Сигизмунд КРЖИЖАНОВСКИЙ
ЧЁТКИ
I
Я всегда предпочитал прямые и ломаные линии городских улиц извиву и
кружениям полевого просёлка. Даже пригородное подобие природы, с вялыми
пыльными травами у обочин шоссе, с тонкостволыми чахлыми рощицами в дюжину
берёзок, с лесом, где деревья вперемежку с пнями, а на лопастях папоротника
налипь рваной бумаги, - пугает меня. Природа огромна, я - мал: ей со мною
неинтересно. Мне с нею - тоже. В городе, среди придуманных нами площадей,
кирпичных вертикалей, чугунных и каменных оград, - я, придумыватель мыслей
и книг, кажусь себе как-то значительнее и нужнее, а здесь, в поле,
подставленном под небо, я, тщетно пытающийся исшагать простор, затерянный и
крохотный, кажусь себе осмеянным и обиженным. На природу с квадрата холста,
из тисков рамы, с подклеенным снизу номерком, я ещё, скрепя сердце,
согласен: тут я смотрю её. А там, в поле, небом прикрытом, она смотрит меня,
вернее сквозь меня, в какие-то свои вечные дали, мне, тленному, с жизнью
длиною в миг, чужие и невнятные.
И в тот день (было прозрачное сентябрьское предвечерне) я вышел за
шлагбаум не так, не просто, не прогулки ради, а за делом: мне нужно было
одолжить у небополя на час-два чувство малости и затерянности. Одно место во
второй главе моей работы, требующее именно этой эмоции, никак не давалось
среди стен. Делать было нечего.
Я прошёл уже около версты от заставы. Глаз, привыкший кружить путаницами
улиц и стен, ёрзать среди пестрот, втянувшийся в дробность и разорванность
городского восприятия, тщетно искал деталей и мельков: зелень - синь,
небо - земля - и всё. Поэтому понятна радость глаза, когда удалось-таки
ему, обежав горизонт, сыскать в просторах поля - мелочь: человека. Человек
возник как-то сразу и нежданно близко: он стоял в мятой траве, у края
дороги, сосредоточенно шаря палкой по земле. Палка терпеливо перебирала и
пригинала к земле травинку за травинкой. Человек (он был очень стар),
наклонив и без того сутулую спину к земле, очевидно, искал что-то,
оброненное в травы: свисшие с его носа очки недовольно круглились.
Поравнявшись со стариком, я коснулся шляпы.
- Не помочь ли вам?
Старик не отвечал и ещё ниже пригнулся к травам, - и вдруг круглые
стёкла очков, мелькнув чёрной оправой, прыгнули в траву. Старик растерянно
ловил воздух руками, с таким видом, как если б вместе со стеклами уронил в
траву и глаза. Быстро нагнувшись, я поднял за тонкий стальной заушник очки:
- Вот видите, не надо брезгать помощью. Скажите, что вы потеряли?
Старик долго протирал пыльные стекла:
- Тут... в траве - la*.
- Что?
- Ну да, я уронил - ля-диез: с первой приписной линейки.
И он опять принялся шарить в траве. Изумлённый, следя за движениями
палки, я заметил: в зелёной путанице травинок что-то вдруг сверкнуло пучком
стеклистых искр: протянув руку к искрам, я держал легко мною выпутанный из
трав, крохотный гранёный пузырёк: на прозрачной грани - бумажный билетик;
на билетике пометка - "la*^3", из третьей октавы. Срок заклада - 1 авг.**
г." - и ещё что-то - но я не успел дочитать: костлявые пальцы жадно
потянулись к находке, стёкла очков к стеклу сосудца:
- Ну да, она. Конечно. Благодарю вас.
На костистом плече старика висела серая дорожная сума: приоткрыв её, он
бросил внутрь сумы пузырёк и, медленно ступая, продолжал свой путь. Я шёл
рядом, не отставая. Мимо, по колеям, растревожив пыль, прокатила телега.
- Мне всё-таки хотелось бы знать, почему вы говорили о каком-то
ля-диез. Ведь в траве был просто пузырёк: пустой пузырёк.
Старик, не отвечая, сунул руку в суму, и в пальцах его опять просверкал
гранёный сосудец: придерживая его левой рукой за донце, правой он осторожно
повернул притёртую пробочку и, чуть улыбаясь, поднёс его к моему уху:
грустная серебристо-звенящая нота высокого юного женского голоса прозвучала
из-за стеклянной грани: пленённая, будто вырванная из чьего-то голоса
нота - длилась и длилась - исходя в тоске по разлученному с ней голосу и
бессильно стучась серебром дрожи в стенки стеклянной тюрьмы.
В вибрации пленённого звука было что-то странно знакомое: вдруг
вспыхнули рампные огни, закачались в чёрном провале оркестра, -
вверх-вниз-вверх - острые асики смычков, ведомые чистым сопрано. Кто?
Отвечая, из сумерек памяти просинели аршинные буквы афиш: "Клара Рид, -
вскрикнул я, изумленный, - это её la*!"
Старик осклабился:
- Да. И в случае просрочки... Пусть композиторы пишут ей партии без
la*: они это умеют.
И пузырёк, сверкнув гранями, опять исчез. Старик осторожно затягивал
ремни.
- Это жестоко, - пробормотал я.
- Вы находите. Гм... Тут у меня в суме - всего лишь нота, так - один
из двадцати семи полутонов, одна двадцать седьмая голоса. И мне говорят:
жестоко. Ну а вы, существа из-под крыш, разве вы не обеззвучили небесные
сферы, не онемили ангелов и не отняли песен у просторов; вы опутали музыку
струнами, придавили её потолком, вырвали у неё язык: это не жестоко?..
Он любовно провёл рукой по своему мешку:
- Ну, а что до певичкина la*'а - будет ему таскаться от ушей к ушам,
из зала в залы: пусть отдохнёт здесь, в стекле, пусть постранствует по
полям, вместе с моей дорожной сумой. Вы думаете, берегу заклад для себя. О
нет, - полям возвращаю я отнятое у полей: ведь стоит повернуть пробочку
и... Разве вы не слышите: поля молчат - исполосованные колеями, затоптанные
и изъезженные, оглушённые лязгами и грохотами ваших городов, - поля стали
немы. А встарь...
С минуту мы шли молча среди пахучих имбирей, зелёных прошв подорожника и
пропыленных трав. Старик задержал шаг. Он, очевидно, устал - дыхание было
часто и трудно. Взглянул на меня:
- А вы мыслью всё ещё в пузырьке.
- Нет, думаю о вас: кто вы?
- Я - человек, которого встречают в полях. Только в полях. И
встреченный мною должен ответить: чего он ищет в них?
Глаза старика были властны, как и слова.
Я ответил:
- В поля меня послали книжные поля: я здесь по их воле. Видите ли, как
бы сказать... Перу моему, не мне, ему, нужны слова, слова малости и
затерянности: там, в городе, их никак и нигде не достать. У наших письменных
столов слово "я" переросло горы: упёрлось гнутыми ножками в землю, в
чернильную петлю вкруг звёзд, - мне же нужны сейчас, так, на час-два, слова
самоумаления, затерянности в просторах. И вот я пришёл...
- Так, так, понимаю, - старик раздумчиво пожевал губами. - Может
быть, будет неблагодарно отдарить вас за помощь в розысках затерянностью. Но
если вы этого хотите... Странны, странны люди из-под крыш. Вы философ?
- Так, думальщик.
- Тогда... - приостановившись, старик долго рылся рукой в дорожной
суме, - не подойдёт ли вам это?
Края сумы, растянувшись, выпустили сжатую в щепоть руку; в щепоти,
нанизавшись на длинную серебристого отлива нить, мерцали белые крупные
бусины чёток.
В этот миг солнце, перерезанное чертой горизонта, низко нагнувшись к
земле, собирало свои последние оброненные лучи. По влажным вечерним травам
скользили туман и сумерки, - но всё же я рассмотрел: белые бусины на
связанной узлом неточной нити были как-то необычно крупны.
- Странные чётки, - изумился я, но старик уже заворачивал подарок в
чёрный, матового ворса плат, вынутый им из той же сумы.
Стянув плату концы, он передал узелок мне:
- Вот. - Мы стояли украя оврага. По земле, вместе с туманами, стлался
низким гулом дальний благовест. Старик обернулся лицом к оврагу: - Вот
здесь, обходя поля, я нашёл как-то труп: девочка, отроковица. Вкруг шеи -
синцы от пальцев: удавлена. В выдавившихся наружу глазах мне удалось увидеть
крохотное, остеклелое изображение мучителя. Это, конечно, так, частный
случай. Но думали ли вы, думальщик, что _все_ смерти насильственны: пуля в
сердце, пальцы вкруг горла, каверны в лёгких, дряхлость, одеревенившая
жилы, - всё это разновидности насилия. Всё губит, всё отнимает жизнь, даже
радость. Но максимум насилия - когда убийца: _всё_. Как таковое. Я говорю о
людях, заболевших... миром. Да, есть и такая болезнь. И не о ней ли сказал
Сократ: "Философствовать значит - умирать"? Впрочем, мой подарок, - старик
притронулся к узелку, - объяснит без слов.
И кивнув мне, он вдруг круто свернул в бездорожье; травы прошуршали у
его ног; туман сомкнулся.
Я знал, что в поле поблизости нет жилья. Куда ушёл странный старик и кто
он, являющийся в полях? Разгадка, завязанная в чёрный плат, была у меня в
руках. Я быстро направился к городу.
II
Придвинув ближе ламповую розетку, я развязал узел: чёрный плат
развернулся; на матовом ворсе его белели крупные, тесно сдвинутые бусины.
"Странные чётки". Я перерезал нить: две-три крайних бусины покатились по
столу. Я взял одну из них в пальцы: из руки, прямо на меня, глядел
остеклившийся, с полуслипшимся белым зрачком глаз. Я с отвращением и страхом
отодвинулся от стола: не может быть. Нет, правда: передо мной, на чёрном
плате, змеевидным изгибом протянулась нить; на нити, нанизавшись на неё
прорезями узких зрачков, лежали чередой - глядя друг в друга - глаза
мертвецов.
Долго я не знал, что мне предпринять. Вспоминались последние слова
человека, встреченного в полях.
Наконец, я решился. Где-то в шкапу среди математических и физических
приборов, отыскался офтальмоскоп.
Я снизил, не без чувства брезгливости, одну из склизких глаз-бусин и
придвинул к зеркальцу офтальмоскопа. Сначала мне ничего не удалось
рассмотреть сквозь чёрную щель омертвевшего зрачка. Но я не выпускал его из
поля зрения: исподволь прорезь зрачка стала расширяться, какие-то контуры и
пятна проступили и замаячили на вгибе сетчатки: потом слились в одно. Я
тронул винт офтальмоскопа, отыскивая зеркальцем наилучший уклон луча, и
понемногу как бы вдвигаясь живым глазом вглубь мёртвого, я увидел: навстречу
мне стлались стеклисто-мертвенные пустые просторы. Ни блика, ни черты, ни
даже точки. Безвидие. И вместе с тем - такое напряжение, такая
наполненность, что жгло мозг и глаз.
"Странно, - подумал я, на минуту зажмурившись, - ведь сетчатка, даже и
мёртвая, должна же давать отражения".
Я взял со стола блестящую крышку чернильницы и приблизил её к сломанному
лучу прибора: ничто не изменилось, ничто не возникло в царстве бездвижия,
остеклело глядевшем в меня из мёртвого пустого зрачка: вещи были над ним
безвластны.
И чем дольше я смотрел - живым зрачком и в мёртвый, - тем больше покоя
входило в меня оттуда. Однако факт был слишком странен: надо проверить
повтором опыта. Не отрывая взгляда, я протянул руку к столу и механически
овладел первым попавшим в пальцы предметом.
Теперь, лишь только предмет вошёл в луч прибора, в поле зрения смутно
завозникало: сквозь стеклистые просторы разворачивалась серая дорога. На
дороге - щит черепахи: четыре коротких перепончатых лапы медленно волокут
щит. Позади, на расстоянии шага, обнажённый воин, с щитом у левого локтя,
плечами, наклоненными бегом: мускулы бегуна наузлены, дыхание разводит и
сводит сосцы. Быстрыми прыжками бросает он тело вперёд, в обгон черепахи. Та
не торопится: четыре перепончатых лапы сонно ворошатся под щитом. Воин
напряг последние силы, он учащает бег, - но щит черепахи всё впереди.
Минута, другая: ничто не меняется. Разгневанный воин, тяжко и прерывисто
дыша, обрывает бег. За спиной его - колчан и лук: стремительно оттянув
тетиву, он целит в черепашье тело (оно в трёх футах от острия) - стрела
прянула в воздух: древко её дрожит от быстроты лёта, перья прижаты воздушным
током, но меж черепашьим щитом и стрелой - всё те же три фута. И воин снова
начинает бег.
Я с трудом оторвался от видения. Недоумевал: что могло нарушить покой
безвещья. Взглянул. У меня - прямо против придвинутого к офтальмоскопу
глаза - белел другой глаз. Тогда я понял: шаря по столу, я взял другой
экземпляр из коллекции старика; и второй глаз, отразившись сетчаткой на
сетчатке, наложил своё видение поверх видения первого.
Я взял их оба и осторожно нанизал прорезями зрачков на свободный конец
нити: "Спите, элеаты".
Было ясно: передо мною, на чёрном плате, нанизанные на чёточную нить,
лежали глаза умерших метафизиков.
Волнение овладело мною. Толчком ладони я распахнул окно: и оттуда
тоже - из чёрных надземных полей - глядели тысячи пристальных глаз.
Ближе к ним, - ну хоть на три фута; размотав шнур лампы, я придвинулся
с офтальмоскопом в руках к подоконнику: на очереди был третий. Теперь я
повернул зеркальце так, чтобы спутать короткие жёлтые лучи лампы с длинными
лучами звёзд.
Глаз к глазу: и тотчас же ударило ярким сине-белым светом; половицы
выдернулись из-под ног, роняя меня в бездну. В ужасе, не успев даже
вскрикнуть, я лишь стиснул веки, но, странно, спина - к спинке стула,
подошвы - крепко к полу. Преодолевая испуг, я осторожно полуоткрыл глаза: у
самых ресниц, спутав синие, белые, изумрудные лучи, сияли огромные во всё
небо рассиявшиеся пожары. Вначале - только они; но, понемногу привыкая к
слепящему удару света, протискиваясь взглядом сквозь плетение лучей, я стал
различать: где-то издалека полз навстречу моему глазу слабый жёлтый луч; луч
был вдет в крохотный квадрат; на квадрате - маленькое, в точку ростом,
тельце; я, щуря глаза, шевельнулся, стараясь лучше перципировать затерянную
точку; шевельнулось и тельце. Все ещё пробуя всмотреться, я поднял руку,
защищая глаз от боковых тусклящих видение лучей; и из тельца тоже
выдернулось коротенькое щупальце, пытаясь прикрыть его. Тогда я понял:
передо мной был мир _обратной перспективы_, мир, в котором мнящееся малым и
дальним - огромно и близко, а близкое и большое съёживается, малеет и
уползает вдаль. И раньше, в снах, в предчувствиях, я знал об этом мире.
Теперь я его видел; опрокинутая перспектива звала меня: войти в неё и
вступить на кору далёких иноорбитных планет, жить неопалённым внутри её
солнц, отодвинутых прямыми, перспективами _этого_ нашего мира за чёрные
пустоты межпланетья. Я знал, обратная перспектива грозит смертями: бездна, в
полушаге от путника, кажется ему далёкой и недостижимой. Но погибать в ней
легко: ведь тело и самое "я" там; в обратном мире, мнится далёким, чужим и
ненужным.
Я резко отодвинул от себя офтальмоскоп: снова квадрат окна пошёл на
меня, луч лампы подобрался к глазу, а звёздные пожары, вобрав в себя планы,
сжались в крохотные синие точки и прянули в чёрное небо.
"Да, старик сдержал слово. Продолжим опыт".
Но когда, снизав четвёртый глаз с нити, я попробовал ввести его в луч
аппарата, глаз вдруг резко отдёрнулся зрачком от света. Думая, что глазное
яблоко просто скользит в пальцах, я вставил в металлический зажим и отыскал
лучом офтальмоскопа отверстие его зрачка. Но глаз, продолжая противиться,
тотчас же плотно стиснул свой зрачок.
"Ага, вот ты как".
Приблизив пинцет, я попробовал протолкнуть его острием в прорезь зрачка:
но глаз, отчаянно водя радужным ободком, смыкал края. Похоже было, будто он,
отталкивая луч, пинцет, руку, защищает, из последних сил, какой-то мир,
таимый им в себе для себя.
"Ты в моих руках, - подумал я, прикручивая винт зажима. - Один удар
лезвия - и твоё будет моим".
В шкапу я нашёл скальпель: подведя лезвие к схваченному в стальные тиски
глазу, я собирался вонзить сталь: глаз метафизика не дрогнул: не разжимая
зрачка, не отдавая мира, он ждал удара. Вдруг скальпель зазвенел об пол.
Чьи-то тонкие пальцы втиснулись мне в горло, и новый мир, _мой мир_,
разрывая зрачки, острыми скальпелями врезаясь в мозг, входил в меня. Слёзы
текли навстречу вселяющейся вселенной, встречаясь с ней у выгиба ресниц.
Меж тем глаз, пойманный сталью зажима и ждавший, когда полоснут его
лезвием, вероятно, недоумевал: он осторожно приоткрыл зрачок, вглядываясь в
меня стеклисто неподвижным взглядом. Я высвободил пленника, взял в пальцы и
вдруг - губами к склизкому холодку его обволакивающей ткани.
- Теперь пусть меняются дни и меняется в днях: то, что вошло в мой
глаз, не знает смен: остеклено, врезано, на веки веков, как и в них.
Я прижал голову к чёрному плату, я близил свои ещё живые глаза к мёртвым
глазам метафизиков, тихим кругом сомкнувшихся вокруг меня: милые, милые, вот
и я мёртв, как вы, вот и я непреодолимо жив, как вы.
Но надо было кончать. Подняв голову, я собрал глаза и отдал их нити.
Нить стянул узлом.
Я, вероятно, очень устал. Нервная реакция резко повернула колки, и не
помню, где кончилась явь и начался сон. Именно теперь, когда подарок
старика, приняв свой первоначальный вид, свисал чередой бусин с моих
пальцев, одна чрезвычайно простая мысль напомнила, наконец, о себе: зачем
старику понадобилось _подобие чёток_. Ведь, если костяшки на стержне для
отсчёта цифр, бусины на нити для отсчёта молитв.
И преодолевая усталость, я приступил к последнему эксперименту. Память
моя давно растеряла заученные в детстве слова молитв. Кое-как сцепляя концы
с началами, я завращал ветхие отченаши - и тотчас же глаз, зажатый в моих
пальцах, стягиваясь и каменея, скользнул из фаланг и по нити вниз, я
продолжал механический круговорот слов - и с каждым "аминем", ещё один
глаз, твердея и стягиваясь, каменной бусиной опадал долу. Однообразие
поворотов окончательно спутало мне мысли, веки слиплись, чётки выскользнули
из рук: короткий тихий стук, стук камня о дерево - был последним
восприятием, дошедшим до затмеваемого сном сознания.
* * * * *
Теперь я веду жизнь сидня. Незачем ходить в поля за просторами: просторы
всюду - вкруг меня и во мне. Каждая пылинка значительна, как солнце. Раньше
всё, что за окном, казалось мне дешёвой картинкой, подклеенной к стеклу
снаружи. Теперь вечерами я распахиваю створы прямо в звёзды и в мысль: нужны
были века, чтобы понять эти крохотные пятнышки. Помыслить их как миры. Но
понять - мало. Надо увидеть.
Я редко переступаю теперь мой порог. Спустившись вниз, я,пройдя десяток
домов, сворачиваю обычно в узкий кривой переулок: по обе стороны сломанной
линии переулка, выводящего к серому овалу ворот и жёлтым крестам монастыря,
справа и слева - деревянные лавчонки и рундуки; всюду на перекладинах,
скошенных подставках, крючьях - образки, кресты, крестики, цветные лампадки
и чётки - чётки - чётки. Чёток много: они висят гроздьями, нанизавшись на
нити, мерцая опаловыми, красными, чёрными - из коралла, палисандра,
перламутра и агата - бусинами. Ветер тихо качает на крючьях их ленивые
извивы пронизей. Иногда я подхожу к чёточным вязанкам, рассматриваю,
осторожно касаюсь их: да, да, точь-в-точь, как мои. Стоит закрыть глаза, и
мнится: вот орбиты, приварившиеся ссученными гнилыми нитями, покорно давшие
связать себя узлом и обмотать вкруг жалких крючьев, - покинув плен,
разворачивают свои эллипсы, и вот коралловые бусины, рассиявшись кровавыми
солнцами, возносятся на дальние зениты. Чёрные агатовые камешки разбухают в
чёрные планеты, скользящие по длинным-длинным чёточным нитям - от звёзд к
звёздам.
Открываю глаза, и снова: рундуки, на рундуках крючья, на крючьях гроздья
алых, белых и чёрных чёток. Но я не верю глазу: ведь лжёт же он о звёздах,
показывая мне их, как крохотные изумрудины. Лжёт и сейчас.
Иногда я шагаю дальше: по прогнившим мосткам, меж тысяч миров,
продаваемых людьми людям за какие-то пятаки и гривенники, вхожу я - сквозь
овал ворот - под кресты: там - в сизом ладанном тумане, у чёрных ликов и
жёлтых свеч - простые бабы-крестьянки, и меж их иссера-коричневых,
растрескавшихся пальцев всё те же покорные, давшие связать себя в узлы
орбиты: на орбитах, толкаемые грязным ногтем, безлучные, закаменевшие,
стиснутые в крохотные точки - бессильные миры.
1921
___________________________________NOTICE___________________________________
Публикуется по изданию: Кржижановский С.Д. Сказки для вундеркиндов:
повести, рассказы.- М.: Советский писатель, 1991.- Стр.168-177.
Рассказ "Чётки" был включён автором в неопубликованный сборник "Сказки
для вундеркиндов".
_________________________________COPYRIGHT__________________________________
(c) Кржижановский Сигизмунд Доминикович, текст, 1921
(c) Перельмутер Вадим Гершевич, подготовка текста, 1991
(c) Перельмутер Вадим Гершевич, примечания, 1991
(c) "Советский писатель", публикация, 1991
(f) Novice, OCR, 2006/07/19