Главная » Книги

Горбунов-Посадов Иван Иванович - Песни братства и свободы, том I, 1882-1913 гг, Страница 5

Горбунов-Посадов Иван Иванович - Песни братства и свободы, том I, 1882-1913 гг


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

ых,
   Где все люди на свете будут одинаково трудящиеся и любящие братья.
  
   Он, великий пахарь, прорезает глубокие борозды для посева этого нового мира.
  
  
   К МАТЕРИ.
   (Отрывок).
  
   .......................................................
   И кроткий образ твой сияет надо мной
   Улыбкой нежною участья и привета
   И тихо говорит: "Иди, иди за мной..."
   И озаряет путь живительной волной
   Неугасающего света.
  
   Родная, милая, живи во мне, живи!
   Что значит смерть измученного тела
   Пред чудной силою божественной любви,
   Незнающей кончины и предела?!.
  
  
   ЛЮБОВЬ МАТЕРИНСКАЯ.
  
   Бесконечно милый, бесконечно любимый образ матери вечно живет в нашей душе. Среди катящихся волн жизни мы иногда забываем о нем, но стоит только наступить минутам тяжких испытаний, - и мы призываем дорогой образ всей силою нашей любви, чтобы хотя в лучах воспоминания увидать милую улыбку матери, ее нежно глядящие нам в сердце глаза, услыхать родной, душу всю согревающий голос, почувствовать ласковые, теплые слезы любви, текущие по нашему лицу со склонившейся над нами откуда-то старческой головы...
  
   Мы знаем, что мать всегда - и при жизни и в воспоминании, из-за могилы - всегда отогреет, всегда поддержит нас дыханием своей святой, бескорыстной, многотерпеливой никогда не умирающей для нас любви.
   Из-за дали разлуки, из-за гробового предела протягиваются к нам милые руки, нежно обнимают нас и не дают нам упасть под тяжестью самых жестоких ударов и терзаний.
   В часы тяжких душевных страданий, разлуки и смерти, как ключ живой воды, всего сильнее выбиваются из глубины души самые чистые и дорогие наши чувства. Этими часами глубокой муки и скорби всегда проверяется и очищается наша любовь. Теряется все, что в ней было себялюбивого: искание, ожидание от любимых существ личных радостей, личных наслаждений, и остаются одни только самые чистые, самые святые чувства человека, и из них в особенном сиянии выступает чувство вечной связи матери и ребенка.

------------

   Кто много любит, тот много страдает. Немного на свете есть любви, которая была бы сильнее, беспредельнее любви материнской, и мало на свете страданий беспредельнее материнских страданий.
   Мать знает высшую радость на свете - радость всепоглощающей, безграничной любви.
   В муках и радостных слезах родит она своих слабых голодных птенцов, кормит и защищает их своей всевыносящей грудью. Вся жизнь их расцветает под солнцем ее любви.
   На мать падает и сильнейшее горе, сильнейшая тяжесть на свете. Все члены семьи с удовольствием берут свою долю в семейном счастьи, но самая тяжелая, неприметная, огромная, страдальческая, порою, забота и труд для этого счастья падают на мать.
   Все с отрадою пользуются семейными радостями, но темные стороны жизни семьи - тысячи тяжелых забот и больших и мелких горестей, подавляющая нужда, семейный разлад, ошибки детей, их порочная жизнь, их телесные, душевные, нравственные уродства и несчастья - все это обрушивается сильнее всего на мать всею тяжестью своею.
   И там, где все отступают и уходят, она одна никогда не покидает, одна поддерживает, помогает и спасает.

------------

   Ничто не может уничтожить или ослабить любовь матери - никакая неблагодарность, никакие обиды и оскорбления ее детей. Она выносила их под своим сердцем, и ничто не может оторвать ее сердца от них.
   Зато сердце это часто жестоко истекает кровью, неведомо ни для кого, потому что самая сильная материнская скорбь и самая самоотверженная любовь матери меньше всего видны для кого-нибудь, и только одна душа ее знает, что приходится переносить ей.

Из вступления к сборнику "Русским матерям".

  
  
   СВЯТАЯ.
   (Памяти сестры милосердия Надежды Новойтник,
   умершей от холеры в г. Баку).
  
   Надрываясь от стонов пронзительных,
   Как грозой пораженные, вдруг
   Люди падали в корчах мучительных,
   Трепеща от испуга и мук.
  
   Чьи-то руки, чужие, суровые,
   Поднимали страдальцев с земли
   И кидали в повозки холщевые,
   И куда-то поспешно везли.
  
   Под досчатые крыши барачные
   День и ночь, каждый миг, без конца
   Подходили носильщики мрачные
   И бросали почти мертвеца.
  
   Сотни тел, полутрупов, чуть бившихся,
   Там ложились один пред другим,
   И в соседа очах закатившихся
   Каждый видел, что смерть перед ним.
  
   И, ничьею рукой не пригретые,
   Зачумленные груды людей,
   Всеми брошены, всеми отпетые,
   Задыхалися в муке своей.
  
   В эту страшную бездну страдания,
   Где от ужаса стыла душа,
   Ты явилась, полна сострадания,
   Беспредельной любовью дыша.
  
   Терпеливая, твердая, ясная,
   Ты готова была умереть,
   Только б страждущих души несчастные
   Чем-нибудь оживить и согреть.
  
   Вся сияя от тайного счастия,
   Ты ласкала спасенных тобой
   И с небесной улыбкой участия
   С улетевшей прощалась душой.
  
   Очи милые, очи скорбящие,
   Очи, полные сдержанных слез,
   Улыбались, как звезды блестящие,
   Всем, кто муки смертельные нес.
  
   Точно мать над детьми умиравшими,
   Ты склонялась в последний их миг
   И шептала устами дрожавшими
   На коленях молитву за них.
  
   И вливался в сердца наболевшие
   Светлый, тихий, последний покой...
   И усопших глаза потускневшие
   Закрывала ты нежной рукой.
  
   Смерть везде над тобою носилася,
   Скор был твой лучезарный конец -
   Надорвалося сердце, разбилося
   Посреди воскрешенных сердец!
  
   Успокоилось тело, убитое
   Страшным ядом и страшным трудом...
   Белым саваном мирно обвитая,
   Отдохнула в гробу ты своем.
  
   Свет спокойный, торжественный, радостный
   На застывшем виднелся челе...
   Вся любовью исполнена благостной,
   Ты святою прошла по земле!
  
   И могила у моря далекая
   Учит нас, как любить и страдать,
   Как с отрадой и верой глубокою
   За несчастных всю душу отдать.
  
  
   1893 г.
  
  
   ЛОПНУВШИЕ ГЛАЗА.
  
   1.
  
   Я никогда не забуду того, что я увидел в серый ненастный февральский день прошлого года, когда я первый раз шел по хатам того села, откуда на хутор, где я поселился тогда у моих друзей, приезжал накануне сельский писарь с просьбой дать досок для гробов.
   Передо мной была не деревня, а живое кладбище.
   Во всех хатах лежали вповалку мужики, бабы, дети. На нарах, на печах, на грудах тряпья лежали мужицкие тела с раздутыми посиневшими ногами, с потемневшими одутловатыми лицами, застывшие в оцепенении.
   Лежали часто целыми семьями: отец, мать, дочери, сыновья, старики. Кто-нибудь из семьи, кто мог еще двигаться, обслуживал всех. Иногда это был уцелевший от болезни ребенок, который приносил воду, топил печь. Иногда все сплошь лежали, и только кто-нибудь из державшихся еще на ногах соседей не давал совсем пропасть такой семье.
   Такие же груды распластанных тел я увидел потом еще в шести окрестных селениях, с которыми нам пришлось иметь дело. Всего в семи селениях оказалось пятьсот человек цынготных.
  
   Много народу умерло до нашего появления. Сельские колокола тогда звонили и звонили без конца по новым покойникам.
  
  
   2.
  
   Всего тяжелее было видеть несчастных детей, лежавших или сидевших неподвижно около бедных матерей, которые не могли ничего для них сделать, - совершенно белых или посиневших ребят, исхудавших, как щепки, с резко торчавшими костями, или опухших, - детей, из которых голод выпил кровь и в которых едва дрожал, замирая, огонечек жизни.
  
   Между детьми были полуслепые - с помутневшим от истощения зрением. Таких было много и среди взрослых.
   Но были дети и совсем ослепшие, и среди них я увидал детей, у которых от истощения лопнули и вытекли глаза.
   Несколько таких ребят я застал еще в живых, но спасти их от смерти уже нельзя было.
   Ужасно было видеть эти детские личики с глазами, лопнувшими, как виноградины!
  
  
   3.
  
   Дико было видеть огромные мужицкие тела, тела богатырей земли, неподвижно валявшиеся, как колоды, когда уже подходила весна, пора полевых работ, когда все силы их должны были устремиться на новую борьбу за жизнь.
   А они лежали, сваленные голодом, точно на дне пропасти, вокруг которой сдвинулись немые, глухие, непроницаемые стены, за которыми не слышно было голоса брата человека.
  
   Голод проглядели, потому что никому не было дела до этих мужиков, которые сами всех кормили, на трудовом хребте которых держалась вся жизнь страны.
   Не было до мужиков дела правительству, вся забота которого была только в том, чтобы всяческими способами вытягивать из мужиков налоги на содержание властителей, чиновников, полиции, армии, которые нужны были прежде всего для того, чтобы держать в повиновении огромное платежное мужицкое стадо.
   Не было до мужиков дела землевладельцам, земли которых облегали со всех сторон убогие мужицкие наделы. Они проедали-пропивали по столицам и заграницам труд этих мужиков, который покупался ими за бесценок, за разрешенье мужикам работать на кусочках их, помещичьей, земли, на той земле, которой должны бы по всей справедли­вости владеть лишь те, которые обрабатывали ее своими руками.
   Мало было до мужиков действительного дела и боль­шинству земцев-чиновников и тех либеральных городских людей, которые вели горячие разговоры о народе, но от большинства которых глубь жизни всех этих деревень была так же далека, как жизнь дикарей в глубине Австралии.
   И вот мужики эти валялись и умирали от голода в стране, где амбары интендантства, помещиков, купцов, капиталистов ломились от запасов хлеба, где воздвигались громадные хлебные элеваторы, где сотни пароходов грузились хлебом для отправки заграницу.
   Мужики эти помирали от истощения среди огромного так называемого цивилизованного мира с его телеграфами, газетами, университетами, лабораториями, с гигантскими по всему свету запасами хлеба и всего, что могло бы прокормить сотни миллионов голодающих, а не только эти тысячи сваленных голодом русских мужиков, которые подыхали, как собаки, в стране, над которой церковные колокола звонили изо всех сил о том, что страна эта будто бы исповедует учение Христа, того Христа, который проповедывал, что прежде всего надо все разделить с голодным и холодным.
   Но "христианские" пастыри молчали о народном голоде. Пастыри церкви думали только о своем желудке и о своей безопасности, потому что тех, кто встает за народ, тех сажают за решетки и ссылают в сибирские снега.
  
   Я никогда не забуду, как к нам на хутор пришла женщина с измученным, убитым горем лицом, у которой желтый тулуп был забрызган кровью только-что скончавшегося от скоротечной чахотки мужа. Она пришла за несколько верст просить у нас, еретиков, пять рублей, которые с нее, вдовы бедняка, оставшейся с четырьмя ребятами, требовал за погребение священник.
   Она была у священника только-что перед нами с этой кровью мужа на тулупе. Какой жадностью должна была быть полна душа этого торговца богом, чтобы требовать денег с этой женщины!
  
   Христианские храмы полны были золота, драгоценных камней, нацепленных на деревянных досках с ликами мертвых христов, богородиц, святых, мучеников в то время, когда рядом с ними живые сыны божьи, живые мученики издыхали, истощенные голодом.
  
  
   4.
  
   А нужно было даже так немного, чтобы спасти их жизни и поднять их на ноги. Здесь, где нам пришлось наладить скорую помощь, здесь даже не столько в хлебе было дело: даже в тех семьях, где хлеб, хотя и скудно, но все же был, и там лежали цынготные, - порою вся семья, - цынга особенно вызывалась отсутствием приварка: пшена, капусты, картофеля. И как только внесены были в деревню для цинготных небольшие количества картофеля, капусты, круп для детей, клюквенного сока, - все это произвело сразу чудеса. Прибавьте еще массирование одервеневших ног летучей мазью и еще кое-что, - все самое простое и доступное, - и вот кладбище ожило, сотни людей стали подниматься.
   Но, может-быть, важнее всего было то, что забытые всеми люди увидали, что к ним, наконец, пришли, что о них вспомнили.
   Ведь они совершенно пали духом. Им казалось, что им не встать больше, не выбраться со дна их живой могилы.
   Надо было найти те живые слова ободрения, которые встряхнули бы, разбудили бы оцепеневшую в безнадежности душу. Надо было в то время, когда собственная душа жестоко болела от того, что приходилось видеть, от горечи за свою плохость, неуменье, надо было, действуя в этих темных избах, переполненных духом уныния, полной безнадежности, взывать к цынготным бодрым, поднимающим голосом, находить слова, вселяющие веру. Надо было оживленно, с веселой шуткой, показывая на ходу, как надо массировать ноги, рассказывать, как другие уже встали и ходят и т. д. Надо было заражать упованием, вызывать к жизни замершие силы этих богатырей земли, перед которыми я был ничтожная соломинка.
   Что-то тогда поднимало меня. Какие-то, вдруг явившиеся, крылья несли меня тогда. И удавалось найти слова, найти уменье, бодрость, чтобы сделать для душевного на­строения этих измученных людей что-то такое, о совершении чего я никогда не мог бы и подумать и что, наверное, никогда больше не сумею, не смогу сделать.
  
  
   5.
  
   Это были, хотя и полные стольких тяжелых впечатлений, но, странно сказать, лучшие дни моей жизни. Это были дни, когда я, городской, книжный, неопытный молодой человек, уверенный, что никогда ничем, кроме своей книжной работы, ровно ничем практически не могу послужить деревне, оказался могущим хоть что-нибудь для нее сделать.
   Сердце волнуется, когда передо мной встают незабвенные для меня недели, когда я с моим сотрудником, молодым крестьянином, с утра выезжал по хуторам на телеге, нагруженной то картошкой, то бочкой с капустой, с крупами для детей, с моей примитивнейшей аптечкой. Приходилось быть и провиантмейстером, и массажистом, и лекарем, и внушителем элементарных гигиенических сведений об уходе за детьми и т. п., о чем несколько недель тому назад я не знал почти ничего, - ведь, ничему нужному для жизни нас не учат, - и что приходилось теперь хватать на лету. ЧуднР вспомнить, как я, ничего не знавший, прослыл, благодаря просто доставшимся эффектам с цынгой, за настоящего врача.
   Сердце дрожит от пережитого, когда вспоминаешь эти дни в полях, в избах, в пыли деревенских улиц, в беспрерывном, теснейшем общении с крестьянами, когда так глубоко пришлось врезаться в самую глубину их жизни.
   А потом, поздним вечером, возвращение по степи, озаренной звездным мерцанием, на хутор... Возвращаешься домой, находишь свою постель занятой спящими приезжими и сладко растягиваешься усталым телом на полу, подостлав под себя свитку, с чувалом с крупой под головой, с тем, чтобы завтра на заре выехать опять на работу туда, где тебя так ждут, где все твое существо идет сейчас же в дело, где даже ты, какой ты ни на есть, можешь в этот момент хоть сколько-нибудь облегчить хотя частицу тяжести их горя, этого бесконечного горя деревенского.
  
  
   6.
  
   В эти месяцы, когда пришлось так глубоко войти в деревенскую жизнь, мне больше чем когда-нибудь видно было, до чего заброшена, забыта, одинока деревня, тяжело смотревшая мне в душу своими помертвелыми, безнадежными очами, - и, наша нищенская, ограбленная, вечно грабимая русская деревня, с ее вечной нуждой, с унылыми хатами, где люди толкутся в страшной тесноте, с голыми, вместо кроватей, нарами, на которых жмутся вповалку больные и умирающие, не имея самого необходимого, под грязным тряпьем, без смены белья, безо всего, - деревня, которая среди богатых помещичьих усадеб, среди шумящих городов живет, кормя всех, сама всегда впроголодь, работая всю жизнь от зари до зари и умирая на голых досках, - деревня, к которой ничья почти рука не протягивается с настоящей братской помощью в ее тяжелой борьбе за существование на залитых крестьянским потом и слезами полосках, с которых кре­стьяне и в хорошие годы снимают только столько хлеба, что его досыта хватает только до Рождества, - деревня, кото­рая и не подозревает, что где-то существует такая наука, которая может увеличить ее урожаи, что есть способы, кото­рые могут даже на этих лоскутьях крестьянской земли сде­лать то, чтобы у крестьянина вырастало два колоса там, где рос один.
   Все это било в душу, жгло, призывало!
  
  
   7.
  
   В конце второго месяца работы я сам свалился, заболев какой-то странной болезнью. У меня был сильный жар и едва ворочался язык. Теперь, по описанию в скотолечебнике, я думаю, не была ли у меня болезнь скота - ящур, ко­торым я заразился, таскаясь по крестьянским дворам.
   Мне было очень тяжело, но минутами в жару я испы­тывал какой-то особенный подъем духа: так сильно, ярко думалось о той борьбе за освобождение земли, за свет истины, свет знанья для народа, за подъем крестьянского хо­зяйства, в которую хотелось уйти со всей головой после этих попыток облегчить положение крестьян жалкими примочками филантропии.
   В это время подъехала на подмогу знакомая учительница из Петербурга. Увидев мою слабость, и, главное, услышав мое мычание, она решила, что я умираю. А я через несколько дней поднялся.
   Подъехали еще помощники на призыв наших друзей, более опытные, более знающие, чем я. В особенно пострадавших селениях были устроены столовые. И я мог спокойно уехать в Москву печатать сборник "Русским матерям", доход с которого должен был пойти на усиление питания детей и матерей с грудными детьми. На призыв о сборнике горячо откликнулись многие товарищи писатели.
   В Москве мне пришлось переживать отвратительные часы: пришлось бороться с цензурой, сначала совсем не разрешавшей сборник. В конце-концов удалось отвоевать его, но цензурой безжалостно были вырезаны из него лучшие, сильнейшие страницы о страданьях матерей и детей. Вырезана была целиком поэма о муках матерей над сыновьями, убивающими друг друга на бойнях войны, вырезаны были из некрасовской поэмы "Рыцарь на час" самые заветные для меня строки:
  
   "От ликующих, праздно болтающих,
   Обагряющих руки в крови,
   Уведи меня в стан погибающих
   За великое дело любви".
  
   Цензура нанесла сборнику еще один, самый тяжелый удар. Она сбросила с обложки сборника трогательнейший, с величайшей любовью нарисованный для него Елизаветой Беем чудесный акварельный рисунок "В снегах": ...Морозные сумерки в снежных полях... На краю деревни, в надвигающемся сумраке, у краснеющего зажегшимся огоньком окна, стынет в рваной шубейке постучавшаяся в него голодная мать с сумой, с завернутым в тряпье голодным ребенком у груди...
   Безжалостные цензурные палачи, - они сорвали с книги самый проникновеннейший призыв к человеческому сердцу!
  
  
   8.
  
   Я возвращался в июле.
   Я ехал через селения, где мне пришлось недавно работать. Воспоминания нахлынули и теснились в душе. Сколько было здесь пережито!
   Порочные крестьяне приветливо здоровались со мной. Многие, так недавно валявшиеся в цынге, как колоды, хотя и ковыляли, работали в поле.
   Кончалась уборка хлебов. Горячий воздух был полон сладкого запаха только-что скошенного хлеба. Бойко стучали цепы. Гудели молотилки, и слышны были свист пшеницы, хлопанье кнутов и крики погонщиков. Некоторые уже обмолотили, и радостно было видеть высокие скирды, поднявшиеся за дворами. В двух селениях столовые продолжали кормить истощенных детей, больных и стариков. Приятно было похлебать в одной из них на открытом воздухе борща с новым, свежим хлебом.
  
   На краю одного из селений, у самого кладбища, пестревшего среди полей новыми крестами и палочками на свежих могилах крестьян, убитых голодом, играла, звонко крича, гурьба ребят. Увидя меня, они побежали по бокам шарабана, цепляясь за него и весело крича: "Иваныч, Иваныч!".
   Глядя на них, я вспомнил вдруг, как в то февральское утро я нашел в этом селе двух таких же, как эти, малышей - мальчика и девочку - с лопнувшими глазами.
   И передо мной поднялись их две маленькие измученные фигурки, смотревшие на меня своим раздиравшим душу невидящим взором лопнувших, как раздавленные виноградины, глаз, который, казалось, говорил мне: "Зачем вы опоздали? Зачем вы опоздали?!".
  
   Боже мой, да как же это могло быть? Как могло совер­шиться это? Как только могли мы допустить, чтобы среди нас лопались у детей глаза от голода?! Какие все мы пре­ступники! До чего преступна вся наша жизнь. Вся она должна быть перевернута!
  
  
   МАТЬ.
   (Из песен о голоде).
  
   Снежная вьюга метет да метет...
   Через сугробы тяжко ступая,
   Голодная мать через силу бредет,
   Иззябшей рукой дитя прижимая.
  
   Близок уж вечер. Темнеет в полях.
   Только бы ночь их в снегах не застала!
   Столько итти! И дитя на руках!
   О, как продрогла она, как устала!..
  
   Там три голодные ждут ее рта...
   Сколько она ради них исходила!
   У скольких окон во имя Христа
   Хлеба она со слезами молила!
  
   Сами не евши, во имя любви
   Крохи последние ей отрезали.
   Ну, а другие: "Мрут дети свои"
   С горечью ей на мольбы отвечали;
  
   "Бог подаст". Двери захлопнут. Она
   Снова в полях... Снова вьюга рыдает...
   Снова, тяжелою мукой полна,
   Мать, выбиваясь из силы, шагает...
  
   Только вчера здесь крестьяне одни
   Мать с мальчуганом в сугробах отрыли.
   Крепко друг к другу прижавшись, они
   В сне непробудном средь вьюги застыли.
  
   Белой головкой прильнувши, дитя
   Спало навеки у груди родимой.
   Дома две девочки, крошки жуя,
   Матери ждут, не дождутся любимой.
  
   В голода-холода муках, одна
   Деток от смерти голодной спасая,
   Пала в борьбе непосильной она,
   Жертва любви бесконечной святая.
  
   ------------
  
   Также с детьми у иссохших грудей,
   Также шатаясь, до раннего гроба,
   Тысячи русских бредут матерей,
   Хлеба моля, чрез метель и сугробы.
  
   Слышите ль, братья, вы стон их глухой,
   Стон беспредельных, безмерных страданий?!.
   Где же ваш братский им отклик живой,
   Где же живые дела состраданья?
  
   Где же тот голос, та сила любви,
   Что уж не даст никогда между нами
   Матери с голода сгибнуть с детьми
   С тщетно простертыми к братьям руками?!
  
   ------------
  
   Снежная вьюга метет да метет...
   Через сугробы, тяжко ступая,
   Бедная мать через силу бредет,
   Иззябшей рукой дитя прижимая.
   ...............................................
   Снежная вьюга метет да метет ...
  
  
   КРАСНОЕ СОЛНЫШКО.
   (Памяти Елизаветы Меркурьевны Бем).
  
   1.
  
   И звали их Одинокие. И хата их стояла одиноко на краю селенья. И вся жизнь их была одинокая.
   Семья Одиноких была одна из самых бедных семей в селеньи, особенно после смерти самого Одинокого. Но они отказывались брать помощь даже с хутора, где я жил, от моих друзей, которые оказывали помощь всем беднейшим из крестьян.
   Семья Анны Одинокой была убеждена, что если принимать помощь от каких бы то ни было "господ", так в конце-концов их снова обратят в крепостных. И они ни за что не хотели ничего принимать.
  
   Смерть распростерлась над их хатой в этот голодный год. Две старшие дочери работали летом в экономии, зимою работы прекратились, и Одинокие остались без хлеба. Обе девушки заболели и умерли от тифа, - от истощения вернее.
  
   Когда, обходя это селенье, я вошел в их избу, Анна сидела на палатях с двумя детьми. Она была исхудавшая до костей, с лицом землистого цвета.
   Слева от нее сидел, скорчившись, изможденный мальчуган лет восьми; справа, прижимаясь к матери всем телом, девчоночка лет пяти в грязной рубашонке, с совершенно восковым лицом, в котором не было ни кровинки, с точно остановившимся взором ослепших, повидимому, глаз.
   Я долго говорил с Анной, уговаривая, убеждая, заклиная ее всячески принять помощь, но она почти ничего не отвечала мне.
   За столом, облокотя на руки свою взлохмаченную голову, сидел мальчик лет двенадцати, теперь старший из ее детей, с глубоко осунувшимся лицом. Он смотрел на меня исподлобья, угрюмо, как волченок, и только буркнул, когда я заговорил с ним.
   В нем-то, как оказалось, особенно глубоко сидела вера в то, что их могут снова обратить в крепостные. Он под­минал, разжигал в матери эту веру.
   Я старался приласкать его, найти дорогу к его доверию. Я убеждал его, что мы не баре и что друг мой, владелец хутора, искренний друг крестьян, - что, наконец, эта помощь может быть оказана и не от него даже, - от меня, а я совершенно ничем, ничем на свете не владею, - и что, главное, никто теперь никак не может обратить никого в крепостных, - никто, никоим образом!
   Я втолковывал ему это всеми силами, но он не верил и угрюмо мычал на мои слова.
  
   Милый, дикий мальчуган, дорогой волченок! Как велик ты был в своем суеверии: "Лучше смерть нам всем, но только не новое рабство!".
  
   Я ничего не мог поделать. Ничто не могло его разубедить. Они так ничего и не хотели принять. Я вышел с отчаянием в сердце.
   Всю ночь я не мог заснуть. Передо мной все стояла эта погибающая семья. Я ломал голову, что бы мне придумать?
  
  
   2.
  
   Утром я опять поехал туда, чтобы сделать все же еще попытку.
   Я вспомнил, что когда я говорил с мальчиком, то, когда я заговорил о школе, об ученьи, что-то блеснуло на его угрюмом лице. И я взял теперь с собою несколько наших книжек. Среди них был мой букварь "Красное солнышко". Я только-что напечатал его для народного лубочного рынка, с которого деревенские покупатели несли себе только скверные, нелепые буквари, над которыми мучились потом их ребята.
   Для этого "Красного солнышка" великий друг детей чудесная художница Елизавета Меркурьевна Бем нарисовала прекрасную акварель на обложку. В середине в медальоне виднелось само Красное Солнышко: прелестный, румяный, светлоголовый крестьянский ребенок в белой рубашеночке, раздвинув рожь, смотрит на вас смеющимся личиком, а по уголкам обложки - тут девочка, пасущая плавающих гусей, там дети, весело отправляющиеся по грибы, там группа мальчуганов, жадно приникших над книжкой. Все такое яркое, красивое, солнечное!
  
   И вот тут-то свершилось чудо. Когда мальчуган Одинокий увидал "Красное солнышко", сжатые губы бедного, милого, изможденного волченка вдруг дрогнули и на бескровном лице его просияла улыбка.
   Лед был сломан!
  
   И с этого момента наступило полное доверие.
  
   Вскоре мы пили все вместе, вскипяченный в чугуне, привезенный мною чай с сахаром и бубликами. Соседка с моим волченком сварила всем щи и кашу, которую они давно не ели.
   Я уехал от них с облегченным сердцем, чтобы доставить им все необходимейшее.

------------

   Великая художница Бем спасла эту семью.
   Анна и оба ее мальчика остались живы, поправились.
   Но бедная девчоночка умерла. Ее-то ничто уже могло спасти.

------------

   Анна Одинокая! Когда я вспоминаю о ней, мне все думается, что в ее образе точно символизировалась вся деревня русская, которая тоже всегда была Анна Одинокая, - забытая, заброшенная, глубоко душевно одинокая и всегда ждавшая только всего плохого в своем угнетеньи, - деревня, не могшая поверить, что к ней может подойти кто-то бескорыстно, с одной только мыслью о ее благе, без задней мысли за помощь ей еще крепче ее взнуздать и затянуть в сети рабства и эксплоатации!
   Анна Одинокая! Вся деревня наша одинокая!
  
  
   ДРУЗЬЯМ ДОБРА.
  
   Когда над кораблем в зловещих небесах
   Клубятся тяжкие, грохочущие тучи,
   И ветер мечется и свищет в парусах,
   И океан ревет, бездонный и могучий,
  
   Когда чрез борт волна безумная летит
   И бьет о палубу своей седою пеной,
   И мачта, как тростник, согнулась и дрожит,
   Грозя внезапною изменой, -
  
   Никто тогда не спит в каютах корабля...
   Все на ногах пред близкою бедою!
   И рулевой впился в тяжелый круг руля,
   Борясь со злобою морскою,
  
   И руки твердые бесстрашных моряков
   Мелькают меж снастей над лестницей дрожащей
   И паруса крепят... И весь корабль готов
   Грудь с грудью встретиться с грозой, на них летящей.

------------

   В те дни, когда везде густеет ночи тьма,
   Когда живая жизнь куда-то исчезает,
   Когда нет воздуха для сердца, для ума,
   И истина пред ложью отступает,
  
   Когда призыв к любви зовется мятежом,
   Когда проклятьями клеймится все святое,
   Когда царит над сдавленным умом
   Все мертвое, слепое и глухое, -
  
   Все на ноги, кому свет дорог, тьма страшна!
   Все на ноги, в ком совесть не разбита,
   В ком к истине любовь свободна и сильна
   И страхом за себя сознанье не убито!
  
   Друзья добра! Не опускайте взор
   Перед людьми вражды и святотатства, -
   Пусть каждый злобы крик найдет у вас отпор
   В горячей проповеди братства!
  
   Друзья добра! несите в эту тьму
   Всем страждущим слова призыва и привета,
   Несите в душную, огромную тюрьму
   Учение любви, сознания и света!
  
   Будите мысль везде, где спит теперь она,
   Будите жизнь везде, где жизнь едва мерцает!
   Пусть всюду мысль встает от гробового сна,
   Для жизни жизнь пусть всюду воскресает!
  
   Друзья добра! Не бойтесь ни штыков,
   Ни виселиц, ни пуль, ни пыток, ни глумлений...
   Внимая правде ваших слов,
   Палач отступится от крови и мучений,
  
   Тюрьма раскроется под братскою рукой
   И выпустит измученных на волю...
   Жизнь новая, иди! Неси скорей с собой
   Рабам свободную и радостную долю!
   &n

Категория: Книги | Добавил: Armush (28.11.2012)
Просмотров: 496 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа