя, полюбишь ее. Она добрая. И ты ведь добрая!
   Но что сделалось с Зоей? Она глухо рыдала, припав к руке Первушина.
   - Зоя, что с тобой, что?.. - растерянно спросил он.
   - Простишь ли ты... меня?..
   - Простить? - он кротко улыбнулся. - За что тебя простить, глупенькая? Не плачь же. Мы будем счастливы, уедем отсюда с Наташей в деревню. Там хорошо так. Много воздуха, лес, цветы.
   И Первушин начал мечтать о том, как он начнет новую жизнь, как он поедет.
   - Еще неделю, другую, а там и поедем, правда?
   А голос его все слабел и слабел. Ему было трудно говорить много. Он задыхался.
   Зоя сидела, как убитая.
   Наступил вечер. Василий Николаевич заснул. Мы молча сидели около. Степанида тихо всхлипывала в коридоре. Мерно тикали часы. Вот пробило восемь, девять. Первушин кашлял. Ему дали лекарство.
   - Какой чудный сон, Зоя! Зоя, ты здесь?
   - Я здесь.
   - Где ты, Зоя, Зоя, Зоюшка! - жалобно спрашивал он.
   Она нагнулась к нему, но он ее не узнавал и все повторял:
   - Зоя, Зоя... не оставляй меня.
   Зоя едва удерживала рыдания.
   Скоро больной пришел в себя. Ему стало значительно лучше. Он присел на постели, попросил чаю и так бодро говорил, что Зоя стала надеяться.
   - Видишь, мне совсем хорошо. Завтра, пожалуй, и встать можно, Иван Петрович? А ты, Зоя, усни, голубушка! Ты устала. Экая славная ты натура, Зоя, золотое сердце какое у тебя!
   Первушин попросил есть и сказал, что теперь уснет.
   Скоро он заснул.
   - Ему лучше, правда? - шепотом спрашивала меня Зоя.
  &nbs

Категория: Книги | Добавил: Armush (28.11.2012)
Просмотров: 369 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа