Слепцов В. А. Трудное время: Очерки, рассказы, повесть
М., "Современник", 1986. (Классическая б-ка "Современника").
По обеим сторонам большого черноземного оврага стоят вытянутые в два порядка сероватые крестьянские избы с почерневшими крышами. По оврагу вьется речка с грязными берегами, кое-где поросшими ветляником. Поперек речки идет навозная плотина с ветлами, на которых с криком усаживаются на ночлег стаи грачей. Перед крестьянскими избами, обращенными лицом к оврагу, тянется вязкая улица. На завалинках кое-где сидят бабы. Старуха смотрит в окно. По косогору к речке спускаются огороды. На них видны торчащие в разных местах пугала в старых бабьих зипунах. На одном пугале сидит ворона. У самой воды кузница. Кругом села со всех сторон поле; только в одном месте из-за пригорка виднеются два крыла ветряной мельницы. По другую сторону оврага, над крутым обрывом, стоит ветхая деревянная церковь с покосившеюся колокольней. За церковью виден одним боком обращенный к речке помещичий дом, широкий и низкий, с посеревшими стенами и зелеными ставнями. Из отворенных окон слышны звуки фортепьяно. По двору ходят две борзые собаки. Лакей несет в кухню тарелки. На крыльце стоит горничная и встряхивает скатерть. Из конюшни выводят лошадей на водопой.
В барском доме, в кабинете, ходит из угла в угол помещик лет сорока пяти, с голою жирною шеею, в парусинном пальто и батистовой рубашке сурового цвета. У дверей стоит, заложив руки за спину, приказчик - отставной унтер-офицер, с большими черными бакенбардами, в долгополом сюртуке и суконном галстуке.
Помещик, не глядя на него, говорит скороговоркой:
- Да, так ты им и скажи; от моего имени скажи! Слышишь? Что барин, мол, лес бережет.
- Слушаю-с.
- Да-да-да. Так и подтверди, что барин, мол, этого не желает.
- Слушаю-с. Да только они говорят, что, говорят, нам без оглобель тоже никак невозможно.
- Ну, так что ж мне делать? Подумай сам, ну!
- Это точно так-с.
Приказчик, помолчав немного, сделал три шага вперед, один назад, откашлялся и сказал:
- Осмелюсь доложить, васскобродие, насчет работы как изволите приказать?
- Что же?
- Да поздно выходят-с. Я было, по вашему приказанию, от дуги колокольчик отвязал и велел старосте, чтобы то есть неуклонно звонить-с.
- Да.
- Ну, смеются-с. Старосту звонарем прозвали, а на работу все-таки поздно выходят.
- Гм. Так как же быть?
- Не могу знать-с.
- Надо что-нибудь придумать.
Помещик зачастил по комнате, а приказчик, подумав, сказал:
- Я полагаю, васскобродие, для хозяйства барабан завести не мешает, и недорого стоит. Вот онамедни, татарин медведя приводил, так я приценялся. Я, говорит, для вас уступлю.
- Это что? медведя?
- Нет-с, барабан. Я то есть насчет барабана...
- Да. Нет, уж это... Да ты, любезный, я ведь тебе говорил: скажи им от меня, что барин, мол, просит.
- Я это им внушал.
- Ну что же?
- Ничего-с. Они говорят: это точно-с, и мы, говорят, это понимаем, ну, однако, все напротив.
- Нет, я вижу, ты не умеешь. Ты видел, как я с ними говорю? Братцы! говорю, мы все, говорю, из одной земли сделаны. Вы, говорю, поймите! Ведь мы братья по Христу, кровные братья. Сейчас им то, другое; ну, они и почувствуют. Я никого не хочу принуждать. Я тебе еще раз повторяю: все это надо кротко, мирно; надо больше увещаниями действовать, а не то что: раз, два.
- Я и так увещаниями. Уж, кажется, довольно хорошо им говорю: вы, говорю, свиньи, должны чувствовать. Помещик, говорю, из-за вас ни дня, ни ночи спокою себе не имеет; пищи совсем решился. Все это им говорю. А впрочем, как угодно, васскобродие; ну только я так считаю, что без острастки ничего нельзя сделать.
- Ни, ни, ни! Ни под каким видом! Что ты?
- Позвольте, васскобродие! Это я понимаю. Извольте говорить - мирно. Хорошо-с. Третьего дня, то бишь на той неделе, сказываю я старосте: что ж ты, братец мой, не смотришь? Почему у тебя мужики не в порядке? А он: да что ж мне делать, говорит. Помилуйте, Иван Денисыч! Ведь они, говорит, черти. Нешто с ними, с каторжными, сообразишь? Опять насчет баб позвольте доложить.
- Что еще?
- Да сладу никакого нет. Как изволили приказывать, чтобы в эвтим случае, значит, не принуждать, я и не принуждаю; ну только что-то уж часто. Я это и не слыхивал. Как сам я человек женатый и все эти дела довольно коротко знаю, но для меня это даже удивительно. Дней пять, шесть прошло - опять! Что за оказия! Еще одну бабу на рядил я летошный овес пересыпать. Баба она холостая, что ж ей? Я и нарядил. И какую же она историю сплела? Он, говорит, то есть я-то-с, он меня, говорит, в ригу звал. А я, то есть хоть бы в помыслах у меня было. Да и баба-то самая непутящая. Свои даже судьей прозвали ее. Вот ведь они какие! А вы изволите приказывать, чтобы то есть вежливо обращаться. Опять вот тоже перекличка. Отдал я по селу приказ, чтобы, значит, как в колокол ударят, чтобы все были на месте, против флигеря, на площадке. На что лучше? Вот вчера собрались: вдруг один мужик выходит и сейчас мне лепортует: "Я, говорит, Иван Денисыч, здесь". - "Да разве тебя спрашивали?" Ну, я записал. "Ты, говорит, меня и на завтрашний день тоже пометь, почему что, говорит, я завтра не приду". - "Так зачем же помечать, коли не придешь?" - "А я мальчишку пришлю". - "Ну, тогда мальчишку и пометим". Вот, извольте рассудить! Что же они понимают?
- Да, это нехорошо.
Помещик опять стал ходить по комнате и, задумавшись, начал петь вполголоса: "Да, плохисто, плохисто, шюходыровато..." Приказчик следил за ним глазами.
Через несколько минут приказчик спросил:
- Так как же-с, васскобродие, насчет тревоги - прикажете отменить?
- Какой тревоги?
- А что в колокол то есть ударять?
- Да, да. Уж лучше отменить.
- А то не прикажете ли, вон я в кладовой намедни трубу такую отыскал, охотницкую...
- Ну?
- Я велю мальчишке кирпичом ее почистить..,
- Зачем?
- Да, то есть как ежели позволите, опять-таки в случае сигнал подавать.
- Ах, нет, нет. Уж это тоже лучше оставить.
- Как угодно-с.
- Так больше ничего? Все, кажется?
- Все, васскобродие!
- Ну, ступай!
- Счастливо оставаться, васскобродие!
Унтер-офицер повернулся на каблуках и ушел.
В то же время в людской происходит следующее: за столом, на котором горит ночник, сидит ткач и пишет письмо. У стола стоит крестьянская баба, старуха, повязанная белым платком, и плачет, ежеминутно сморкаясь в конец того же платка. В растворенное окно виден двор; неподалеку, на погребице, слышны голоса: "Акулина?" - "Чего?" - "Где давишная сметана, что от обеда осталось?" - "Не знаю". - "Кто же знает?" - "А я почем знаю", - и прочее.
- Ну, еще-то что же писать? - спрашивает у старухи ткач.
- Да ты как написал-то, касатик? Почитай-кася, я послушаю.
- Вот написал, что, мол, любезному нашему сыну, Егор Тимофеичу, низко кланяемся и желаем тебе доброго вдоровья.
- Ну! ну!
Баба внимательно смотрит в письмо.
- Ну, что, мол, живы-здоровы. Чего ж еще?
- Ну, так, так. А от старика-то поклон писал?
- От какого старика?
- Да от дяди-то?..
- А почему я знаю? Что ж ты не говоришь? Как его звать-то?
- Дядю-ту?
- Да, да. А то кого же? Неужели ж мерина?
- То-то не знаю. Мудрено звать-то его.
- Как же нам теперь с этим делом быть?
- Да мы, признаться, промеж себя Стручком его кличем. Стручок да Стручок, другого имени ему нет.
- Ну так как же? Так и писать, что, мол, кланяется тебе дядя Стручок?
- Да ладно ли так-то?
- На что лучше.
- То-то, ну.
- А да что с тобой толковать.
И ткач опять принимается строчить. Старуха следит sa его пером и молча утирает беспрестанно набегающие слезы.
- Дальше что?
- Да ты про что?
- Писать-то, писать что еще?
- Да ты, я чай, сам лучше знаешь. Где мне тебя учить?
- Почем же я знаю, что писать? Дура! Нешто я сидел у тебя в нутре?
Старуха задумывается.
- Что ж ты?
- Да вот... как бишь его?.. Эх, памяти-то у меня нет! Хотела я тут словечко такое прописать...
- Ну!
- То-то запамятовала.
- Да ну, вспоминай скорей!
- Дай срок. Ты меня не торопи. Я так-то хуже не вспомню. Ну-кася, прочитай-кася - я, может, вспомню,
- Да ну тебя совсем! Сколько тебе раз читать?..
- Постой, постой! вспомнила! Вот оно, слово-то. Пиши, я тебе буду сказывать.
- Ну, валяй!
- Пиши: которые, типерича любезному нашему сыну, Егор Тимофеичу, посылали мы тебе, любезному нашему... То бишь, нет; не так... Которые посылали мы два рубля денег...
- Да уж это писано: которые посылали два рубля денег... Вот они! гляди сюда!
- Да, да, писано. Ну так вот как пиши: любезному вашему... Нет, опять не так. Как живем мы, слава богу, а что будет впереде, не знаем.
- А, дура, черт беспонятная! Говорят, писано уже это.
- Ну, уж теперь не знаю, как и сказывать. Окроме этих, у меня и слов больше нет.
Между тем начинает уже смеркаться. Носятся по селу разные вечерние звуки: ворота где-то скрипят; заблудившаяся овца с блеянием как полоумная бегает по улице.
"Бяшка! бяшка!" - слышен затерявшийся в коноплях голос крестьянской девчонки. Грачи с криком садятся на ветлы. Приказчик стоит на крыльце барского дома и кричит кучеру, стоящему с лошадью у колодца:
- Матвей! сколько вам раз говорено было - трубку не курить? Слышишь?
- Слышали, - нехотя отвечает кучер, засовывая трубку в карман.
- Но! дьявол, волки тя ешь! Облопаешься, жид ненасытная! - вдруг начинает он кричать на лошадь и, не дав ей напиться, уводит в конюшню,
Позади барского двора, на площадке, горничные собрались играть в горелки. Между ними виден барчонок, шестнадцатилетний мальчик в палевом пиджаке, с едва пробивающимся пушком на усах.
- Девушки! бегите, я вас буду ловить, - говорит барчонок.
- Ну! Раз, два, три...
Две горничные бегут по площадке, придерживая платья, причем сильно работают локтями; наконец барчонок загоняет их на гумно, и там уже слышны визг и крики: "Ба-рин! Маменьке скажу..."
- Ишь ты, мерин, черт разыгрался! Право, мерин! - стоя на крыльце, говорит с досадой лакей.
Через несколько минут горничные возвращаются запыхавшиеся, с растрепанными волосами, в которых видна солома. Барчонок, веселый и тоже вывалявшийся в соломе, идет за ними.
На пороге скотной избы сидят дворовые: садовник, повар и старый, отрастивший бороду лакей.
- Ваше дело десятое, - рассуждает лакей. - Ну, теперече мне как быть? Должон я об своей жизни подумать или нет? То-то вот и есть.
- Это что говорить, - подтверждает повар. - Холостой - как можно! Холостому все ничего. Ну, а женатый человек - совсем разница.
- Да, вот ты и думай! - продолжает лакей. - Ведь они как понимают про нашего брата? Место, говорит, тебе дадено на скотном дворе, ну и живи. Чего ж тебе еще? Конечно, другой на моем месте и за это будет вечно бога молить, ну только не я. Теперь хоть бы, к примеру, взять этого самого ундера. Я ему: Иван Денисыч, говорю, вы как, говорю, насчет нас рассуждаете? А он мне, братец ты мой, на это сейчас: как ты, говорит, можешь со мной так похабно говорить? Ты, говорит, должон против меня мельчать. Так вот оно что! Да у меня, может, и сейчас десять местов открываются. Я один на тридцать перцон могу сослужить или теперь в швейцары. Да как я пойду? кто меня возьмет с женой да с детьми? Так-то. Главная вещь, не обидно бы, кабы ежели я там насчет вина или прочих делов был замечен. Понятное дело. Ну, я, кажется, этих поступков делать не согласен никогда.
- Это натурально, - подтверждает повар. - Который ежели человек хорошей жизни и насчет этих глупостев не занимается, да как ежели жена типерича живет своим рассудком, своим благородием, как должно, - ну, и сейчас он может сделать оборот.
- Да я не то что, - не слушая, продолжает лакей, - я сейчас могу себе место иметь; да еще спокой-то какой! Мне вон генерал Толкачев сейчас говорит: приходите, говорит, ко мне, я могу вас успокоить. Я, говорит, тебя, Архип, при старости при твоей не оставлю, потому, говорит, ты мне довольно известен, как еще при покойнице я полку вместе служили. Я об вас, говорит, завсегда помню и всегда жалею. Как теперь об родном об своем, так все одно и об вас жалею. Ну, слышно, на теплые воды уехал за границу лечиться.
- А вот я слыхал, - перебивает лакея садовник, - правда ли, нет ли, мне тоже солдатик один сказывал про эти про теплые воды. Коли ежели, говорит, здоровый человек станет эту воду пить, то ничего, только что вот быдто кисло; ну, однако, вреда тебе никакого не будет. А который ежели хворый, то сейчас, говорит, зачнет тебя мутить. Замутит, замутит и вон. И то из тебя пойдет, что ах. Одного солдата вот так-то - сердцем, значится, нездоров был - тоже этой теплой водой отпаивали; так его, говорит, трое суток тянуло, и все землей, все одной землей, как есть вот черная-расчерная - даже перегорела; одно слово, сажа, нечисть - это, значит, вся. На четвертые сутки пошли из него, друг ты мой, черви длинные, говорит, косматые. И столько, говорит, этих самых червей - может, вот этакую кучу навалял; примерно, говорит, с полмеры вышло одних червей. Ну, а потом, как, значит, очистило, и ударило его в сон,
- Да, да, да. Ну, а потом-то что же?
- Потом ничего, выздоровел; только, значит, этот самый солдат теперь зачал пить. Такой-то отчаянный пьяница стал, беда.
- Нда! Вот она, история, - глубокомысленно заключает лакей. - Ну, и как же теперь слышно: с чего это он зачал пьянствовать? С воды, что ли, с этой?
- Кто?
- Да солдат. Вы про кого? про солдата говорите?
- О! Нет. Тот совсем другой. Что водой отпаивали, тот помер в больнице. А я про этого вам говорю, что рассказывал-то мне. Ну, он самый первеющий пьяница-то и есть.
- Да. Так вот они, дела-то! А я так полагал, что с воды, мол, это он.
- Нет. Где с воды? Этот теперь как запьет, то ему руки назад, и сейчас мое почтенье - в анбар. Что ты станешь делать? Главная причина - дерется. И я теперь считаю, что он мне все это врал, про теплую воду, потому мошенник темный, и верить ему то есть ни в чем, как есть ни в чем невозможно. Что сейчас скажет, глядишь, обманул. Вот жид каторжный какой! Вы слушайте-ка! Он меня летошний год как сапогами наказал, так я вам скажу, в лучшем виде.
- Барыня идет! барыня! - говорит, высунувшись из окна, птичница.
Дворовые встали.
Идет барыня в белом широком платье, черная косыночка на голове. Барыня из себя видная, роста высокого; идет, точно гусыня выступает; только глазами из стороны в сторону поводит. Рядом с нею дочь - длинная сухопарая девица с зеленым лицом и костлявыми локтями. Впереди бежит собачка, ловко поджимая свои тоненькие ножки, и пугливо обнюхивает двух тощих, шляющихся без всякой цели по двору борзых собак.
- Paul! Как тебе не стыдно? все с девками, - уходя, говорит барыня. - Viens ici! {Иди сюда! (франц.).}
- Я сейчас, - отвечает Paul. - Вы ступайте, я вас догоню. Девушки, давайте капусту сажать!
- Что ж вы с мамашей-то? Слышите, что она говорит?
- Ну ее совсем! Очень мне нужно вашу мамашу.
- Ишь ты, набаловался как! Маленький! Эх! Палки на тебя нет! - с сердцем бормочет на крыльце лакей.
- Барыня идет! Барыня идет! - слышно по селу.
- Чу! чу! - сидя у окна, унимает старуха расплакавшегося ребенка. - Вон она, барыня-то!..
Ребенок сейчас же перестает плакать.
- Вставай! вставай скорей! - будит жена мужа.
- Что ты?
- Барыня идет...
- Где? где? - Мужик вскакивает как полоумный и натягивает на плеча зипун.
- А вон она по улице идет.
- О дьявол-лешая! Испугала до смерти. Полоротый черт!
Стоят две соседки у ворот и бранятся.
- Хочешь, сейчас барыне скажу? - говорит одна.
- А мне что? Пожалуй сказывай! Я сама скажу. Она, мол, сударыня, так и так; она, скажу...
- Здравствуйте, бабы! - говорит барыня, подходя к соседкам.
- Здравствуйте, сударыня! пожалуйте ручку!
- Что это вы, кажется, ссоритесь?
Бабы переминаются.
- Это мы так, сударыня, промеж себя, - отвечает одна.
- Это мы шуткой, - добавляет другая.
Барыня идет дальше.
Из кузницы смотрит заезжий мужик и говорит про себя:
- Ишь ты! Кобелек-то у ей какой! Ну, кобелек! Ишь ты! ишь ты! А, чтоб те пусто!.. Как он лапками-то подгребает? Уши-то! уши-то! Ха-ха, ха! О, пропади ты совсем! Ученый.
- Нешто это кобель? это заяц, - серьезно говорит кузнец, отбивая косу.
- Может ли быть?
- Уж я тебе верно сказываю,
- Неужто вправду заяц?
- Без сумления.
- Что за диковина! Да почему ж его собаки не рвут?
- А, чудак! Нешто можно? Чать он барский.
- Да, да. Ну, это точно.
На завалинке своего дома сидит старый священник в ветхом подряснике, с заплетенной в ленточку косой. На плече у него котенок. В окно смотрит попадья.
На селе народ ужинать собирается. По самому краю речки в разных местах зажжены огни: бабы грибную похлебку варят; а ребятишки смотрят и подкладывают прутики в огонь. Запоздавшие мужики въезжают в улицу, громко стуча телегами, и перекликаются так, как будто их друг от дружки за сто верст отнесло.
- Э-ей-ей! Фадюшка, а-ой! - раскатывается по селу.
- Ого-го-го! - откликается Фадюшка.
Грачи, потревоженные мужиками, тоже подымают крик.
Заскрипели ворота, отставший жеребенок несется через плотину и заливается своим тоненьким голоском.
- Мамка! наливай, что ли, скорей! Мужики приехали, - сбегая в овраг, кричит босоногий мальчишка.
- Где они, мужики? Что ты брешешь? Нешто это наши?
- А вон он, тятька-то!
- Ну, успеешь еще натрескаться; дай срок! Авось не издохнешь.
- Тятька, иди скорей грибы хлебать! - другой мальчик уговаривает мужика, отпрягающего лошадь.
- Сейчас, сейчас. Стой! оглашенная! - кричит он на лошадь. - Что? небось набегались, есть захотели?
- Набегались, - отвечает мальчик, растягивая себе пальцами рот.
- В лес ходили?
- В лес. И мамка с нами ходила.
- Ну что же? грибов много набрали?
- Нет, немного. Там в лесу тетка Арина мамке сказывает: ты, говорит, с этаким хвостом хошь бы в люди-то выйти постыдилась.
- Да. Ну, а еще-то что? Да стой! Драть тя на шест! Что ты не постоишь? Ну!
- Ну, мамка ей и говорит: у меня, говорит, хвост-от, может, почище твово глазу, а не то что.
- А еще?
- А еще ничего. Иди скорей ужинать!
Смерклось. Позади села, на берегу того же оврага, горит огромный ворох полыни. У огня лежат на траве, прикрывшись веретьем, два молодые мужика - караульщики. Кругом темно. Из мрака виднеется только освещенный бок на косогоре пасущейся лошади. Караульщики смотрят в огонь и время от времени подгребают палкой горящую золу.
- Ишь ты, как разгорелось, ровно печка, - говорит один.
- А ты не вороши - скоро прогорит, - говорит другой, покрываясь зипуном.
- Семен!
- Чего?
- Гляди, как шибко горит!
- Да нешто я слепой?
- Вот ведь и мы так-то будем гореть.
- Еще это там видно будет.
- Знамо, что видно. Вот я так-то лежу, лежу, да и вздумаю: давай мне сейчас сто рублей, полезай в огонь! Ни в свете не полезу. А то, слышь, мне дьячков сын сказывал, что, говорит, в писании это там все описано.
- Ну, тоже дьячкову сыну много верить нельзя.
- Почему ж так?
- А потому - врать здоров. Он меня ноне летом как обманул! Сейчас, братец ты мой, встрелся мне: "Здравствуй, говорит". - "Здравствуй". - "Тебе, говорит, велел кланяться". - "Кто такой?" - "Из кабака пьяница..." - Ах, волки тя ешь! Ну хорошо. Только он этим не пронялся. Намедни опять зачал мне хвастать: "Могу, говорит, я у тебя в шапке яичницу сварить". Ведь как божился-то! В книжке, говорит, вычитал. Чудесно! Нет, ты слушай, что будет. Я сдуру-то и поверил, дал ему шапку. И что же он, в рот ему сто рожнов, сделал? Всю шапку у меня как есть испакостил, даже скверно. Уж я его ругал, ругал... Шапку хошь брось. Теперь ни в жись ни в чем не поверю. А нонче опять набивается. Прибежал ко мне: "Хочешь, говорит, я то сделаю, что ты на карачках станешь ползать?" Так он меня этим обидел! Ах, шелудивый черт! Сейчас сходил я на двор, взял хворостину и принес в избу. Убег. Теперь где увижу, беспременно масла наковыряю. !!!!!Незбмь его жалуется... А, чтоб тя розорвало.
- Что ты?
- Да вот лягушка. Совсем было за пазуху впрыгнула, гадина!
- Кидай в огонь; пущай ее жарится. Это она к огню погреться пришла.
Лягушка взвилась и шлепнулась в раскаленную золу. Там она еще раза два дрыгнула ногами, вздулась, лопнула и затрещала.
- Жирная, дьявол, какая! Ишь ты, сало-то как топится! - говорит один из караульщиков, тыкая в лягушку палкой.
- Эй, робята! Вы бы шубой оделись - неравно озябнете, - раздается в темноте чей-то голос, и вслед за ним выступает из мрака пегая лошадь, на которой виден мальчик. За ним еще несколько мальчиков верхом.
- А, беспортошники! Вот она, беспортошная команда! Аль в ношное срядились?
- В ношное. Прощайте, братцы! Мотрите крепче караульте, не унес бы кто огонь-то у вас... - И мальчишки пускаются с хохотом по оврагу вскачь.
- Вот он вас, леший-то, в лесу там съест! - кричат им вслед караульщики.
- Небо-ось! - весело откликаются мальчики, погоняя лошадей, и опять исчезают во мраке.
Ночь. Народ давно уже заснул, только где-то мычит запертый на ночь теленок. В барском доме еще виден огонь. В отворенное окно несутся звуки фортепьяно, и слышно, как барышня голосом, полным неведомой муки, поет:
Меня душит тоска, и на сердце свинец...
Кто-то крадется по двору. Женская тень пробирается около забора, позади флигелей, к бане. У бани видна другая тень, мужская.
- Прасковья, это вы?
- Я.
- Что ж вы? Сказали - сейчас, а наконец того, дожидался, дожидался, может, несколько времени...
Сторож начинает колотить в доску,
1862
Впервые напечатано в газете "Северная пчела", 1862, No 288.