Главная » Книги

Горбунов-Посадов Иван Иванович - Песни братства и свободы, том I, 1882-1913 гг, Страница 7

Горбунов-Посадов Иван Иванович - Песни братства и свободы, том I, 1882-1913 гг


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

y">   Нужда! Проклятая нужда!
   Детей должны отцы продать,
   Когда детям в лучах златых
   Развиться б и играть!
  
   Потом в подвале жил сыром,
   В парах кислот, в отраве злой,
   Вдыхая яд в больную грудь,
   Я в медной мастерской.
  
   И вновь побои. Вновь весь ад!
   Два раза руки на себя
   Я поднимал. Но я не мог
   Убить тогда себя...
  
   Таких, как я, милльон меж вас.
   Детей таких милльон сейчас
   В таких же муках, без конца,
   Страдает между вас.
  
   Никто не слышит их. Никто
   Не внемлет их слезам, мольбам.
   Пощады нет ни их душе,
   Ни бедным их телам!
  
  
   3.
  
   И я решил... Чрез несколько часов
   На рельсы голова моя приляжет,
   И рельсы кровь моя безвинная зальет.
  
   Пусть эта смерть моя все скажет!
   Пусть смерть моя живым оковы их развяжет!
   Пусть кровь моя живым спасенье принесет!
  
   Записку эту на груди моей найдете.
   Вы в ней предсмертный крик мой все прочтете, -
   Мой крик за всех замученных, как я,
   За всех обиженных задавленные стоны,
   За всех загубленных немые миллионы!
  
   Не долго мне осталось уж страдать...
   Но не легко мне умирать!
   Я так хотел бы жить! Хотел бы видеть солнце
   Хоть в наше тусклое подвальное оконце...
   Хотел бы видеть небо и траву...
   И бедных юношей-товарищей семью ...
  
   Но нет. Я так решил. И я себя убью,
   Чтоб повесть скорбную мою
   О нас о всех узнали люди!
   Чтоб жалость дрогнула в их груди!
  
   Услышьте же мой крик, крик нашего страданья!
   Услышьте в нем милльонов жертв рыданья
   Таких, как я!..
  
   Да, я себя убью,
   Но вы мольбу услышите мою?!..
  
   Спасите их!..
  
  
   В БЕРЛИНЕ.
   (Памяти друга моей юности немецкого артиста и свободного мыслителя Белльмана).
  
   Я в Берлине. Я живу на улице Шиллера,
   Великого поэта человечности и свободы.
   Напротив меня казарма,
   Наполненная военными рабами.
   Я вижу через открытое окно казармы
   Как унтер-офицер муштрует отсталого солдата.
   Я слышу крики: "Раз! Два! Три!
   Налево! Направо! Налево! Направо!"
   Резкие крики команды, свистящие в воздухе, как хлыст,
   бьющий по плечам раба.
   Я вижу механические движения солдата,
   Старающегося как можно быстрее проделывать
   приказан­ные движения.
   Я слышу как унтер-офицер гневно кричит во все горло
   И как еще сильнее бьют солдата, как плеть по спине раба,
   Его командные крики,
   И еще скорее с лихорадочной быстротой
   Движутся руки и ноги солдата.
   Я вижу, как человек превращается здесь в автомата,
   Того автомата, который будет убивать всякого,
   На кого его бросят,
   Того идеального автомата послушания и убийства,
   Который называется прусским солдатом.
   И мне страшно. Мне страшно, когда я думаю,
   Что миллион таких автоматов убийства
   Готовится сейчас в Германии.
   Я вижу на улицах Берлина
   Их батальоны, поднимающие, как один, ноги в белых штанах,
   Готовые делать над остальным человечеством все,
   Что им прикажут, вытянутые, как палки, офицеры.
  
   И во всех странах готовятся миллионы таких же людей-автоматов
   послушания и убийства,
   И, когда им прикажут, они зальют шар земной кровью,
   Наполнят мир ужасом и безмерным горем.
  
   Мне страшно глядеть чрез открытое окно казармы
   На эту обработку человека!
  
  
   ПАМЯТИ НАРОДНОГО УЧИТЕЛЯ ЕВДОКИМА НИКИТИЧА ДРОЖЖИНА,
   ЗАМУЧЕННОГО В 1895 ГОДУ.
  
   На далеком острожном кладбище
   В безымянной могиле глухой
   Спит, замученный властью кровавой,
   Человечества светлый герой.
  
   Меж убийц и воров, он схоронен,
   В безымянной могиле зарыт.
   Но душа его светлой звездою
   Над могильною тьмою горит.
  
   Он был призван. Но твердо он власти,
   Весь пылая душевным огнем,
   Заявил: "Я не буду убийцей.
   Я не стану солдатом-рабом!
  
   Никогда не прольют эти руки
   Человеческой крови родной.
   Никогда в эти руки оружье
   Не вложить вам кровавой рукой.
  
   И ни чем вы не сломите духа
   Исповедника братства людей -
   Всею силой, всей пыткой и мукой
   Ваших тюрем, штыков и цепей!"
  
   Где великим убийцам народы
   Лижут ноги, как светлым богам,
   Там героев любви и свободы
   На убой предают палачам.
  
   И с тех пор его жизнь стала мукой,
   Бесконечным распятьем одним.
   Он был бит, и поруган, и заперт
   За решеткой по тюрьмам глухим.
  
   И, средь ада военных острогов.
   Средь солдатских засеченных тел.
   Средь солдатских затравленных жизней,
   Он, как факел пылавший, сгорел.
  
   И в недуге был брошен смертельном,
   Он, страдалец за свет и любовь,
   На камнях, как собака, темничных,
   И из горла текла его кровь.
  
   Эта кровь за любовь пролитая,
   За великое братство людей,
   Из далекой острожной могилы
   Светит силой нам дивной своей.
  
   И зовет эта сила страданья,
   Сила жертвы великой его
   Человечество вольной душою
   Цепи рабства порвать своего.
  
   О, не даром страдал он. Настанет
   Час сознанья, и сломят штыки
   Миллионы очнувшихся братьев
   По лицу всей свободной земли.
  
   И исчезнет солдатская доля
   И позорное званье солдат -
   Этих диких убийц поневоле.
   Человек станет друг лишь и брат.
  
   И когда ночь безумья и рабства
   Дрогнет в мире, тонущем в крови,
   Перед тенью апостола братства
   Мир преклонит колени свои.
  
   А пока, на острожном кладбище,
   В безымянной могиле немой
   Спит, народу слепому неведом,
   Человечества лучший герой.
  
  
   1896 г.
  
   ЧИСТОЕ БЕЛЬЕ.
  
   1.
  
   Ранним утром, когда я прохожу в типографию, я вижу прачек всегда давно за работой. Сквозь запотелые окна старого обветшалого домишки, где ютится прачешная, я по­стоянно вижу в клубах пара, согнутые над корытами, над чанами, над катком, старые и молодые фигуры прачек с под­вязанными платком волосами, с оголенными руками, с рас­стегнутыми воротами рваных замазанных кофточек, или без кофточек, с открытой грудью.
   Когда я возвращаюсь вечером обратно, я вижу прачек, все также прикованными над корытами, в облаках пара, весь день в этом пару, с легкими, все время дышащими сыростью, испарениями работающих человеческих тел, едкими веще­ствами, употребляющимися при стирке; вижу беспрерывно двигающиеся руки прачек с трещинами и ссадинами, кото­рые снова и снова больно разъедаются щелоком и мылом.
   Я не вижу среди них здоровых, цветущих лиц. Разве какая-нибудь новенькая, только-что из деревни. Но через год-два она теряет свой здоровый облик и становится такой же бледной, с таким же испитым лицом, как и все остальные.
  
  
   2.
  
   Я вижу на улице, как прачка несет белье в прачешную от заказчиков или к заказчикам, как она тяжело ступает, с трудом передвигаясь под тяжестью давящей плечи корзины или узла с бельем. Хозяева денег на извозчика не дадут, извозчик дорог, а прачкина спина дешева.
  
  
   3.
  
   Она тащит наше грязное белье, чтобы сделать его чистым, чтобы мы щеголяли в чистом белье. Чистота, изя­щество, гигиена! Ради этого они должны отстирывать целые дни нашу грязь, вдыхать ее испарения. А в благодарность получать гроши, остающиеся от барышей хозяев.
   Здесь отстирывают с утра до ночи человеческую - нашу с вами - грязь, наши пятна на белье, все, что нам стыдно было бы, если бы это увидели чужие глаза. Но глаза, нос, руки прачки - это ничего, это пустое место.
   Прачка - это машина. Мы платим - тут не может быть никаких церемоний!
  
  
   4.
  
   Вот я прохожу мимо прачешной поздно под праздник. Уже девять часов вечера. А они что-то еще доделывают, доутюживают. Прачешная вся полна испарениями грязной воды, человеческих тел, мыла, грязи, вырывающихся белыми клубами на морозный воздух.
   Прачка, болезненного вида, сидит, вытянув руки от уста­лости. До чего они должны у нее ныть после десятичасовой ежедневной стирки?!
   Заказы должны быть исполнены к завтрашнему утру. Молодые люди, барышни, невесты, благородные дамы, давшие экстренные заказы, должны обязательно получить чистое белье завтра утром, - к именинам, к званому обеду, к пикнику, к спектаклю, к балу, к свадьбе, к свиданию.
  
  
   5.
  
   Девять часов вечера.
   Тысячи людей теперь на лекциях, в театрах, в концер­тах.
   И мне вдруг представляется, как в этот самый час мо­лодые люди и молодые девушки, такие же, как вот эта молодая, но рано завядшая, прачка, и пожилые дамы, такие же, как вот эта старая прачка, с болью в груди, с затрудненным, хриплым дыханием достирывающая кучу белья, эти молодые и пожилые, благородные, интеллигентные особы, в эти самое время, в чистом белье, выстиранном и выглаженном руками этих прачек, наслаждаются в театре чудной игрой прекрасных артистов, разыгрывающих перед ними тонкую драму современной драматургии, всю построенную на слож­нейших проблемах жизни и любви, на тончайших чувствах и переживаниях.
   Какая чудесная игра высоких художников! И какая изу­мительно жизненная постановка! Сама жизнь. Кажется, что в театральную залу струится со сцены запах липовых аллей. И как близки, дороги всем этот молодой человек и эта мо­лодая девушка, беседующие на сцене о великих проблемах бытия - любви и смерти... Все сердца полны их пережи­ваниями.
  
  
   6.
  
   Но вдруг с театром делается то, чего никогда не было.
   Вдруг сцена заволакивается густым туманом, и туман этот заволакивает весь театр, - сырой, промозглый, смрад­ный туман, пронизывающий зрителей до костей.
   Постепенно туман рассеивается, и перед публикой, вместо липовой аллеи с лунными бликами, и соловьем и мо­лодой девушкой и молодым человеком, беседовавших о ве­ликих проблемах бытия, на сцене раскрывается прачешная, - вот эта самая прачешная, с ее клубами, пара, с ее корытами, чанами, катками, гладильными досками, с согнутыми над ними фигурами изможденных женщин.
   Весь театр - сцена и зрительный зал - наполняется клубами пара, запахами промозглой сырости, испарении двух десятков тел работающих прачек.
   И голос откуда-то из-за кулис говорит:
   - Это ваше грязное белье, господа, отстирывается здесь. В этих корытах ваше грязное белье, почтенные дамы и девицы, старички и молодые люди, господа либералы, ра­дикалы, социалисты...
   И зрители узнают, свое белье со всеми его грязными пятнами, двигающееся взад и вперед под грязной пеной в корытах под усталыми руками прачек с болящими трещинами и ссадинами от разъедающих их мыла и щелока.
   Они видят, как не разгибаются над их бельем эти из­можденные, заморенные в духоте и сырости женщины.
   Они слышат их глухой и резкий кашель, их хриплые голоса, слышат, как они бранятся на так трудно отстирываемое грязное белье, как они ругают хозяев за ничтожную оплату их тяжкого труда, за всякие вычеты и штрафы.
   Пред зрителями проходит весь их день до ночи, день согнутых беспрерывно спин, день истомленных рук, двигаю­щихся, как спицы безостановочного колеса, день вечного стояния в сырости, вечного вдыхания испарений грязи, мыла, щелока, человеческих тел...
   Пред зрителями развертывается бесконечная картина того, как прачки отстирывают, со всеми его грязными пятнами, белье их, этих идеально изящных, нарядных, высоко интеллигентных, идейных молодых людей и девиц и дам.
  
  
   7.
  
   В ряде туманных картин перед зрителями двигаются дни всей тяжко трудовой недели этих женщин до ночи в субботу, когда они сваливаются для того, чтобы, наконец, выспаться сколько-нибудь в одну эту ночь в неделю.
   Раскрываются грязные, промозглые берлоги, где они едят и спят.
   Встает воскресный день этих женщин, когда старые прачки пьют водку, чтобы одурманиться, чтобы забыть всю свою недельную тяготу. А молодые, чтобы не сидеть в своих гнусных берлогах, не зная, куда девать несколько жалких часов отдыха, идут, лишенные семейности, ища какой-нибудь утехи, шататься, грызя подсолнухи, с солдатами по улицам или в пивные.
   И голос откуда-то из-за кулис говорит:
   - Для этих существ не существует ваших театров, лекций, книг, семейного уюта, общественных удовольствий, - ничего кроме вашего грязного белья в будни и водки и солдата в праздник.
  
  
   8.
  
   Перед зрителями встает картина того, как работают до глубокой ночи сейчас, в этот самый час, эти прачки, чтобы принести им завтра утром рано чистое белье, в котором они могут отправиться в гости, в театр, на балы, на свадьбу, на свидание, - картина того, как сейчас работают эти истомлен­ные женщины-машины, в сырости, в грязи и в тумане пара, в то время, когда эта нарядная публика, в отстиранном ими чистом белье, наслаждается здесь высшими переживаниями. Театр весь все наполняется и наполняется настоящим паром, тяжелыми, смрадными запахами. Кажется, что пар и грязь струятся клубами, ручьями прямо в публику.
   Весь зрительный зал вдыхает испарения своего грязного белья, пота, сырости, которыми день за днем без перерыва дышат, среди которых без перерыва работают эти женщины. Вот она - действительная, настоящая жизнь. Вот труд, благодаря которому мы можем наслаждаться чистотой, - труд, покупаемый ценою систематической эксплоатации со­тен тысяч старых, и молодых, и совсем молоденьких жен­щин и девушек, у которых он выматывает все силы, все здо­ровье, которых из разумных, здоровых, светлых существ он делает болезненными отупелыми полуживотными.
   Весь зрительный зал чувствует, переживает в своей душе все боли, все попранье их пригнетенных душ, в своих спинах всю боль их спин, в своих руках всю ломоту их рук, в своих ладонях всю боль трещин и ссадин их ладоней, в своей груди, в своих легких боль и хрипы их легких, их груди...
   И что-то пронизывает насквозь тело и душу этой ты­сячи зрителей.
   ..........................................................................................................
  
  
   9.
  
   Но нет, нет, ничего этого нет! Это только нелепый кошмар, привидевшийся вдруг мне, одинокому прохожему безумцу, в уличном тумане этого предпраздничного вечера.
   ..........................................................................................................
   Там, в театре, все светло и празднично. И души наряд­ной публики, над которой носится поэтический легкий запах духов, полны высокого наслаждения. Пред зрителями развертывается красивая жизнь сложных, глубоких человеческих натур, драма столкновения этих натур, решающая высшие проблемы жизни, - мир тончайших настроений...
   А потом... они будут возвращаться из театра ночью домой и будут горячо беседовать о только-что пережитых больших переживаниях, о поставленных пьесою проблемах жизни, смерти, любви, о прозвучавших в пьесе высоких мечтаниях о том мире, где все будет так чисто, прекрасно, утонченно, высоко гуманно, высоко справедливо...
   Они будут беседовать об этом, проезжая на извозчиках мимо прачечных, где в наполненных сыростью берлогах спят в эти часы в повалку прачки, до ночи готовившие им чистое белье.
   Чистое белье, в котором так приятно, так свежо себя чувствовать, - особенно если в него было положено что-нибудь душистое.
  
   Чистое белье! Какая прекрасная вещь - чистое белье!
  
  
   В ДОМЕ ТЕРПИМОСТИ.
   (Памяти В. М. Гаршина).
  
   Был день один, когда они
   Не проституткой, не рабыней,
   Но человеком были все
   С души воскреснувшей святыней.
  
   Был Пасхи день один в году
   И ночь Христова Воскресенья,
   Когда глядел на белый свет
   Их взор не в пьяном исступленьи.
  
   Был день один, один в году,
   Когда стихал их дом разврата,
   Мужчина видел в них сестру,
   Они в мужчине только брата.
  
   Был день - один лишь день в году,
   Когда никто над их душою
   Не мог глумиться и топтать
   Их тело грязною ногою.
  
   В ту ночь, в тот день "Воскрес! Воскрес!"
   Уста их радостно шептали,
   И сами, бедные, они
   На миг душою воскресали.
  
   Был день у них и ночь была,
   Когда поруганное тело
   Не продавалось никому
   И сердце в них молитвы пело.
  
   На миг их жизнь дышала вдруг
   Забытой, детской чистотою,
   И лик их новый, без румян,
   Светил духовной красотою.
  
   Был день один, когда у них
   Глаза, как у детей, сияли,
   Когда не мясо в них - сестру,
   Сестру на миг в них признавали!
   .............................................
  
   А завтра вновь их был удел
   Стать проституткою, рабыней,
   И в грязь разврата затоптать
   Души воскреснувшей святыню.
  
  
   1897.
  
   ДВЕ ДУЭЛИ.
  
   I.
  
   В этот незабвенный день Илья Ефимович Репин в своей мастерской показал нам с Л. Н. Толстым (который приехал в Петербург проститься с нашими высылавшимися за границу друзьями) недавно законченную им картину "Дуэль".
   Я никогда не забуду ее.
   На заре, весною, в роще за городом, только-что совер­шилось страшное дело: брат-человек ранил на-смерть брата-человека.
   Лучи поднимающегося все выше и выше солнца заливают потрясающую сцену: офицеры-секунданты поддерживают умирающего товарища, который протягивает из последних сил руку смертельно ранившему его товарищу-врагу-оскорбителю. Лицо умирающего озарено удивительно нежной улыбкой примирения, прощения, которая светится, погасая, на замирающих устах.
   Товарищ-убийца пожимает холодеющую руку умираю­щего, полуотвернувшись, едва сдерживая потрясающие его рыдания, будучи не в силах смотреть в эти, так ласково на него глядящие, всепрощающие, потухающие глаза.
   Заливающееся смертельной бледностью лицо умираю­щего полно какого-то божественного сияния.
  
   Рядом стоит, с мрачным лицом, уже бессильный больше помочь, военный врач.
   А на переднем плане картины, лицом к зрителям, ото­шедший в сторону, третий секундант, - щегольской, франтоватого вида адъютант, - отвернулся, с упавшим с носа пенснэ, будучи не в силах сдержать градом льющихся слез при виде этой сцены, потрясшей до самой глубины его, бездушное, казалось, сердце, которое никогда не знало и до своей жизни больше не узнает ничего подобного.

------------

   Я никогда не забуду эту картину, одну из величайших картин в мире, запечатлевшую, гениально изображенное в ней, величайшее проявление человеческой души: великую победу человеческого духа над безумием человеческой вражды, победу света человеческого духа над самой смертью.
  
  
   II.
  
   Когда я смотрел, потрясенный на эту картину, я вспомнил вдруг трагедию, наложившую на всю жизнь печать скорби на лицо моего дяди Евгения Михайловича Грицко.

------------

   Это было в молодости дяди. Он был тогда недавно выпущенным морским инженером-механиком и совершал свое второе плавание на фрегате вдоль берегов Европы.
   Товарищи-офицеры любили Грицко, хотя по своей скромности и застенчивости он мало подходил к их шумной компании, любившей балагурить и кутнуть. Но товарищи не могли не уважать умного, серьезного товарища, к тому же скоро приобревшего на эскадре большую популярность своими морскими видами и набросками корабельной жизни.
   Бывало, что, под хмельком, офицерство слегка подтрунивало над его скромностью, воздержанием от вина, над его целомудренным отношением к женщинам ("наш монах" шутя они его называли), но шутки их были добродушны и никогда не переступали дружеских границ. И Грицко на них не обижался.
   Но между офицерами был, совершавший свое первое плавание, молоденький офицер из очень богатой купеческой семьи, форсивший и соривший деньгами, спаивавший всю офицерскую компанию на кутежах во время остановок. Этот грубый, самомнящий, ограниченный, нахальный человек избрал дядю мишенью своих плоских острот, в глубине своей жалкой души завидуя уму, таланту и уважению, с ко­торым все относились к дяде, - уважению которое он не мог купить за все свое щедро рассыпаемое им золото.
   Грицко долго сносил его глупости и дерзости, хотя то­варищи и говорили ему порой: "Чего ты не дашь ему в морду!". Но Грицко сдерживал себя. Порою кровь приливала ему к голове, и он готов был броситься в эту минуту на нахала, но он знал, что тогда может случиться что-то страшное.
   Дело в том, что дядя обладал огромной физической силой. Он мог бы убить одним сильным ударом, одним движением руки выбросить наглеца за борт фрегата.
   Помню, как мальчиком я восторгался, когда, в пожилом уже, дядя ломал медные пятаки, сгибал подковы и поднимал огромные тяжести.
   И дядя, напрягая всю свою волю, отходил от этого че­ловека, вызывающе бросавшего ему свои пошлости.
   Однако атмосфера между ними все накалялась и накалялась, разжигаемая распущенной наглостью и тупостью мил­лионера.
   Его издевательства становились совершенно невыноси­мыми.
   Товарищи старались воздействовать на него, но ничто не помогало.
   Наконец наступил кризис.
   Во время одного из праздников, сопровождавшегося поильной попойкой, наглец в присутствии всего офицерства нанес дяде такое словесное оскорбление, которое дядя не мог уже стерпеть, - и не имел, будто бы, права стерпеть "по понятиям офицерской чести".
   Дядя дал ему пощечину. Тот бросился с кулаками на дядю, но его удержали.
   Они должны были драться.
  
  
   III.
  
   Фрегат стоял тогда в одном из портов Испании. Местом дуэли была выбрана роща близ берега.
   Чтобы не путать в это дело матросов, офицеры сами гребли на шлюпке, отчалившей от фрегата при первых лучах зари.
   Дядя ехал со своим врагом. Дядя угрюмо молчал, и тот, в возбуждении, болтал разные глупости, выпив для храбрости коньяка и стараясь показать свое бесстрашие.
  
   Перед дуэлью им, как полагалось, предложено было примириться.
   Они отказались.
   И дядя никогда не мог простить себе этого!
   Высший голос из глубины его души говорил ему, что надо примириться, но другой голос - голос оскорбленного самолюбия - кричал о позоре и трусости. И этот голос по­бедил в ту минуту.
  
   Бросили жребий. Оскорбитель должен был стрелять первый.
   С тем же развязным видом он прицелился, целился долги и, наконец, выстрелил...
   Но пуля пролетела мимо.
   Наступила очередь дяди.
   Его враг стоял перед ним, стараясь улыбаться своей развязной улыбкой, с дымившимся еще пистолетом в руке, - враг, смертельно оскорбивший его, бесконечно оскорбля­вший его в течение нескольких месяцев!
   Но в эти мгновения туман оскорблений, обиды вдруг весь исчез, спал с дядиной души. В эти мгновения он чувствовал только одно: что перед ним брат-человек, - жалкий, безумный брат!
   Дядя поднял высоко дуло пистолета, чтобы пуля пролетела высоко над головой противника.
   Описала ли пуля непредвиденную линию, или рука дяди дрогнула от страшного напряжения, но только пуля, вместо того, чтобы пролететь над фуражкой противника, попала тому прямо в лоб, и он свалился бездыханный.
  
  
   IV.
  
   Я не помню почему, но секунданты на короткое время должны были покинуть их.
   Знаю только, что эти полчаса, показавшиеся ему веч­ностью, дядя провел один с трупом, лежавшим у его ног под своим офицерским плащем.
   Лучи зари все сильнее и сильнее заливали рощу, - вот точно так же, как на этой Репинской картине, которая была теперь передо мной. Птицы весело пели.
   А он стоял на страшной страже около теплого еще трупа застреленного им человека.
   Не могу сказать, что пережил дядя за эти полчаса. Знаю только, что на его молодой голове показались седые волосы

------------

   В это время по дороге через рощу проходил испанский патруль.
   Дядя вышел навстречу патрулю, зная, что, если патруль найдет тело, он, конечно, арестует всех их.
   Ему в эти минуты решительно все равно было, что бы с ним ни сделали. Но товарищи офицеры-секунданты могли бы подвергнуться очень большим для них неприят­ностям за участие в поединке на территории чужого государства.
   Патруль отдал честь русскому офицеру, и капрал, ко­мандовавший патрулем, спросил, не слыхал ли офицер выстрелов? Дядя отвечал, сделав усилие, что как-будто бы действительно был выстрел, но где-то там, дальше, в той стороне...
   Патруль двинулся дальше.
   А дядя вернулся, чтобы опять сторожить труп, пока не возвратились офицеры с дежурившим около шлюпки това­рищем, и тогда они все вместе понесли тело убитого в шлюпку.
  
  
   V.
  
   Секунданты поплатились за участие в дуэли строжай­шим выговором по эскадре и несколькими неделями ареста. Дядя же был разжалован на время в матросы.
   Он мужественно нес тягости своего солдатства. Он с радостью бы взвалил на себя какую угодно самую страш­ную тяжесть и унижение в мире, лишь бы только сколько-нибудь облегчить боль своей душевной раны.

------------

   Жизненная карьера его протекала потом самым благо­получнейшим и даже, с обычной точки зрения, счастливей­шим образом: он пользовался любовью товарищей и подчи­ненных, уважением и симпатией начальства, женился на прекраснейшей женщине, занимал видные посты старших механиков императорских яхт и достиг, наконец, генеральского чина.
   Он продолжал с успехом заниматься живописью, и ряд его морских видов красовался на стенах Зимнего дворца, за что он получил не только изъявления "высочайшего" одобре­ния, но и разные более осязательные благодарности, которых многие тщетно добивались.
   Но дядя никогда не был вполне счастлив.
   Я никогда не видал его по-настоящему веселым.
   Что-то скорбное залегло навсегда в ранних морщинах его благородного, умного лица, в глубине его взора.
   Иногда мрачная тень заволакивала его лицо. И моя детская мысль допытывалась: "Отчего это дядя такой грустный?".
   Теперь я знаю, что это были минуты, когда старая рана раскрывалась в нем с новой силой, несмотря на то, что столько лет прошло с того страшного утра на берегу Испании.
   Он никогда не мог простить себе, что убил брата-человека, как бы гадок, невыносим, мерзок тот ни казался!

------------

   Вот, что вспомнилось мне, когда я смотрел на чудесную картину Репина "Дуэль", озарившую мою душу таким светом.
  
   Картина эта была потом куплена и увезена, - кажется, в Венецию. В Третьяковской галлерее, в Москве, более слабый ее вариант, может быть, первоначальный эскиз.
  
  
   * * *
  
   Я шел, одинокий, по трудной дороге,
   Тянулися годы, и не было дня,
   Когда бы глубокая скорбь и тревоги
   Тяжелой рукой не давили меня.
  
   И не было сердца, к кому бы прижаться
   В тот час, когда тучи росли надо мной,
   Любимого сердца, кому бы отдаться,
   Хотя на минуту, как маме родной,
  
   Как любящей маме, которая знает,
   Как в сердце ребенка ее возвратить
   Пропавшую радость, которая знает,
   Как новой надеждой его окрылить!
  
   Все выше, все круче дороги вздымались,
   И тучи над ними неслись все черней.
   Давно уж колени мои подгибались,
   А ночь приближалась... Темней и темней
  
   И вдруг я увидел тебя... Засияли,
   Как звезды приветные, взоры твои,
   И голос, исполненный нежной печали,
   Сказал мне, дрожа от избытка любви:
  
   "Когда подходил ты, я сердцем уж знала,
   "Кто ты и куда ты идешь, мой родной.

Другие авторы
  • Тагеев Борис Леонидович
  • Энгельгардт Борис Михайлович
  • Аксаков Николай Петрович
  • Мар Анна Яковлевна
  • Каменский Андрей Васильевич
  • Алябьев А.
  • Чертков С.
  • Клеменц Дмитрий Александрович
  • Соболь Андрей Михайлович
  • Катловкер Бенедикт Авраамович
  • Другие произведения
  • Семенов Сергей Терентьевич - О встречах с А. П. Чеховым
  • Кржижановский Сигизмунд Доминикович - Е. Воробьева. Неизвестный Кржижановский
  • Розен Егор Федорович - Е. Ф. Розен: биографическая справка
  • Соболь Андрей Михайлович - Собачья площадка
  • Верлен Поль - Стихотворения
  • Нагродская Евдокия Аполлоновна - Гнев Диониса
  • Миклухо-Маклай Николай Николаевич - Сексуальное обращение с молодыми девушками до достижения ими половой зрелости
  • Морозов Михаил Михайлович - Р.М.Самарин. М.М.Морозов
  • Вересаев Викентий Викентьевич - Исанка
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Репертуар русского театра, издаваемый И. Песоцким... Книжки 1 и 2, за генварь и февраль... Пантеон русского и всех европейских театров. Часть I
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (28.11.2012)
    Просмотров: 382 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа