е нет еще определенных мыслей, но когда почти физически ощутимо внутри что-то укладывается, уравновешивается, и через несколько минут начинаешь смотреть на все откуда-то сверху. И ясно и просто выступает перед просветленным взглядом прежде туманная перспектива жизни. Вещи меняют свою цену. Многое, казавшееся прежде важным, перестает быть таким. А забытое за повседневными делами основное вырастает во всей неожиданной целостности, как будто внутренняя жизнь и работа не прекращались ни на минуту, даже тогда, когда ты забывал о ней, и теперь, в момент остановки сознания, неожиданно выносит тебе свои итоги.
Опять и опять пережив чувство тягостного раздвоения, когда не знаешь, к какому лагерю ты принадлежишь и должен принадлежать - к тому, который вымирает, или к тому, который остается жить,- Волохов здесь, в тишине, впервые поставил себе вопрос: кто же прав? Прав не силой и числом (так они, конечно, правы), а внутренней правдой?
Он или они? Или, вернее, она, эта новая жизнь? Надо смело поставить себе этот вопрос и смело и честно ответить на него, так как продолжать жить до конца дней своих ложью - трудно, очень трудно. И еще труднее умирать...
Как же быть?..
Прежняя интеллигентская мораль говорила, что выше всего тот человек, который крепко держится своих убеждений и жертвует за них жизнью.
Новая, ихняя мораль говорит, что мертв тот человек, который стоит на месте и не движется. Потому что все в жизни движется, и он должен идти с ней, если хочет быть жив.
Где же правда?
Может быть, его консерватизм - тупость? А может быть, их подвижность - приспособляемость? Трудно человеку жить в гонении, вот он и двинулся вслед "за жизнью".
Но тут еще осложнение в том, что он-то сам, Алексей Николаевич Волохов, не остался целиком на своей позиции, которую хранит в глубине души, он не проклял их открыто и не пожертвовал жизнью за свою правду.
Что говорит старая интеллигентская мораль о таких субъектах?..
Но это - житейская слабость. Об этом говорить нечего. Нужно говорить о чистом принципе. Пусть я - мерзавец. Будем говорить о тех, что действительно гибли за свою правду. За старую правду.
Кто прав - они, прежние, или эти, новые? На чьей стороне абсолютная правда?..
Он вдруг остановился посредине комнаты от неожиданной мысли, пришедшей ему в голову по поводу понятия абсолютной правды: ведь когда последователей коммунизма были единицы, тогда как-то ясно было видно, насколько это учение утопично, бессмысленно. С ним можно было спорить, просто не обращать внимания.
А вот теперь, когда последователей только самых активных, незаинтересованных материальными расчетами, насчитывается сотни тысяч, да еще растет молодое поколение, которое нельзя учесть и которое через несколько десятков лет превратится в целый народ,- тогда как? Всего несколько лет назад их считали захватчиками, преступниками против общественной морали. Теперь их считают правительством, о преступности уже как-то не говорят; от них пойдет новая правда, которая со временем сделается отправной точкой для нового права. И нарушение этого права будет уже считаться преступлением. Ведь в свое время крепостное право считалось правом, освященным религией.
Если это так, то есть ли тогда вообще какая-то абсолютная, законченная раз навсегда правда в урегулировании социальных отношений?
Они-то ее не признают. Но вот он логически, хотя и с другой стороны, приходит к тому же.
Значит, он столько лет держался за омертвевшую точку человеческого сознания, а не за вечную опору жизни?..
И может быть, вечная правда-то не в его правде, а в движениях жизни, которая, возможно, неиссякаема и по-прежнему молода?
В первую минуту он почувствовал радость освобождения. Но сейчас же пришла мысль, что уже поздно... Восемь лет лжи и полной остановки родили в нем тяжесть, ту тяжесть духа, когда человек говорит себе: "Не стоит, все равно уж...", или: "Такими мыслями хорошо жить в молодости,- а не перед концом". И правда, не было прежней упругости воли, жажды движения.
В дверь постучали. Женский голос сказал, что пора ехать.
Алексей Николаевич стал одеваться. Ему было жаль, что он уедет, не увидев тех двух милых девушек в валенках.
Но когда он вышел в коридор, он увидел Шуру. Она стояла в длинном тулупе, подпоясанном веревкой. Тулуп был мужской и доходил до самого пола. А воротник был поднят и подвязан платочком, как у ямщиков.
- Вы что? - спросил, почему-то обрадовавшись, Волохов.
- Да везти вас,- ответила девушка, улыбнувшись ему, как своему.
- Ну, что вы... А разве у вас нет мужчин?
- Ребята наши очень устали,- сказала Шура,- а потом им завтра надо уезжать рано.
На дворе под липами виднелся силуэт лошади и саней. Около саней стояла Катя и, держа лошадь, дожидалась, когда выйдут садиться.
Метель утихла. Небо расчистилось и сияло и искрилось сквозь вершины деревьев бесчисленными звездами.
И в этом раннем выезде, когда все спит и только торжественно горят в небе звезды, было что-то праздничное, что он чувствовал, бывало, в детстве, в рождественскую морозную ночь, выходя на подъезд садиться в сани и ехать в церковь, когда и земля в снегу и небо со звездами, казалось, жили вместе с ним тем чувством, какое было в нем.
- Когда же вы успеете выспаться? - спросил Алексей Николаевич.
- А мы уже выспались,- ответила Шура,- мы ведь всегда встаем в шесть.
И Алексей Николаевич вспомнил забытое удовольствие вставать зимой рано, с огнем садиться за книги, за ноты и чувствовать, как каждый день жизни дает ему все новые и новые прибавления.
Теперь же он часто не мог без содрогания подумать о том, как встают трамвайные кондуктора в пять часов и едут по морозу, когда весь город еще спит, покрытый сизой дымкой инея и морозного тумана.
- Что же вы делаете так рано?
- Как что? - живо сказала Шура.- Дела очень много: утром делаем что-нибудь для себя - я учу языки. Катя занимается музыкой. А потом уроки, комсомол, читальня, кооператив. Ведь мы даже по воскресеньям заняты.
Лошадь, бежавшая шибкой рысью, очевидно, пропустила поворот, попала с разбега в глубокий снег и пошла было целиной, но скоро, завязнув, остановилась.
- Вот тебе раз! - сказала Шура.- Придется искать дорогу.
Крикнув Волохову, который хотел было вылезать: "Сидите, сидите, тут глубоко, а вы в калошах", и, увязая то одной, то другой ногой, она пошла искать дорогу.
Катя тоже вылезла и, сказавши: "Еще радость...", стала что-то привязывать около оглобли, сняв с рук варежки и взяв их в зубы.
Волохов остался сидеть в санях.
Он сидел и думал об этих девушках, которые не стыдятся ходить в валенках, везут ночью его, мужчину, на станцию, ищут дорогу, поправляют порвавшуюся сбрую. А потом приедут обратно со свежими, холодными щеками и еще до рассвета примутся, как ни в чем не бывало, за свою работу. Так же, как он, двадцать и тридцать лет назад.
Неужели их глаза видят тот самый мир, который видели его глаза в юности? И неужели тот прекрасный мир и теперь во всей вечной свежести и неизменности стоит перед глазами, но он не видит его, а видит только тусклые огоньки, наводящие уныние и смертную тоску?
Он почему-то вспомнил про те звезды, на которые он смотрел лет тридцать тому назад. Стал искать их. И сразу нашел...
Они так же, как и тридцать лет назад, были на своем месте, на знакомом ему расстоянии друг от друга, и так же свежо и ярко, как и тогда, горели от крепкого мороза.
Ему вдруг пришла жестокая ироническая мысль.
"Жизнь народа, живущего относительной правдой, продолжает свое движение, а человек, живущий абсолютной правдой, остановился и умер при жизни".
Он старался сберечь свою душу от их неправды,- не работал для них,- и душа его умерла. И теперь ему никакая правда уже не нужна.
Это было нелогично, но жизненно верно...
И уже стоя на платформе в ожидании поезда, он смотрел, как удаляются сани с двумя девушками, слушал веселый голосок Шуры и грустный - Кати, кричавших ему прощальный привет, и почему-то представил себе, что, когда он вернется домой и примется за свою обычную жизнь с вставанием в десять и одиннадцать часов,- здесь, в этих пустынных, занесенных снегом пространствах, задолго до рассвета зажгутся огоньки, и эти молодые девушки и им подобные с бодрой энергией молодости будут делать какое-то свое и общее дело.
Так в трехстах верстах от Москвы... Так в пятистах...
Так и в тысяче...