Георгий Чулков. Подсолнухи
--------------------------------------
Источник: "Новелла Серебряного века". Изд-во: Москва, "Терра", 1994.
OCR и вычитка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com), 8 ноября 2003.
Дополнительная правка: В. Есаулов, июль 2004 г.
--------------------------------------
Когда я вижу этот большой цветок, золотой и махровый, всегда
обращенный к солнцу, в сердце моем начинает звучать песенка - тихая,
печальная и сладостная, - и в душе возникают воспоминания о милом далеком,
о юности моей, о том, чего не вернешь никогда, никогда... Я вспоминаю тогда
моего дядюшку Степана Егоровича Руднева, курские поля, тихую усадьбу: мне
тогда кажется, что пахнет белой акацией, что старость моя дурной сон и что
вот стоит только глаза протереть - и я вновь увижу незабвенное весеннее.
Однако буду рассказывать по порядку.
Окончив гимназию, попал я на лето в имение к моему дядюшке. На моей
вихрастой голове уже была надета студенческая фуражка, и чувствовал я себя
так, как будто бы весь мир только того и ждал, чтобы приветствовать меня,
мою свободу и благословить меня на какую-то новую жизнь.
Мне шел тогда восемнадцатый год, и сердце мое было отравлено тою
нежной и пугливой мечтою, которая исчезает вместе с юностью.
Впрочем, не все теряют вместе с весенними днями душевную чистоту и
нежность. И дядюшка мой, Степан Егорович, был одним из этих избранных..
Когда-то, в молодости, влюбился он в одну московскую барышню, генеральскую
дочку, и сделал ей предложение. Но барышня не была благосклонна к Степану
Егоровичу и поспешила выйти замуж за какого-то уланского ротмистра. Дядюшка
мой не разочаровался, однако, в своей возлюбленной и крепко затосковал.
Друзья посоветовали ему поехать за границу, развлечься. Степан Егорович
поехал в Венецию, но и Венеция его не утешила, хотя св. Марк и роскошь
Веронеза и Тинторетто пленили его мечтательное сердце.
После Венеции поселился он у себя в деревне и стал жить отшельником и
чудаком, неустанно мечтая о генеральской дочке, исчезнувшей во мгле былых
дней. И как наивны, и как нежны были его мечты...
Когда я приехал к дядюшке, было ему уже под пятьдесят, но все еще в
лице его было что-то юное. Но какое-то недоумение выражали всегда его
светлые глаза.
Зажили мы с дядюшкой, как говорится, душа в душу. Одно только
обстоятельство нас разделяло - политические убеждения: я был вольнодумец и
демократ, а дядюшка был приверженец аристократической олигархии. Чудаку все
мерещился какой-то "совет дожей" и нравилась чрезвычайно итальянская
пышность XVI века. А в житейских делах дядюшка ничего не понимал. И, если
бы не управляющий Аверьяныч, маленький хутор его давно бы продали с
молотка.
Я приехал на хутор, когда вишни и яблони уже отцвели, но зато
благоухала белая акация. Веяло весною, не тою подснежною мартовской весною,
от которой стоит в сердце влажный дурман, а тем нежным и тихим маем,
который медленно склоняется к лету и бывает так пленителен в своем
сладостном томлении.
Дядюшка подарил мне славного иноходца Робинзона, и я каждый день
таскался на седле по окрестностям, мечтая Бог знает о чем, уверенный, что
вот где-то рядом ждет меня чудо, называемое любовью.
Но как я был застенчив и боязлив! Смех и восклицания босоногих девок,
попадавшихся мне на дороге, заставляли меня краснеть до ушей, и я не
решался обернуться и посмотреть еще раз на их пестрые сарафаны, тайно меня
пленявшие.
А какие незабываемые бессонные ночи я проводил тогда! Неясные, смутные
предчувствия волновали мою кровь, и все казалось, что вот откроется дверь и
кто-то войдет сейчас в комнату и скажет тихо волшебное слово - люблю.
Я дрожал, ожидая свидания с неизвестной, таинственной, прекрасной.
Иногда в лунные ночи я вылезал через окно в сад и шел по дорожке к пруду,
изнемогая от волнения и сладостных соловьиных трелей.
Помню одну ночь, когда предчувствия мои как будто бы воплотились. Я
сидел на скамейке около пруда. Луна была на ущербе. По-летнему было душно.
Я закрыл глаза и мне представилось - так ясно, так осязательно близко -
женское лицо, с нежным лукавым ртом, с серебристо-туманными глазами,
мечтательными и влекущими. И я почувствовал, что кто-то коснулся моей руки,
и в этот миг я испытал то острое неизъяснимое наслаждение, которое никогда
уже не повторялось в моей жизни, никогда...
Как-то раз, после обеда, пошел я в конюшню, оседлал моего Робинзона и
выехал из усадьбы. Июльские поля тихо розовели. И крестцы, в полдень
казавшиеся золотыми, теперь стали дымчато-красными.
На ветхом мосту, перекинутом через речку Воронку, встретил я
Аверьяныча, и он сказал мне, указывая плеткой на юго-запад:
- Гроза идет. Не советую вам далеко уезжать. У нас ливни бывают - мое
почтение.
- Я до Красной Криницы, - сказал я, улыбаясь седоусому Аверьянычу, -
успею. Да и грозы-то я не боюсь.
И я пустил моего Робинзона галопом.
А небо в самом деле темнело.
Приятно скакать в предвечерней прохладной мгле, когда беззвучна земля
и молчит небо, а сердце поет свою песню, свою мечту все о том же милом,
желанном, невозможном, о чем не расскажешь никак.
Я очнулся, когда крупные капли дождя упали мне на руки и где-то
нерешительно и глухо зазвучал гром.
Я посмотрел на небо. Боже! Что там творилось. В несколько слоев ползли
тучи - синие, коричневые, черные. А там, где-то в высокой дали, двигались
новые караваны - уже с иной стороны, как враждебное полчище.
Я повернул коня домой, но уже хлынул неистовый дождь. Казалось, что
какой-то великан-безумец бьет землю нещадно злыми бичами. А за горами туч
хохочет другой лютый великан. И это его глаза сверкают белыми молниями.
В какие-нибудь пять минут дорогу размыло, и ноги лошади беспомощно
вязли в мокром черноземе. Рыжая мгла заслонила от меня мир. Я шагом ехал,
как слепой, бросив поводья на шею Робинзону.
Совсем неожиданно раздались около меня голоса и черный кузов фаэтона,
с поднятым верхом, вырос из дождевой смутной мглы.
- Вы не из Самыгина будете? - спросил меня кучер, когда я вплотную
наехал на чужой экипаж.
- Да. Оттуда, - крикнул я, выждав, когда прогремел гром.
При блеске молнии я увидел, что в фаэтоне сидит маленькая фигура,
по-видимому женская, но лица я не успел разглядеть.
- А вот мы не знаем, куда теперь ехать, - продолжал словоохотливый
кучер, - к нам ли, к вам ли - куда ближе? Ливень-то ведь, Боже мой, -
море-океан.
- Поедемте к нам, пожалуйста, - сказал я, нагибаясь и заглядывая в
фаэтон.
- Нет, к нам ближе, - сказала маленькая женщина, - благодарю вас. А
вот вы лучше лошадь вашу. Михею отдайте, а сами в фаэтон садитесь. Здесь
все-таки от дождя защита.
- Полезайте, барин, - молвил Михей и отобрал у меня поводья, заметив
мою нерешительность.
Через минуту мы ехали в Мартовку, имение господина Ворошилова, с
супругой которого я сидел теперь бок о бок.
- Меня зовут Натальей Петровной, - сказала она, заглядывая мне в
глаза,- я теперь одна. Муж на Кавказ поехал. Он доктор. Санаторий там
устраивает.
Гроза шумела, и я не мог понять доброй половины того, что говорила мне
Наталья Петровна, но зато я видел ее лукавые зеленовато-жемчужные глаза, ее
милые губы, нескладно очерченные, но влекущие улыбкой, я чувствовал рядом
ее нежное маленькое тело - и от всего этого у меня слабо и сладко кружилась
голова.
Когда экипаж с колесами в тяжелой черноземной грязи въехал, наконец, в
Мартовку, гроза уже утихла и начался хлопотливый гомон намокших и
напуганных птиц.
Наталья Петровна провела меня в круглую столовую. Нам подали веселый
самовар, и она стала мне объяснять, куда и зачем она ехала в фаэтоне, но я
слушал ее слова, как музыку, не понимая их смысла. Взгляд, должно быть, был
у меня при этом странный и рассеянный, так что Наталья Петровна, заметив
его, остановилась на полуслове и спросила, что со мной.
Я, конечно, покраснел до ушей и сказал, что у меня мигрень. Тогда она
заставила меня съесть какой-то порошок и повязала мне голову большим белым
платком. В таком наряде ходил я с нею по саду, и она расспрашивала меня о
гимназии, о книгах, которые я читаю, о том, зачем я поступаю на
филологический факультет... В конце концов она заставила меня читать вслух
Пушкина, которого она, по ее словам, обожала. Я ей читал любовные стихи,
выразительно на нее поглядывая. Вид, должно быть, был у меня при этом
забавный. Наталья Петровна засмеялась.
Я сконфузился и стал прощаться.
- Навещайте меня, - сказала она ласково, когда я, робея, целовал ее
руку.
Я рассказал дядюшке о моем знакомстве. Он внимательно выслушал меня и
сказал:
- Ты говоришь, у нее русые волосы.
- Да.
- У моей невесты тоже были русые волосы.
Чтобы доставить дядюшке удовольствие, я сказал:
- Расскажите мне про вашу невесту.
Он покраснел, как юноша, и охотно стал говорить на эту тему.
В ближайшее воскресенье я поехал с визитом к Наталье Петровне. Она
встретила меня, как старого знакомого.
Мы гуляли по саду, где огромные тополя шуршали своими верхушками;
сидели у плотины, где не уставая журчала вода; потом пошли в поля...
Все меня пленяло в Наталье Петровне: и ее милый взгляд, и мечтательная
улыбка, и ее пальцы, бледно-розовые, как лепестки мальвы.
Она говорила со мной доверчиво и нежно, как с младшим братом, и я был
счастлив, счастлив... Одно только меня смущало: она непрестанно вспоминала
о своем муже.
Я уже знал, что его зовут Павлом Ивановичем, что он белокур, что у
него большая борода, голубые глаза, что он гениальный ученый, врач,
психолог, что он идеальный муж, что он сильный, смелый, здоровый и прочее,
и прочее.
Я как-то не слишком восхищался этим человеком, несмотря на пламенное
красноречие Натальи Петровны.
Когда я прощался с нею, мне было грустно почему-то. Однако я стал
часто бывать в Мартовке. Я играл с Натальей Петровной в лаун-теннис; держал
по полчаса, растопырив руки, какую-то розовую шерсть, когда она ее
разматывала; читал ей вслух то Пушкина, то Флобера, то Бальзака...
Ночью я шептал непрестанно: люблю, люблю... И все мечтал открыть мою
тайну Наталье Петровне.
Однажды, после вечернего чая, мы пошли с нею гулять, спустились в
Алябьевскую балку, где было сыро и пахло болотом, поднялись на высокий
холм, причем Наталья Петровна оперлась на мою руку и прижалась ко мне
плечом, и очутились, наконец, около огромного поля подсолнухов. Вечерело.
Подсолнухи повернули свои желтые головы к западу. Было тихо. И казалось,
что земля устала и спит.
То, что Наталья Петровна касается меня своим маленьким нежным
плечиком; то, что она молчит, и эта розоватая предвечерняя тишина полей -
всё волновало меня, и неясная надежда на что-то возникла у меня в сердце.
- Пойдемте сюда, - сказала тихо Наталья Петровна и слегка толкнула
меня к подсолнухам.
Мы вошли в этот зеленый лабиринт, где над нашими головами покачивались
золотые чаши, и скоро мир пропал для нас и мы для мира.
Недоумевая, я следовал теперь за Натальей Петровной, которая
пробиралась сквозь чащу подсолнухов, как зверек.
Наконец, на маленькой полянке она остановилась и села на землю. И я
опустился покорно у ее ног. Мы видели клочок далекого безмолвного неба, а
вокруг нас была непроницаемая зеленая стена. Мы были одни, одни...
- Какой вы милый! Милый! - сказала Наталья Петровна и прижала свою
ладонь к моим губам.
У меня закружилась голова от счастья.
- Что с вами? - спросила Наталья Петровна, заметив мое волнение.
- Я люблю вас, - пробормотал я, чувствуя, что краснею.
Наталья Петровна загадочно улыбнулась.
Неожиданно она приблизила свои губы к моим губам, я почувствовал ее
горячее дыхание, и влажный долгий поцелуй, непонятный для меня, заставил
меня дрожать от неясного чувства наслаждения и тревоги.
Потом, слегка оттолкнув меня, Наталья Петровна сказала тихо:
- Здесь мне в первый раз признался в любви Павел... у вас глаза как у
Павла, совсем как у него... Он прислал телеграмму... Завтра приедет.
1912
Подсолнухи. - Печатается по изд.: Чулков Г. Сочинения. Т. 6. СПб.,
1912.