Впервые: Отечественные записки. 1867. Т. CLXXIII. Кн. 7. С. 219-272. Под заглавием "Ай-Бурун". Здесь по: ПССиП, Т. 2. СПб., 2000. С. 328-398.
------------------------------------------
------------------------------------------
1850, май. Ай-Бурун, на южном берегу Крыма.
Слава Богу, я не беден! Морской ветерок веет в моем саду; кипарисы мои печальны и безжизненны вблизи, но прекрасны между другой зеленью. По морю тихо идут корабли к пустынным берегам Азовского моря... Паруса белеют вдали. Я с утра слежу за ними. Они выходят из-за последних скал громады, которая отделила нас от Балаклавы; а к обеду они уже скрылись за мысок, где растет столько мелкого дуба и где я один гуляю по вечерам. Чего я хочу? я покоен. Никто не возьмет моих кипарисов, моего дома, обвитого виноградом; никто не мешает мне прививать новые прививы и ездить верхом до самого Аю-Дага и дальше... Да! я покоен. Здесь хорошо; зимы нет, рабства нашего нет. Татары веселы, не бедны, живописны и независимы. Общества здесь нет - и слава Богу! Я не люблю общества, на что оно мне? Успехи? они у меня были; но жизнь так создана, что в ту минуту, когда жаждешь успеха, он не приходит, а пришел, - его почти не чувствуешь.
Когда я один, я могу думать о себе и быть довольным; при других, как бы хорошо со мной ни обращались, мне все недостаточно. Разве бы триумфальное вступление в город при криках народа, в прекрасную погоду, на лошади, которая играла бы подо мной, и не в нынешнем мундире, а в одежде, которую я сам бы создал и за которую женщины боготворили бы меня столько же, сколько и за подвиги мои; боготворили бы и шептали: "зачем мы его не знали прежде, когда он был молод!" Это я понимаю. Иначе о чем заботиться? Не лучше ли следить за медленным бегом кораблей отсюда и думать: "Везде люди! везде они борются и спешат. А я не борюсь и не спешу! Вам на палубе жарко, а в каюте душно, а мне прохладно и под этой смоковницей, которая растет так пышно, и в кабинете моем с разноцветными окнами!" Гораздо лучше.
Да, кстати о стеклах. Я люблю иногда по очереди глядеть то в жолтое, то в синее, то в красное стекло, то в обыкновенное белое, из моих окон в сад. И вот что мне приходит в голову: отчего же именно белое представляет все в настоящем виде? В жолтом стекле все веселее, как небывалым солнцем облита и озолочена зелень сада; веселье доходит до боли, до крика! В красное - все зловеще и блистательно, как зарево большого пожара, как первое действие всемiрного конца. Не знаю, в которое из двух, в синее или в лиловое, - все ужаснее и мертвее: сад, море и скалы; все угасло и оцепенело... Так ли мы видим все? И почему мы думаем, что мы именно правы? что деревья зелены, заря красна, скала черна? Никем невиданный эфир волнуется в беспредельности; его размеренные волны ударяют в нерв глаза... Но что такое нерв? Проводник электричества до ячейки? Но что такое электричество? Но что такое ячейка? И кто поклянется, что стенки ее, не шутя, уже без ткани и что в недрах ее не кипит бездонная пропасть жизни? И тем более, почему мы думаем о нравственных предметах с такой самоуверенностью? Почему человек должен жить в обществе? Почему здравый смысл в этом деле здрав а не повальная ошибка? Ведь мы смотрим на средние века как на безумие веры, а XXI век не взглянет ли на наш как на безумие положительности, здравого смысла и пользолюбия? Был же один человек (Дальтон, кажется), который не видал никогда никаких красок, и весь ландшафт вселенной был для него непокрашенной гравюрой. Почему же он не прав? Потому что не так, как все? Да и Сократ был не так, как все, и Авраама соседи, верно, считали безумным, когда он ушел от отца, чтобы развить единобожие!
О! Боже! Боже! Тебе, великий творец наш, угодно, чтобы было так! И если благодарность земного червя Тебе слышна... о! как я благодарю Тебя и за покой, и за скалы эти, и за виноград мой, и за мою смоковницу!
1852, 15-го июля. Там же.
Там же! Там же! Какое счастье! Я потерял счет однообразным дням. И если бы мне не сказали вчера, что сегодня 15-е июля, я бы забыл, что это мои именины. Было время, когда я не был один! Было время горя и радостей! Все уснуло! Люди в гробах на разных концах России; над забытой могилой не служат и не плачут родные. Где у нас молиться! все бегут в разные стороны, и не отыщешь родной гробницы! Велю себя здесь похоронить, над мысом перед дубовой рощей, и чтобы огромный каменный крест простирал объятия к морю и кораблям, которые медленно бегут вдали. Зачем? Зачем? Кто придет на эту красивую могилу? К дерновому валику над телом бедной тетки в глухом русском селе все, быть может, прокрадется молодая племянница или добрый племянник-офицер велит отслужить панихиду и скажет: "Бедная тетушка! помню, как ты певала надо мной по зимним вечерам: "котик беленький, хвостик серенький, приди Волю покачать". Ах! голубушка ты моя родная!", и зальется святыми слезами, забыв и карты, и буйство, и чины, и любовниц! И прибредет гордый грошовым знанием студент, и тот зарыдает, когда русский поп скажет: "упокой Господи душу..." А над моей красивой, нерусской могилой кто прольет хоть одну слезу? Татары? Они добрые соседи - они честны; они всегда были свободны и не только к своим дворянам, они и ко мне подходят с доверчивой улыбкой. Но что же я могу им сделать? Чем могу осчастливить их? Просвещать по-нашему? Избави Бог! Это ужасное посягновение на жизнь мирную и молодецкую. Освободить свободных я не могу, как мог бы освободить русских рабов, от которых бежал сюда. За что же мохамедане будут вспоминать обо мне, глядя мимоходом на мой величавый крест?
Да, здесь все прекрасно: море синее, небо голубое, белые паруса таинственных судов, рисунок строгих скал, облака розовые и белые, которые ползут у плоских горных вершин по темным полосам далеких сосновых лесов; холмы свежей виноградной зелени, яркие одежды татарок и татар, пустые замки, а хижины, как гнезда, и над головой путника, и под ногами у дороги... Да! все здесь прекрасно! Но во всем нет для меня здесь той музыки, того плача и стона, который тихо носится по сырым и горьким полям нашим! О, когда бы чем-нибудь согреть мне душу посреди этой роскоши неба и земли! Не мог согреть, не мог один! Но ты бежал от горя и радостей, безумец! Зачем же ты призываешь их? Зачем? Зачем я умираю от полноты душевной? Вчера я плакал, лежа ниц лицом на траве, сегодня я сломал толстую трость о деревья вдребезги... в самые мелкие щепки...
Иногда я думал, нельзя ли окрестить дочь моего приятеля Мустафы-Оглу или самому стать мусульманином? Она бледна и черноброва; бархатная шапочка; русые косы на спине; платочком подпоясана; взгляд добрый - я ее ребенком знал. Читает Коран у окна и от меня не прячется. Какой избыток любви в бесполезной душе - любви чистой, бескорыстной, родительской любви!
Конечно, я бы мог жениться. Не далее, как в Ялте есть молодая девушка. Я очень люблю, когда она в розовом холстинковом платье качается на большом кресле. Она небогата; русская; глаза у нее игривые, темные; щоки нежные и румяные; стройна; к музыке способна; умна. В комнатах у них много цветов; почти под окнами кипит море; чай она делает прекрасно, масло свежее; мебель скромная. Раз кто-то играл на гармонии, а солнце садилось за горами; она качалась, а я смотрел на нее - и думал... Я выходил от них не раз умиленным и возвращался с радостью. Так мирно и сладко у них! Дочь шьет, мать шьет, отец вздыхает; часы, и те без звука идут и бьют глухо... Какая она хозяйка! Как шьет все сама! Какие дельные книги читает и как мила, кудрява, молода!.. Но у них много родных, и все недалеко отсюда. Я перестал ездить. Да и стар я и душою и на лицо; жаль губить девушку; жаль соблазнять садом, кипарисами, мраморными ступеньками, коврами. И недостало бы у меня никогда жестокости оторвать ее от родных и друзей, - так пусть хоть достанет твердости удалиться. Теперь я почти дух; я не дворянин, о чине своем никогда не слышу; едва ли изредка слышу имя и отчество. А с ней и с родными вернулось бы все. Надо платить иногда тоской за свободу!
1-го сентября 1853. Аи-Бурун.
Вчера я получил письмо от Катерины Платоновны С***, моей двоюродной сестры, которая была замужем за итальянцем. Не знаю, как ее назвать, - странная женщина или бедная, или счастливая женщина? Муж ее был красавец и буян; он прожил все ее имение, был на нашей службе и убит три года тому назад на Кавказе; она осталась в бедности с пятнадцатилетней дочерью. Присутствие ли этой дочери возбуждает ее силы, или она рождена так, во всяком случае, она строит такие широкие планы, которые бы многих испугали. Она знает мой Аи-Бурун и предлагает мне предпринять вместе дело: настроить домиков по саду и долинкам, завести водолечебное заведение, купальни морские, гимнастику и открыть гигиенический пансион для слабых детей. Она будет директрисой этого училища.
Дети будут и учиться, и купаться, и здоровье укреплять, и привыкать к хозяйству. Мы будем им показывать полезные травы; они будут работать; они будут счастливы, честны, богобоязненны и свежи. Хорошая мысль! И на это дело я должен положить, по ее расчету, всего тысячи три. Понемногу, говорит она, заведем все.
"Вы, - пишет она, - нашли бы, наконец, случай приложить к делу ваши познания, вашу небесную (?!?) доброту; ваше одиночество и бездействие погубят в вас все живые начала, которыми так щедро одарил вас Бог".
Бедная! (как же не назвать ее теперь бедной?) она льстит мне, чтобы заставить меня войти в ее планы. Если б моя доброта была так небесна, я бы не продал своих крепостных крестьян Бог знает в какие руки, чтоб избавиться от них и купить эти кипарисы, этот берег, эти безответные камни. Но пусть я добр, - только с чего она взяла, что я решусь наполнить мой сад детьми, которые будут кричать, ссориться, лениться, своенравной прислугой, родителями, которые будут приезжать и любоваться на своих детей? Если бы даже это дело дало нам после десятки тысяч дохода, так я за эту цену не продам свою свободную скуку!
Однако надо бы ей помочь. Я люблю женщин, которые любовью испортили свои дела. Покажу ей, что она не ошибалась, когда назвала меня добрым. Пошлю ей 500 рублей? Нет! больше пошлю; разочту средства и пошлю больше. В Малую Азию или опять в Вену хотел съездить? Не съезжу. Тем лучше!
А ведь в доброту нельзя не верить: она единственная вещь несомненной цены, и для той и для другой стороны. Шевелит так сладко, когда подумаешь: "У нее и кофе не на что было купить вчера; на дочери рубашки порвались; прислуга уже грубит". И вдруг с почты объявление - 500 рублей. Нет, 800! Это еще лучше, еще веселее!
25-го сентября того же года.
Я наказан за порыв. Катерина Платоновна заплатила долги, оделась, одела дочь и приехала сюда. Она хочет обратиться к княгине К*** (которой белый дворец с башнями в шести верстах от меня) с просьбой выхлопотать ей казенное пособие и землю для идеального училища. И вместе с тем благодарить меня!.. Слава Богу, она остановилась в городе.
Был в городе. Ездил верхом и заехал к ним. Кроткая, милая женщина. Мне нравится даже ее сентиментальность и простодушная риторика ее речей. Дочь хороша. Жалко! Пригласил их к себе, пока ей надо хлопотать у княгини. Княгиня обошлась с ней грубо. Та приехала на татарской телеге, насилу добралась к вечеру; сошла с горы вниз в сад, одна по незнакомой дороге, в темноте; а княгиня выслала ей сказать, что сегодня принять не может. На южном берегу в 25 верстах от города! в 10 часов вечера! Катерина Платоновна поднялась в гору без провожатого, отыскала татарскую деревню, ночевала там и на другой день ее еще заставили ждать до полудня. Княгиня велела ей написать свой проект, и я, хотя и не верю в успех, взялся помочь ей. Пусть поживут у меня пока: и к княгине ближе, и даром.
Княгиня обещала хлопотать. Катерина Платоновна мне нравится теперь. Лиза (дочь зовут Лизой; славное, доброе, русское имя!) занимает меня игрой на рояле и пением... Мне нравится также, что у нее углы глаз наружные опущены книзу, глаза мрачные и глубокие. Дай Бог ей счастья! А мать не раскаявается в своем прошедшем. "И я, говорит, рвала розы без шипов - было время!" К ней эта чувствительность идет. Привычка к зависимости от чужих оставила навек на добром лице ее любезную улыбку; за обедом она на маленький кусок хлеба, который нежно отложила, смотрит с чувством, и стакан квасу, который скромно налила, она не подносит спереди прямо ко рту, а обернется вбок и как бы спешит сама вежливо навстречу. Что ж, это оригинально! Вчера Катерина Плато-новна рассказывала мне много про Лизу. Она, по ее словам, друг слабых и гроза притеснителей. Рассказывала, как Лиза разбила большую алебастровую куклу об любовницу отца, которая вздумала грубить матери. Отец хотел ее высечь. Она не скрывает от меня поведения своего покойного мужа; она видит, что я без того все почти про них знаю; может быть, даже она думает, что я слышал об нем хуже, чем было, и часто повторяет: "несмотря на все эти пороки, в нем было столько души и благородства!"
И в самом деле, что за заслуга любить хорошего человека? То ли дело, вопреки всем, любить порочного, но обворожительного!
Пока мы с ней толкуем о пансионе, Лиза сидит с моей старой Христиной, и отсюда слышно, как они громко смеются. Дом мой оживился, и слуги стали веселее. Мать боится, чтобы Лиза не вышла слишком груба: "Посмотрите, какие у нее волосатые, сильные руки, какой толстый голос! Как она скачет на всякой лошади и с камней бросается в море плавать. Душа у меня замирает!" Я ее утешаю. Я думаю, что расти Лиза больше не будет; она стройна; голос, правда, иногда немного груб; но зато каким она поет контральто! Вчера я еще слышал из дубовой рощи, как она пела:
Друзья! молодость наша не вечна!
Славный Орсини она могла бы быть на сцене. У нее красивый тонкий нос и лицо продолговатое. А глаза мрачные - чудо!
Княгиня уехала в Петербург. Я пригласил Катерину Платоновну остаться до весны. Зачем ей ехать? теперь там грязь и снег. Пусть отдохнут. Я к ним привык. Она предложила было мне смотреть за моей провизией - нашла, что у меня много выходит. Но я не хочу, чтобы люди не любили их. Пусть лучше еще больше выходит; другие тратят на театр, на карты, а я хочу, чтобы все у меня в доме друг друга любили. Они остаются. Или быть одному, или чтобы все друг друга любили.
Катерина Платоновна сокрушается опять о том, что Лиза слишком храбра и сегодня ушла одна на горы в лес. Я говорил ей, что мужу смелая жена приятна, что нет ничего хуже женщин, которые кричат дорогой и с которыми страшно отойти погулять далеко от дома. "Муж! Кто ее бедную возьмет?" - воскликнула Катерина Платоновна. Я не отвечал и сам подумал: кто? и вспомнил о цветных стеклах. Вся беда оттого, что на одно заведено смотреть в белые стекла, а на другое заведено смотреть в синие. И смотрят все!..
В самом деле - женихов разных очень много. Но я бы не желал, чтобы Лиза вышла за мелкого чиновника или за бедного учителя в старом фраке. А из богатых редкий возьмет; многие побоятся уже того, что она дурно и мало говорит по-французски. И если б нашелся обеспеченный, привлекательный и умный молодой человек из нашего общества, так ему надо оценить ее, сблизиться. А где встретить? где сблизиться, где найти случай открыть те прекрасные семена, которые, я уверен, зарождены в ее сердце?
Но есть совсем, совсем другой мiр, о котором и не думают, благодаря стеклам. Например, у управителя в Сегилисе есть сын. Он вольноотпущенный, обучался садоводству в казенном саду, неглуп, пишет с небольшими ошибками, знает кое-что из ботаники, красив - настоящая русская кровь с молоком, 21 год, ловкий, глаза синие, сердце хорошее. Я его знаю: не раз вместе ездили верхом на Яйлу и в нагорные сосновые леса. Он наблюдателен и делает очень приятные замечания. "Видите, здесь наверху только теперь пион расцвел, а внизу давно отцвели. Много ли проехали, а климат другой". От него я узнал, что большие розовые цветы, которые здесь летом в таком множестве распускаются по необработанным холмам, называются Cistus taurica; "это, говорит, с чорными кисточками - Melia Azederach, а это дерево хвойное из Японии: Salisburia Adiantifolia или Gincko biloba; сразу совсем и не похоже на хвойное, а оно хвойное".
Разумеется, сидя в петербургском кабинете, читать в книге эти имена тяжело. Но я люблю сочетание природы и науки, когда гуляю в казенном саду, где собраны деревья из Италии, Японии, Китая, Африки, Кавказа, или когда в тишине поднимаешья по нагорному бору, и сквозь сосны, вдали, мелькает море с каймой немой пены у берега. Вообразим же себе, что они обе - и мать, и дочь, решились посмотреть в другие стекла. И вот в соседстве белый домик с плющом и виноградом, маленький дом, каких здесь много; он получает хорошее жалованье у какого-нибудь вельможи за садоводство; в доме чисто (у отца его, я знаю - чисто), воздух кругом дивный; она вечером на крыльце поет: "Друзья! молодость наша не вечна!" Дети растут... Да я бы с радостью своих дал две-три тысячи ей на приданое. Это эгоизм своего рода. Я люблю прекрасное. Если бы они и поссорились между собой... так что ж? Это забавно, а не грустно. И разве у нее такие высшие потребности ума, чтобы она искала товарища для мысли? Нет! Что же мешает? Стекла, стекла и стекла! А я и предложить этого не смею ни матери, ни дочери, хотя знаю, что это могло бы устроиться. Для Алеши это было бы неожиданное счастье; он, когда они еще жили в Ялте, встретился мне на дороге и спросил: "Кто это такая славная барышня приехала в город? Красотка!"
Как? Дочь полковника и образованная девица выйдет за вольноотпущенного садовника? Да поймите вы, если этот вольноотпущенный образован нисколько не менее вашей дочери? (Лиза делает много орфографических ошибок и вообще знает мало; мать учила других, а ею заняться, при своих разъездах и хлопотах, не имела ни времени, ни уменья.) Она знает по-итальянски и немного по-французски, а он по-татарски и по-немецки немного. А будь он не садовник, отдай его отец в гражданскую службу и стань он губернский секретарь и вместо синей блузы надень форменный фрак - был бы жених в минуту крайности... Волос дыбом становится!
А мне на милую и возможную идиллию было бы отраднее смотреть, чем на других моих соседей. Например, хер Зильхмиллер - управитель г. Ш-ва, румянится, носит то розовый, то голубой галстух; красит усы; женат на зубатой англичанке; бьет дворовых, читает Дюма и Поля Феваля и мне советует прочесть "Les crimes célèbres".
- Вы, - говорит, - увидите всю человеческую черноту.
- Я, - говорю, - и без этого ее вижу.
Соберусь с духом и попробую поговорить. Не знаю, с кем бы прежде, с дочерью или с матерью? Я думаю, прежде с Лизой. Что же они мне сделают за это? Ничего. Первые слова только тяжелы, а потом я разовью свой взгляд. Или не поговорить ли прежде с Алешой? "Что, Алеша, если бы я дал за этой девицей две тысячи, ты бы женился на ней?.." Посмотрим, что будет!
Алеша сгорел, когда я сделал ему тот вопрос. "Вы шутите, - говорит. - Где нам!" Не только лицо, уши, шея - все покраснело! Я сказал: все возможно, когда Бог захочет. А он: "Бог захочет, да люди не захотят". Ведь какую великую мысль нечаянно сказал! Если уже сметь придавать высшему существу наши свойства, так я бы скорей всего решился придать ему неизмеримое, полное чувство прекрасного.
А прекрасное бывает трех главных родов: красота живописная, пластическая; красота драматическая, или действия, и красота чувств, или музыкальная. Здесь было бы все. Горы, море, сады и леса; собственная красота лиц; красота их добрых, радостных чувств; красота предварительной борьбы с сословными неудобствами. Да! это один из главных моментов красоты - сословное неравенство. Будь они равны друг другу - дело утратило бы полцены.
Все, что я говорю, не совсем согласно с философией здравого смысла. Один мой прежний знакомец, ученый и дельный человек, говорит, что для философии м³роздания здравый смысл никуда не годится, но для философии жизни он одно спасение. Нет правила без исключений; я здесь, в горах, удалился от жизни и приблизился к м³розданию.
Мы с Лизой ездили сегодня к обедни. Катерина Платоновна нездорова. Лиза еще очень дика. С ней говорить трудно.
Что за день сегодня! Я ездил утром верхом. Море бледно-фиолетовое и как зеркало. Тишина. На шоссе холодно, на Яйле снег, а внизу в садах как майский день в России. Я встретил в своей роще татарку, которая сбирала хворост. Она из бедной семьи, но здесь и бедность не страшна. Что за мир, что за живое забвение! Какие слова изобразят то, что я чувствовал? Только прекрасные стихи могли бы сравняться и с природой этой, и с тихой жизнью здешних людей, и с тем ощущением восторженного покоя, которым я упивался сегодня, когда лошадь моя то осторожно опускалась с камня на камень по высохшему руслу ручья, то бежала с горы на горку по гладкой дороге. Какое счастливое сочетание диких картин с изящными следами просвещения! Здесь надо мной сосна поднялась из голого камня и на такой отвесной громаде, что смотреть на нее от подошвы трудно, а у подножья этого гигантского камня шоссе; а прямо с шоссе один шаг в поблекший на зиму цветник и на чистый двор готической дачи. Иные деревья в саду оброняли листья, а другие - лавр, кипарис и лавровишневый куст зелены как летом. К ограде, по которой сам собою ползет плющ, привязаны две прекрасные оседланные лошади. Высокая девушка в легком платье гуляет с книгой между миртами. Еще шаг - и дача волшебно скрылась за куполом чорной сланцевой скалы, округленной, как хребет скорченного зверя. Страшные глыбы серых камней в вековечной неподвижности как бы катятся с гор в море. Татарка на плоской крыше стелет ковер; из трубы дымок; красный перец висит у дверей... Аулы тонут в зелени... Нет, один Пушкин достоин был этой жизни...
Кто видел край, где роскошью природы
Оживлены дубравы и луга,
Где весело синеют, блещут воды,
Роскошные лаская берега;
Где на холмы, под лавровые своды
Не смеют лечь угрюмые снега?
Все живо там: кудрявых рощ прохлада,
В тени олив уснувшие стада,
Вокруг домов решотки винограда,
Монастыри, селенья, города,
И моря шум, и говор водопада,
И средь валов бегущие суда.
Мне было очень досадно, когда я давича вышел в гостиную и застал у дам Маринаки. Он опять стал чаще ездить!
Сначала (не с самого начала, когда я никого не хотел видеть, а на второй год) я немного сблизился с ним. Странно! Склад его ума и род его образования не внушают доверия, а характера он хорошего и, кажется, честного. Я тогда мало знал Крым. Когда он мне говорил, что на северном склоне Таврического хребта, тенистом и прохладном, были колонии готов и что в Мангун-Кале жил их герцог, побежденный и убитый турками, приводил, не помню как, по этому поводу "Слово о полку Игореве" и половцев - все мне казалось, что он выдумывает. С удивлением узнал я потом, что в его словах было много правды; конечно, он не учен, не археолог и мог ошибиться в частностях, но ведь и ученые оспоривают друг друга и обличают друг друга в ошибках. Одним словом, он оказался гораздо правдивее, чем я ожидал. Но что бы вы подумали о человеке, который никогда из своей губернии не выезжал, который и говорит тихо, и глядит томно; тихо и томно волочится за женщинами, носит щегольское платье и стриженые бакенбарды, страдает всегда грудью и спинным хребтом, проводит дни за французскими романами в большом кресле, пишет сам, наконец, и говорит: "У меня написано во всяких родах столько, чтобы запрудить на два года все периодические издания; но редакторы хитры, я боюсь их; они ценят имя автора, а не достоинство вещи". Напечатал на свой счет в Харькове роман под заглавием "Глухое горе" и раздает его даром кому угодно. Я прочел. Изысканный язык и ничего живого. "Этот нравственный эмбрион"; "пошлая кратность светских отношений". Множество французских, татарских и греческих слов без нужды.
Однако он ровного характера и добр, я имею на это доказательства; не то, чтобы необыкновенно добр, а добр, как многие, и женщина невзыскательная могла бы с ним ужиться. Мы приелись друг другу во время путешествия и все реже и реже стали видеться. Кажется, его привлекает сюда Лиза. Но он ей не пара.
Катерина Платоновна не совсем моего мнения. Она как будто считает Маринаки и опасным обольстителем, и выгодным женихом. Он, надо отдать ему справедливость, ездит сносно верхом. Вчера велел привести из города лошадь и пригласил Лизу прокатиться. "Я не могу тридцать верст ехать верхом, - сказал он ей чуть слышным голосом, - приехал в пролетке; и лошадь моя и я к вашим услугам". Лиза согласилась, посмотрела на мать и пошла в конюшню. Я недавно подарил ей славную лошадку. Я вышел как будто по делу, а в самом деле потому, что меня испугала мысль: а что если Лиза сделается madame Marinaky! Это ужасно! Я не шутя люблю ее любовью отца или воспитателя, и мне бы не хотелось, чтобы она стала madame Маринаки. Катерина Платоновна догнала меня и просила ехать с ними.
- Я боюсь этого льва, - сказала она.
- Лев он не очень кровожадный, - отвечал я. - И зачем я с ними поеду? Пусть Лиза развлекается. Время ей жизнью дохнуть слегка. И может быть, он посватается за нее?
- Когда бы так! Об этом еще можно бы подумать, - сказала она. - Лиза неопытна, а он... Кто его знает, какой он!
Я собрался ехать и пошел в конюшню. Лиза сама взнуздывала своего коня, пока кучер седлал.
- Меня твоя мать посылает с тобой гувернером! она боится любезности Маринаки.
- Чего же она боится? - отвечала Лиза. - Она хочет меня замуж отдать. Я за него и выйду, когда захочу.
- Захочет ли он? - спросил я.
- Я знаю, что говорю! - возразила Лиза и вывела лошадь.
Я подержал ее под уздцы; Лиза стала на большой камень, вскочила на седло, сказала только "пустите!" и ускакала. Я поехал за ней. Маринаки ждал нас за поворотом, играл концом уздечки, улыбался и гордо и сладко. Я всю дорогу был задумчив. Я никогда не умел хорошо скрывать своих чувств, а на южном берегу отвык от всяких усилий над собой, И не все ли равно? Скрытность имеет свои выгоды, откровенность свои. А самолюбие еще не умерло... Слава Богу, думал я, что сделали шоссе; можно троим рядом ехать. Я ехал с ними и молчал. Пожалел, что не умею холодно язвить. Этим, как известно, старым средством умеют иные ронять других при женщинах. А я не умею; рассердиться и рассердясь нагрубить, - это я понимаю. Но как-то все жалко трогать спокойно самолюбие другого. Хотел для пользы Лизы поробовать подтрунить над Маринаки, и вышло неудачно. А у него спросил:
- А что, это про вас написали стихи:
Маринаки
Поел все раки и т. д.
А он отвечал без гнева и смущения:
- Нет, это про Манираки. Вы видите, и рифма лучше:
Манираки
Поел все раки.
Маринаки говорит вообще немного. Лиза часто молчалива и угрюма. Прогулка наша была нескучна (езда по таким местам и в такую погоду все-таки приятна); но грустная-прегрустная была эта прогулка! Я предался вопросам - как назвать, как определить мое собственное чувство? Ревность? О, нет! Отчего же я не ревновал, когда Алеша принес Лизе букет? Лиза приняла букет и сказала с улыбкой: "спасибо, Алеша!" И посмотрела на него пристально этими пылкими глазами, которые так пугают мать и так нравятся мне. Потом заняла у меня рубль серебром и хотела дать ему на чай, но я остановил ее. Почему же начало этой встречи порадовало меня, а конец огорчил? Где же ревность? Или это оттого, что я нахожу Алешу лучше себя, а Маринаки хуже? Что за странная роль! Отец? Но отец сравнивает только Алешу и Маринаки, А и В. А у меня еще является между ними С, и это С - я сам.
Катерина Платоновна нездорова. Сверх того ее огорчила скрытность дочери; мы недавно только узнали, что Маринаки делал ей предложение, и она отказала. Она боялась, что мать будет жалеть об этом, и скрывала до сих пор. Я долго журил Лизу за эгоизм и объяснил ей, что от такой доброй и несчастной матери можно перенести замечания, что принуждать ее никто бы не стал, а если любишь мать, не надо скрываться от нее. Они помирились. Лиза просила у нее прощенья. Она слушается меня, я это давно вижу. И мне захотелось признаться Катерине Платоновне, что я не раз смеялся над Маринаки и доказывал Лизе, насколько она выше такого жениха. "Хорошо ли вы это сделали?" - спросила бедная мать с таким чувством, что я на минуту смутился. Но потом напомнил ей, что она сама, однако, предпочла бы своего мужа господину Маринаки.
- То я, - сказала она. - Свои страданья не так еще страшны. А сокровище мое, дочь родную, не вернее ли по гладкому пути ввести в хаос жизни?
Я возразил ей на это, что она верно бы не желала, чтобы сын ее покупал покой и право идти по гладкому пути в "хаос жизни" ценою чести?
- La vertu conjugale est le courage et l'honneur de la femme! - заметила мать.
Я с этим не согласился. Надо еще знать, с
кем соблюдается vertu conjugale!
Катерине Платоновне хуже и хуже; она, кажется, не переживет весны. Сегодня она одна сидела на скамье в тени; я подошел к ней.
- В дальний путь собираюсь! - сказала она печально. Я молчал.
- Благодарить вас или нет? - спросила она.
- Не благодарите, - отвечал я, - мы квиты. Мне было легче этот год. И вас и Лизу я очень люблю.
- Ах, Лиза! Лиза! - воскликнула бедная мать и заплакала. - Лиза, дитя мое родное! Отрада, жизнь моя! Что я с тобой сделаю, дочь моя милая? Куда я дену тебя?
- Куда? - сказал я, - никуда. Пусть здесь живет.
- А языки?
- Я сделаю ее наследницей моей. Встретится жених и получше Маринаки. Кого вы боитесь? Мнений Зильхмиллера, который румянится, и ему подобных?
Катерина Платоновна думала, а мне хотелось поглубже войти в ее душу, и я продолжал:
- И наконец, всякий знает, что я ей двоюродный дядя, плешив, сорок пять лет, отжил. Поставьте себя на место других и судите - чем я не опекун?
- Ваше открытое чело всем нравится; на нем печать мысли, - отвечала она. - У вас лицо приятное, выразительное. Вы бодры и здоровы... Поверьте, найдутся низкие люди... и наконец, вы сами не бессмертны; а что она будет и без вас, и без меня!
Я отклонился от разговора, желая подумать. Когда Катерина Платоновна уснула, я позвал Лизу гулять. Вечер был прохладный. Она повязалась по-русски белым платком, а этот убор смягчал ее строгое лицо.
- Лиза! - сказал я, - если твоя мать умрет, что ты будешь делать?..
Она просила не говорить о матери, но я настаивал.
- Я знаю, ты целый день плачешь, когда одна. Ты знаешь, она сильно больна. Любя ее, подумай о себе...
- Я у вас останусь. Буду на ее могилу ходить, буду вам служить, буду вас любить...
- Мать твоя боится людей. Скажут, что она тебя продала мне.
- Я не боюсь.
- Но она боится и с этой боязнью в гроб уйдет.
- Уеду, определюсь куда-нибудь. Одна она у меня; ее не будет, что мне!
- Лиза, - сказал я ей, - что быть любовницей нелюбимого человека, что женой - все равно для души. Но для жизни все ловчее быть женой. Мне тебя жалко!
- Кусок хлеба найду, если вы не хотите, чтобы я у вас осталась! - перебила она.
- Я не хочу? я не хочу? Да я буду умирать от тоски без тебя и без твоей матери! (Я чувствовал, как вся моя душа уходила в мои слова.) Я сочту себя несчастным, если дам тебе погибнуть.
- Что такое "погибнуть"?
- Что такое "погибнуть"? Это очень длинное объяснение. Проще всего погибнуть - значит унизиться, упасть. Не то, чтобы нужду терпеть или страдать. Если нужда тебя не унизила, если, напротив того, ты стала выше и прекраснее от ее тяжести - тогда ты не погибла. Если ты умерла от нужды в честной борьбе, ты тоже не погибла. С другой стороны: если ты ведешь богатую и разгульную жизнь, но при этом добра, великодушна, пряма, умна, даровита и пленительна, как одна из тех знаменитых артисток, монархинь и других женщин, имена которых дошли до нас, тогда ты не погибла, по-моему. А если беспорядочная жизнь обезобразила твою душу - ты погибла! Или, если ты можешь быть счастливой с Маринаки - ты погибла!
- Вот как! - сказала Лиза. - Вот вы что говорите! А с вами быть счастливой - это не погибнуть?
- Нет, - отвечал я смело, - влюбиться в меня, обнищавшего духом, с лицом старым, с сердцем бесстрастным - это своего рода гибель или жалкая ошибка. А выйти за меня замуж, чтобы быть независимой, порадовать больную мать, чтобы иметь в руках средства помогать другим страдальцам, чтобы жить вольно и широко, когда захочется, и в запасе иметь верного друга для чорных дней, для дней болезни, отвращения и обманов - это не гибель, это улучшение!
- Так, значит, кончено? - спросила она.
- Кончено, мой друг, - отвечал я.
Она, быть может, думала, что я обниму ее в этот вечер, прижму ее к сердцу, и готовилась это снести; но я, как случалось и прежде, поцаловал ее в лоб и перекрестил три раза, вместо матери, которая уснула и не успела благословить ее.
Я спал ночь хорошо и не чувствовал в себе никакой перемены.
Я думаю, она привыкла ко мне; любит Аи-Бурун, пожалуй, и Христинья тут замешалась; никогда Лиза прежде так привольно не жила; и в сердце столько движений! Спроси у нее, она и не сумеет отделить меня от Аи-Буруна. И не надо. Зачем требовать невозможного и неуместного в таком деле бескорыстия? Она не сознает своего детского расчета, и довольно! Будет ей привольно, будет и мне не стыдно.
Вчера мы обвенчались.
Мы возвращались домой по шоссе в коляске; ехали рысью и молчали. Я не знаю, отчего Лиза молчала, а я молчал от радости. Лиза бывала почти всегда одета не только бедно, но иногда не совсем опрятно: с матерью за это у нее бывали ссоры. Но в день свадьбы она была дама, как дама! Белое кисейное платье, пышное, новое; палевые перчатки, букет цветов в руке и в косе белая роза, брильянтовые серьги (это я выписал для нее еще прежде). В первый раз я ее видел в душистых палевых перчатках! Лиза - дама! Моя Лиза - дама, и еще богаче многих! Из-за этого одного стоило жениться. Верст за пять не доезжая до Аи-Буруна, мы увидели на горке толпу молодых татарских всадников в праздничных одеждах. Они крикнули все разом, бросились с горы вскачь, окружили нашу коляску, осыпали нас цветами и проводили на рысях до самого крыльца.
Мы благодарили их, угощали кофеем и фруктами, жалели, что они не пьют вина. Зато вина вдоволь выпили русские дворовые, которых собралось меня поздравить человек до двенадцати из соседних экономии. Они пели и плясали, и татары плясали на площадке перед домом, а русские смотрели. Море опять было тихое, бледно-лиловое; луна начинала слабо светить в стороне; по решотке и колоннам нашего балкона уже распускались ползучие цветы, а за морем чуть был виден розовый отблеск зари. Добрая мать наша, полуживая от умиления, сидела на балконе; Лиза внизу на ступеньках пела с русскими девушками "Во лузях, во зеленыих лузях"; татары собрались кучкой под кипарисами; а я? Я - что чувствовал в этот миг!
Однако небольшое облако набежало на мое счастье. Пока пели и плясали люди, пока мы ехали в коляске, пока я смотрел на мать и любовался (клянусь, только любовался!) на Лизу, я был счастлив чуть ли не чужим счастьем. Да! радость моя смутилась при одной мысли, что я в самом деле муж, а не только покровитель. Лиза моя! Когда ты вчера принимала покорно и серьезно мои презренные, нерешительные ласки, ты не знала, моя дочь, что твой друг отступает в ужасе от своих святотатственных прав!
Мне ли следует окончить весну ее жизни? Мне ли сделать ее матерью! Мне ли?!
Что я приношу ей, кроме теплой дружбы? Законные права? Отдать первые чувства девы не божественной страсти, а печальной дружбе и правам... Боже! дай мне силы быть счастливым!
Сегодня поутру я вышел рано на крыльцо и спросил себя еще раз: зачем я женился? Но провидению угодно было вразумить меня. Около крыльца распутался роскошный махровый мак. Еще вчера весь цветок был завернут в зеленые листья бутона. Я знаю, зеленые листики эти отпадают, когда цвет распутался в полной красоте. Такими листиками для нее буду я со всем моим до поры до времени. Придет время, и отпаду и высохну!
И за то благодарю, что она не показывает мне любви. В ней ничего как будто не изменилось. Все та же Лиза. Слава Богу! Что бы я должен был думать, если бы она хоть раз обняла меня страстно или бы томно прижалась к моему плечу? Дурной вкус? Притворство? Презренное получувство привычки? И то, и другое, и третье! Один раз она рассеянно поднесла мою руку к губам своим. Я оттолкнул ее и сказал ей с таким гневом: "никогда, Лиза, никогда!", что она смутилась и ушла. Я выждал минуту и просил у нее извинения за мою грубость.
- Я не буду, если я вам так противна, - сказала она.
- Не ты противна, дитя мое, а я сам себе противен! Придет время, когда ты поймешь меня.
Она просила меня говорить ей всегда, чем я недоволен; я отвечал ей:
- Я, Лиза, всем доволен. Довольна ли ты?
- Живу, - сказала она угрюмо. - Я еще никогда так не жила... Что мне? Сад есть, гуляю; рояль есть, играю и пою; корова есть - дою корову... Верхом катаюсь.
О матери ни слова. А мать угасает так, как я бы желал угаснуть. Счастье и покой дышат во всех ее словах, во всех движениях. Сама недавно мне сказала: "так умирать еще можно, как я умираю у вас, глядя на Лизу. Лиза не думает, что смерть так близка". Свадьба наша сначала оживила немного Катерину Платоновну, и это обманывает дочь. К тому же у Лизы есть та благородная детская стыдливость, которая избегает говорить о высоких чувствах. Но надо видеть, как она служит матери, как веселит ее своими отрывистыми шутками, пением; читает громко целые часы; ночью сколько раз встает и прислуживает ей.
Да! она довольна. Она незнакома с лучшим и не знает, что есть лучшее на свете и что мы не только имеем право, но обязаны иногда узнавать (не искать ли?) это лучшее, если оно не покупается ценою унижения и духовной гибели. Она, кажется, довольна. Наряжаться не ищет и не умеет. Но когда я прошу, чтобы она оделась в новое платье - оденется. Один раз сама оделась наряднее в длинное шелковое платье, вышла (а мы с матерью пили кофе поутру), посмотрела на нас, покраснела, не своим голосом сказала: "дама сегодня пришла!" Ушла и переоделась. Лошадей любит; на конюшне беспрестанно; вышивает кучерам пояса; за орехами ходит с девушками в верхние рощи; в саду работает; зимою сажает деревья сама, вдвоем со стариком Ахметом. Корову я ей отличную подарил; доит, кормит ее. Последнее время газеты интересны; грозятся высадкой в Крым; Лиза иногда читает нам их громко и делает свои замечания.
- Как уж мне этот фельдцехмейстер фон-Гесс надоел! Все куда-то ездит! Вот в Вену опять поехал.
Мы с Катериной Платоновной этой выходке очень смеялись.
Иногда ее суровые мужские вкусы смягчаются; недавно она завела котят. Один чорный котенок вышел такой забавный, что я и в жизни такого не видал. Только мы собрались все вместе, он на сцену и давай штуки выделывать, кубарем так и катается, без нужды заберется везде...
Лиза его полюбила; а за ней и мне он стал как будто родной.
В гости она любит ходить только к татарам и к простым русским и всегда приносит оттуда любопытные рассказы: как Эмине, дочь Саад-Сейдамета-Оглу, делала в бумажном окне отверстие, чтобы видеть своего жениха; как он ее увез; как отвез к русской помещице в степь; как гнались за ним двадцать человек; как молодые немецкие колонисты помогали им; мать ездила жаловаться губернатору, а дочь у губернатора в кабинете по-русски сказала: "Я его люблю; я за него и пойду!" Рассказывает, как убирают золотом лоб невесты на свадьбе, как ее раз самое всю раздели татарки, чтобы видеть и платье и белье со всех сторон.
Находим изредка случай делать добро. Недавно Лиза выручила из рук Зильхмиллера (чтеца Дюма) Парашу, крепостную девушку соседа нашего Ш-ва, у которого Зильхмиллер управителем. Она ходила за г-жею Зильх-миллер, а муж ухаживал за нею. Madame Зильхмиллер прибила ее по щекам раз; Параша перенесла; но на другой раз прибежала к нам вся в слезах. Помещик Ш. человек умный и хороший; я написал ему в Петербург об этом; а Лиза встретила в Ялте ревнивую управительницу, заспорила с ней о Параше и разгорячилась до того, что наговорила грубостей. Madame Зильхмиллер сказала как-то: "Всякая порядочная женщина..." - А Лиза скрипнула зубами и говорит (из бархатных глаз ее как будто посыпались искры): "Да разве вы женщина!", отвернулась и ушла.
Мы взяли Парашу внаймы к себе.
Я каждый день купаюсь за грудой больших камней, за которыми ничего не видно, кроме неба и моря. И прежде я тут же купался, но все было не то. Волны те же; каждый день, каждый миг бьют они точно так же, как прежде, в те же камни... Та же пена кипит... И я по-старому сижу долго один на песке, смотрю на зеленую и малиновую морскую траву... все то же... Но я не тот! Все кругом поет тебе долголетие и мир. Возможна ли здесь мысль о смерти?
Давно я не брал пера в руки. Катерина Платоновна скончалась. Мы ее похоронили.
Мне понравилось, что Лиза в первые дни не плакала, а стала плакать потом. Могила Катерины Платоновны на круге, к которому ведет миртовая дорожка; весь круг тоже обсажен стриженными миртами, дорожка вдруг заворачивает в ту сторону. А посредине круга старый, огром